К книге
ЛоуланьЗаписки о путешествии морем к Чистой земле. Перевод Е. Хузиятовой
86%
Записки о путешествии морем к Чистой земле. Перевод Е. Хузиятовой
12

Конкобо – настоятель храма Фудараку-дзи, что на побережье Хаманомия в Кумано, – впервые всерьёз задумался о судьбе святых монахов, совершивших ритуальное плавание в Чистую землю, где находится гора Фудараку, только весной восьмого года эры Эйроку[91], когда наступил его собственный черёд последовать их примеру. Прежде он, конечно, время от времени вспоминал о своих предшественниках – тем более что некоторых из них лично провожал в путь; но эти размышления носили характер куда более отвлечённый.

Дело в том, что Конкобо до поры до времени совершенно не думал, что к горе Фудараку придётся отправиться ему самому. Безусловно, прежний настоятель Сэйсин отплыл к святой земле в третий год Эйроку, в возрасте шестидесяти одного года. До этого настоятель Нитиё совершил ритуальное плавание в одиннадцатую луну четырнадцатого года Тэмбун, будучи в том же возрасте. А ещё раньше, в десятом году Тэмбун, так же поступил и настоятель Сёкэй. Это значит, что три поколения подряд настоятели Фудараку-дзи отплывали от берега Хаманомия в ноябре того года, когда им исполнялся шестьдесят один; впрочем, правила, предписывающего делать именно так, никогда не существовало.

Фудараку-дзи, как можно понять из названия, был главным храмом культа Фударакудо – Чистой земли бодхисаттвы Каннон. С давних времён считалось, что он расположен точно напротив находящейся далеко на юге горы Фудараку, и потому верующие, стремившиеся узреть воплощение бодхисаттвы и возродиться в беспорочных землях, приходили на южное побережье Кумано, чтобы оттуда отправиться к вожделенной цели. Отплывали они из Хаманомии, а храм Фудараку-дзи брал на себя труд снарядить их в этот путь со всеми положенными церемониями. Тем не менее, нигде не говорилось, будто настоятель храма обязан отправляться за море сам.

И всё же – поскольку храм был оплотом веры в Чистую землю, на протяжении его долгой истории многие останавливались там, прежде чем устремиться к другим берегам. Среди пустившихся в плавание были и несколько настоятелей. В храмовых записях остались имена этих святых – около десятка, самого разного возраста: кому-то было восемнадцать, а кому-то и восемьдесят лет.

Случилось, однако, так, что в последнее время трое настоятелей подряд отправились в плавание, когда им сравнялось шестьдесят один, – и потому местные жители уверились, будто настоятели Фудараку-дзи, достигнув этого возраста, должны отплывать к Чистой земле. Учитывая историю храма, предположение казалось вполне обоснованным, и теперь Конкобо чувствовал, что от него ожидают того же.

До сих пор он не придавал этим верованиям особого значения – либо не замечая их вовсе, либо не понимая, как прочно они успели укорениться и какую власть приобрели над умами; с юности посвятивший себя монашеской жизни, Конкобо в мирских делах был неискушен и оттого оказался столь беззаботен.

Будучи настоятелем Фудараку-дзи, он не исключал, что однажды, достигнув должного состояния ума, сможет и сам совершить это путешествие – более того, как монах, он думал о такой возможности не без удовольствия. Монашеским званием Конкобо гордился, и мысль о том, чтобы, отправившись за море, положить свою жизнь на алтарь служения Будде, вызывала в нём подобие экстатического трепета. Перед глазами у него по-прежнему стояло величественное отплытие настоятеля Сёкэя, и Конкобо надеялся рано или поздно уподобиться своему наставнику.

Сёкэю, однако, удалось достичь таких высот просветления к шестидесяти одному году – в то время как Конкобо, человек куда более приземлённый, чувствовал, что ему нужно ещё несколько лет. Он ведь прожил всю жизнь монахом – и потому считал готовность отправиться к Чистой земле высшим проявлением веры, к которому следует стремиться.

Восьмой год Эйроку оказался для Конкобо неожиданно тяжёлым. С самого начала года в храм потянулись прихожане с вопросами: на какой день ноября назначено его отплытие и как они могут помочь в подготовке – мол, раз пришёл его срок, то они хотели бы хоть чем-то быть полезны. Говорили они искренне и без тени злого умысла: до сей поры они подобные речи заводить не решались, но уж теперь-то молчать значило бы пренебречь своим долгом.

Никто не желал настоятелю дурного. Конкобо с юных лет блюл себя строго, и был человеком вроде и неприметным, но простым и сердечным, благодаря чему с возрастом снискал среди местных жителей уважение, какого и сам не ожидал. Вот уже многие годы Конкобо видел, как люди смотрят на него с почтением и искренней симпатией, – не только простые крестьяне и монахи, но и синтоистские жрецы из святилища Кумано-нати, входящего в число трёх главных храмов Кумано. Словом, Конкобо почитали и любили все.

С начала года и до весны настоятель, раздосадованный тем, что все ожидают его отбытия за море, лелеял надежду исправить общее заблуждение. Он намеревался улучить удобный момент и объявить, что путешествие его откладывается на несколько лет, – пока он не достигнет должной степени духовного совершенства, ведь если он отплывет неподготовленным, то и до горы Фудараку добраться не сможет. Однако с наступлением весны стало понятно, что надежды его напрасны. Одного или двоих ещё можно было бы переубедить, но тех, кто ожидал его отплытия, было не двое и даже не два десятка, а может, и не две сотни – но буквально целый мир.

Стоило Конкобо выйти на улицу, как под ноги ему летели монеты, – ведь его уже считали святым, которому предстоит во плоти достичь Чистой земли; даже дети бежали за ним, бросая подношения. Одновременно за настоятелем по пятам следовали нищие, которые эти монеты подбирали. Кроме того, люди приносили ему поминальные таблички с именами усопших, прося взять их с собой в землю бодхисаттвы Каннон, а некоторые даже делали таблички с собственными именами, «на будущее».

По всему выходило, что Конкобо придётся отправляться за море, хочет он того или нет. Заяви он вдруг, что делать этого не собирается или хотя бы что желает отложить отплытие на несколько лет, никто бы его не понял. К чему это могло привести и что ему грозило бы, Конкобо и сам не знал. Собственная репутация его не заботила, но мысль о том, что своим поступком он нанесёт ущерб почитанию бодхисаттвы Каннон, была невыносима. Если такая мелкая сошка, как он, сделает или скажет хоть что-то, что поколеблет людскую веру, – как ему каяться перед Буддой? Даже смерть не сможет искупить подобный грех.

В марте, в день весеннего равноденствия, Конкобо официально объявил, что отправится к Чистой земле в ноябре. Церемония, как повелось с древности, прошла в главном синтоистском святилище Кумано. Конкобо знал этот обряд лучше, чем кто бы то ни было, – ведь он целых семь раз помогал его проводить; и потому наставлял остальных, объясняя, что и в каком порядке должно происходить, какие цветы нужны в качестве подношений и какая должна звучать музыка. Его семнадцатилетний ученик Сэйгэн, оставаясь рядом, записывал каждое слово, и при виде его Конкобо захлестнули чувства. Самому ему было двадцать семь лет, когда он, сидя перед своим наставником Юсином, готовившимся отплыть за море, точно так же записывал распоряжения. Если Сэйгэн останется в Фудараку-дзи, то через несколько десятилетий и ему, возможно, придётся отправиться в этот путь. Глядя на выбритую до синевы макушку, Конкобо не мог не видеть в нём себя, и сердце настоятеля болезненно сжималось.

Неизвестно, когда именно появилась традиция отправляться за море, в Чистую землю, но, как читал в старинных храмовых записях сам Конкобо, первым из монахов такое путешествие совершил Кэйрю, который покинул побережье Кумано в третий день одиннадцатой луны, в одиннадцатый год эпохи Дзёган[92] – то есть примерно за семьсот лет до рождения Конкобо. Следующим, лет через пятьдесят после Кэйрю, в девятнадцатом году эпохи Энги, стал Юсин. В записях говорилось, что он прибыл с севера – по-видимому, искал Фудараку-дзи нарочно, чтобы отправиться именно оттуда, а перед тем провёл в храме несколько месяцев или лет. Третьим был Когэн – в одиннадцатую луну первого года эпохи Тэнсё[93]. Между ним и Юсином прошло более двухсот лет. Еще триста лет спустя в море отплыл монах по имени Юсон – вновь в одиннадцатую луну, в третьем году эпохи Какицу[94].

Прошло пятьдесят лет, и в ту же пору, в седьмой год эпохи Мэйо[95], за ним последовал Сэйю. Это было за семь лет до рождения Конкобо; с того момента, как принял постриг, он много слышал о выдающейся учёности и необыкновенных добродетелях Сэйю.

Затем вновь был перерыв, продлившийся тридцать три года, а потом за море отправился чудаковатый монах, хорошо известный Конкобо: его, как и одного из предшественников, также звали Юсин, а по прозвищу – Асида, как простые деревянные сандалии, которые он носил в любую погоду.

После этого люди уверились, будто храм Фудараку-дзи для того и существует, чтобы оттуда можно было уплыть в Чистую землю; говорили, будто с глубокой древности сообразительные монахи являлись туда именно для того, чтобы, совершив приличествующие ритуалы, поскорее достичь вожделенной цели. Конкобо, однако, было прекрасно известно, что это не так. Кроме упоминавшихся в старых записях четверых монахов – Кэйрю, Юсина, Когэна и Юсона – почти никто, кроме самих настоятелей храма, такого не делал. Доподлинно было известно лишь о двух или трёх случаях: во втором году эпохи Дзёэй за море отправился самурай по имени Симокобэ Юкихидэ, а в седьмом году эпохи Буммэй – ушедший от мира вельможа, первый министр по имени Фусафую. О них говорилось и в летописях других храмов, в то время как из прочих историй ни одна не имела достоверных подтверждений.

Таким образом, выходило, что, хотя о плаваниях к горе Фудараку рассказывали как о деле обычном, за семьсот лет отправиться туда решилось всего десять человек. Если вдуматься, это было вполне закономерно: путешествие не того рода, чтобы обычный человек решился на него с той же лёгкостью, как на паломничество по храмам. Даже среди монахов отваживались очень немногие – быть может, один из тысячи, а может, из десятка тысяч. Ведь к путешествию нужно должным образом подготовить дух, не боясь пожертвовать своей драгоценной жизнью во имя веры, – а такие подвижники появляются не каждый десяток, а то и не каждую сотню лет.

В последние годы, однако, желающих отправиться за море почему-то заметно прибавилось, и Конкобо за те шестьдесят лет, что прожил на земле, успел увидеть уже семерых – начиная с Асиды-Юсины и заканчивая самым недавним отплытием настоятеля Сэйсина, которое случилось пять лет назад. Больше того, двое из уплывших были совсем молоды – одному исполнился двадцать один, а другому восемнадцать. Останавливать тех, кто, ведомый верой, желает отправиться к горе Фудараку, не смел никто – ни в самом храме, ни тем более за его пределами; ведь именно это бесчисленные буддийские писания превозносили как высшее проявление веры – отказаться от бренной жизни и возродиться в Чистой земле, рядом с бодхисаттвой Каннон.

До того, как сам задумался об этом путешествии, Конкобо никогда не ставил обряд под сомнение. Отплывающий входил в тесный ящик, который прибивали к днищу лодки, а после наглухо заколачивали, и отправлялся с побережья Кумано в открытое море, имея с собой лишь небольшой запас еды и масла для лампы; разумеется, всякому было понятно, что путь этот ведёт к смерти. Однако так же ясно было и другое: стоит паломнику испустить последний вздох, как лодка, подобно невесомому игрушечному кораблику из бамбукового листа, скользящему по порогам горной речки, понесётся прямиком на юг, к самой горе Фудараку, чтобы пристать к Чистой земле. Там усопший возродится к новой жизни, чтобы служить великой Каннон вечно.

Покинуть берега Кумано значило не только проститься с земной жизнью, но и обрести новую, духовную, и потому, как помнилось Конкобо, лица отправляющихся в путь неизменно сияли невиданным спокойствием и умиротворением, какие может сообщить лишь истинная вера. Ничто не омрачало этого света – ни печаль, ни страх смерти; напротив, отплывающие глядели радостно, словно предвкушая новое рождение. Тихие, со светлыми взорами покидали они землю, и потому те, кто провожал их в путь, также не чувствовали горечи расставания – только благоговение с примесью некоторого любопытства.

Однако, объявив о собственном отбытии, Конкобо вдруг посмотрел на предшественников другими глазами. Знакомые лица вновь и вновь возникали перед его мысленным взором – и во сне, и наяву, – но выражение их было теперь иным.

Весной и летом Конкобо почти не покидал кельи. Стоило ему выйти на улицу, как его осаждали верующие: кидали ему монеты, кланялись, словно живому Будде, то желая передать в Чистую землю какие-нибудь предметы, то умоляя прикоснуться ко лбу умирающего. Настоятеля это всё тяготило, но хуже было другое: до отплытия оставалось каких-то три-четыре месяца, а он понимал, что совершенно не готов. С утра до ночи он сосредоточенно повторял сутры, и прислуживавшие ему монахи, заходя в келью, видели, как настоятель, совсем исхудавший, бьёт поклоны и нараспев читает священные тексты.

Иногда Конкобо прерывался – и тогда замирал, полностью погрузившись в свои мысли и неподвижно глядя в одну точку, а когда прислужнику случалось его окликнуть, далеко не сразу выходил из оцепенения и переводил взгляд на того, кто к нему обращался. Монахи, говоря о нём, повторяли одно и то же: мол, говорят, будто уплывшие за море становятся рыбками-ёрори, а наш настоятель пока здесь, а лицом уже на ёрори стал похож.

Действительно, существовало поверье, будто души тех, кто отправился к горе Фудараку, превращаются в ёрори. Рыбка такая водилась только между мысами Мики и Сио, и, когда попадалась местным жителям, те выпускали её обратно в море.

Конкобо с рождения был высокого роста и отличался худобой, поэтому и раньше чем-то смахивал на длинную и узкую рыбку-ёрори. Но теперь, говоря о сходстве, прислужники подразумевали другое – взгляд. Маленькие глаза настоятеля, безжизненные и устремлённые в никуда, и впрямь напоминали рыбьи. Хоть с закрытыми глазами, повторяя сутры, хоть с открытыми, уставившись в пространство, он беспрестанно думал о тех, кто отправился за море до него. Лишь иногда, на несколько мгновений, взгляд оживал, превращаясь из рыбьего в человеческий, – он вдруг осознавал, что вновь задумался об ушедших в Чистую землю, и одергивал себя: мол, нельзя, некогда предаваться размышлениям, нужно сосредоточиться на молитвах! Став на миг самим собой, уже в следующее мгновение он вновь, будто одержимый, принимался повторять священные тексты.

И все же – стоило сутре закончиться, как взгляд Конкобо снова становился рыбьим, и он опять погружался в думы о том или ином из ушедших за море монахов. Можно сказать, что он целыми днями боролся с рыбьим оцепенением – читая сутры, чтобы отвлечься и забыть о неумолимо встающих перед мысленным взором лицах. На это уходили все силы.

Впервые Конкобо увидел, как отплывают к Чистой земле, в четвёртый год эпохи Кёроку. За море отправлялся Юсин, которому тогда было сорок три года. Самому Конкобо сравнялось двадцать семь, и он не так давно прибыл в Фудараку-дзи из храма в своём родном городе Танабэ, где провёл молодые годы.

Юсин постоянно носил простые деревянные сандалии, часто вёл себя странно и потому даже среди монахов считался чудаком; однажды он вдруг удивил всех, с видом одержимого объявив о намерении отправиться в Чистую землю, – а потом, спустя три месяца, действительно это намерение исполнил. С тех пор, как за море отбыл Сэйю, прошло уже тридцать три года, и поэтому событие привлекло всеобщее внимание. В день церемонии на побережье собралась огромная толпа – люди шли не только из соседних деревень, но и издалека, из Исэ и Цу.

Юсин тоже был родом из Танабэ, и потому – хоть знакомы они были и недолго – сблизился с Конкобо больше, чем с другими. Он часто рассказывал молодому монаху, что видит за морем гору Фудараку, а на вопросы, где именно, отвечал: мол, в хорошую погоду она, ясно различимая вдали, будто парит над горизонтом. К этому Юсин добавлял, что гору может узреть любой, кто полностью освободит ум и посвятит себя вере. Конкобо однажды спросил, как выглядит Чистая земля, и Юсин поведал, что видит огромное каменное плато, окружённое яростно бушующими волнами, – и даже слышит рёв, с которым они бьются о скалы. А сама земля, раскинувшаяся на плато сколько хватало глаз, исполнена невиданной красоты и благодати. Растения там всегда остаются зелёными, повсюду бьют неиссякаемые источники, порхают стаи длиннохвостых птиц с алым оперением, а люди, не знающие старости, служат Будде и наслаждаются вечным блаженством.

В день отплытия Юсин, свершив все положенные церемонии без малейшей заминки, ступил в лодку у внешних ворот-тории на побережье Хаманомии. На собравшуюся вокруг толпу он даже не взглянул, а сопровождавшему его Конкобо тихонько сказал: «Сегодня гора Фудараку видна особенно хорошо. Надеюсь, когда-нибудь и ты пристанешь к её подножию». Юсин улыбнулся, и улыбка эта поразила молодого монаха – так же, как и взгляд: всегда спокойный, сейчас он горел нездешним огнём и, казалось, проникал в самую суть вещей.

До острова Цунакири в трёх ли от берега лодку Юсина сопровождало несколько других судёнышек. Там он простился со всеми, чтобы отправиться дальше уже в одиночестве.

Провожавшие потом рассказывали, что сразу после прощания лодка Юсина, рассекая темные волны, устремилась прямиком на юг – так быстро, словно её тянули на верёвке. Наверняка сила Будды вела монаха к Чистой земле, которую так ясно различали его глаза!

После этого чудака в деревянных сандалиях стали почтительно называть святым Юсином или святым Асидой, и никто больше не отваживался говорить о нём с насмешкой. Прежние его странности теперь виделись иначе и пересказывались с великим благоговением, как доказательства истинной веры.

Юсин выразил надежду, что когда-нибудь и Конкобо пристанет к подножию горы Фудараку; теперь, по прошествии тридцати четырёх лет, слова его сбывались. Вспоминая Юсина, Конкобо всё чаще думал о свете, сиявшем тогда в его глазах. Без сомнения, тот действительно видел гору Фудараку, – но было ли то обычное, земное зрение? О смерти Юсин не думал – казалось, такая мысль даже в голову ему не приходила. Впрочем, не думал он и о жизни. Глаза его, горевшие нездешним светом, должно быть, и правда узрели священную гору, и он, словно одержимый, устремился туда.

Через десять лет после Юсина за море отправился Сёкэй. Никто не удивился, когда он объявил о своём намерении, – от кого и ожидать подобного, если не от него? Впрочем, даже если бы Сёкэй до конца своих дней оставался в храме, его всё равно почитали бы как святого. Теперь же он вновь выказал свое величие – поразительное для такого хрупкого тела. До того щуплый и маленький, что его, казалось, можно было поднять одной рукой, с изборожденным морщинами лицом, Сёкэй выглядел на десять лет старше, чем был; зато глаза его глядели с бесконечным милосердием.

Узнав о решении Сёкэя, Конкобо ощутил глубокую печаль, но лишь потому, что это означало неминуемую разлуку. Невыносимо было думать, что старый настоятель больше не заговорит с ним, не обратится с добрым советом или мягким увещеванием из тех, что мгновенно проникали в самое сердце. Даже расставание с родными отцом и матерью не было столь болезненным.

Как-то раз, летом того года, когда Сёкэй собирался отбыть за море, Конкобо зашел к нему в келью, и тот в разговоре как ни в чем не бывало заметил:

– Не так уж плохо умереть посреди моря, правда?

– Умереть? – переспросил Конкобо.

До сего момента он ни разу не задумывался о том, что путешествие к горе Фудараку означало гибель в морской пучине. Разумеется, уплывшие умирали телесно, но ведь всё это для того, чтобы достичь Чистой земли и обрести вечную жизнь?

– Вот и выходит – погибнуть. Утонуть в океане, опустившись на дно, которому – как и самому морю – нет конца и края. Может, мне там и компания найдётся из каких-нибудь морских созданий, – беззаботно рассмеялся настоятель.

Улыбался он и тогда, когда садился в лодку, и когда лодка отправилась в открытое море с острова Цунакири, – Сёкэй до конца сохранял свое всегдашнее добродушие. Обычно те, кто пускался в плавание к Чистой земле, входили в деревянный ящик, прибитый к днищу лодки, а дверцу за ними после заколачивали, но Сёкэй поступил иначе: хотя ящик в лодке имелся, настоятель просто уселся на корме, на прощание маша всем рукой. Он не плакал, зато рыдали те, кто его провожал, – и молодые, и старые, и мужчины, и женщины.

Но если Сёкэй не верил, что после смерти попадёт к горе Фудараку, а считал, что просто утонет в море, то зачем он отправился в это плавание?

Сейчас Конкобо приходил в голову только один ответ: должно быть, именно это Сёкэй счел наилучшим способом послужить Каннон. В последние десять лет, с самого начала эпохи Тэмбун, на Кумано обрушивались бесчисленные бедствия. В седьмом году, под самый Новый год, произошло сильное землетрясение, потом в августе – оползень, который переломал все колонны в главном синтоистском святилище, – а такого не случалось с момента его основания. В восьмую луну девятого года разразился тайфун, который погубил множество людей и унёс все рыбацкие лодки. Ещё через год – как раз перед тем, как Сёкэй отправился за море, – разразилось страшное наводнение. Вдобавок в окрестностях столицы не прекращались междоусобицы, что, в свою очередь, вызывало ожесточение нравов даже в Кумано. По ночам там и сям бродили банды разбойников, убийства и грабежи стали обычным делом, и люди совсем перестали почитать богов и будд. Сёкэй глубоко об этом сокрушался и, вероятно, задумал путешествие в Чистую землю, чтобы напомнить людям о вере.

Конкобо, однако, теперь не мог не задумываться: а ведь сам Сёкэй, похоже, вовсе не верил, что достигнет обители бодхисаттвы Каннон, – и ожидал лишь собственной смерти. Старый настоятель, по-видимому, вполне смирился с такой участью, но Конкобо это никак не удавалось. Достигни он тех же высот просветления, что и Сёкэй, ему, возможно, стало бы безразлично, что ждет впереди; но, будучи самим собой, Конкобо никак не мог удовлетвориться тем, что путешествие к Чистой земле не имеет иного исхода, кроме смерти в морских волнах.

Прошло ещё четыре года, и в море отправился следующий настоятель, Нитиё. Преемник Сёкэя, он – болезненный и с тяжёлым характером – был совсем не похож на своего предшественника. В храме его боялись, а Конкобо, прислуживая ему, не знал за четыре года ни минуты отдыха; поэтому, когда настоятель неожиданно объявил о своём намерении, многие испытали некоторое облегчение.

Нитиё был весьма привязан к земной жизни – до того, что впадал в панику, стоило ему подхватить обычную простуду. Но с начала года его совсем замучила астма, усилия лекарей были бесплодны, и он сам уже понимал, что его дни сочтены, – и тогда вдруг решил, что, раз ему уже шестьдесят один, так лучше по своей воле отправиться в Чистую землю, чем помирать от болезни.

В случае Нитиё, однако, никаких сомнений не было: он и впрямь верил, что достигнет горы Фудараку, – более того, верил, что сможет это сделать во плоти. Осенью перед отплытием он то и дело рассказывал всем и каждому о тех, кто якобы совершил такое путешествие и благополучно возвратился обратно: мол, где-то он прочёл, что в первый год эпохи Кодзи некий монах невесть откуда вышел в море с берегов провинции Тоса и живым добрался до Чистой земли, а затем приплыл назад; а ещё в эпоху Буммэй другой паломник пересек море, посетил гору Фудараку и также вернулся невредимым.

Несомненно, эти истории – вымышленные или подлинные – немало послужили тому, чтобы подтолкнуть Нитиё к решению. Тем не менее, с того момента, как настоятель объявил о своём намерении, и до самого дня отплытия он вёл себя на удивление достойно. Настроение его совершенно переменилось: всё лето и осень, после того как его нарекли «святым, отбывающим в Чистую землю», он казался другим человеком, спокойным и умиротворённым и словно бы вовсе перестал думать и о смерти, и о вечной жизни.

За день до отплытия он вместе с Конкобо отправился на берег, чтобы осмотреть лодку. Увидев её, Нитиё впервые помрачнел.

– Разве у Сёкэя такая же маленькая была? – спросил он, и Конкобо ответил, что у того лодка была ещё меньше.

Взойдя в день отплытия на деревянные мостки, ведущие на борт лодки, Нитиё оступился и угодил ногой в морскую воду. В этот миг выражение его лица разом изменилось. Никогда ещё Конкобо не видел ни в чьём взгляде такого отчаяния. Нитиё было застыл – одной ногой в лодке, другой, мокрой, на мостках, пока наконец, как будто смирившись, не взошёл на борт. По словам пятерых спутников, сопровождавших его до острова Цунакири, больше от него не слышали ни слова.

Даже теперь, спустя двадцать лет, Конкобо ясно видел перед собой лицо настоятеля в тот момент. И хуже всего было, что он прекрасно понимал, какие именно чувства испытывал тогда Нитиё.

Монах по имени Бонкэй, как и Юсин, временами принимался уверять, будто видит вдали Чистую землю. Когда он отправился в путь, ему было сорок два. Это был человек крупный и крепкий, вида весьма грозного; стоило ему раздеться, как обнажались мускулы, скорее подходящие каменотесу. Конкобо, который был на десять лет старше, всегда его недолюбливал, но, когда Бонкэй объявил о своём желании, вдруг ощутил странную жалость. Обычно те, кто отправлялся за море, выглядели худыми и бледными, а Бонкэй был здоровяком – того и гляди в лодку не поместится, и оттого казалось, будто путешествие в Чистую землю – не его удел.

Сам Бонкэй, тем не менее, свято верил, что сумеет живым добраться до дальних берегов. Он твердил, что умирать не хочет, но слышит зов из Чистой земли, и потому не сомневается, что непременно прибудет туда целым и невредимым. Раз ему видна гора Фудараку – значит, его там ждут, не иначе.

Речи эти не встречали в других монахах понимания, и лишь Сэйсин, который сменил Нитиё на посту настоятеля, мягко соглашался и ободрял Бонкэя.

Сам Сэйсин тоже отправился за море пять лет назад, когда ему исполнился шестьдесят один год, но его отбытие виделось Конкобо совсем в ином свете, чем предыдущие. Сэйсин был одинок, никого из близких у него не было, а с тех пор как он стал настоятелем, ему не раз пришлось столкнуться с предательством и другими проявлениями человеческих пороков. Душа Сэйсина была так же хрупка и уязвима, как и тело: любые невзгоды причиняли ему боль. С возрастом он всё сильнее впадал в мизантропию, его раздражали и люди, и мир вокруг; в конце концов он совершенно утратил желание жить.

С Конкобо они были почти ровесниками и потому хорошо ладили, но к старости разочарование Сэйсина стало таким глубоким, что уже ничего нельзя было исправить. Он всем сердцем стремился к смерти. Приняв постриг в очень юные годы и проведя жизнь в монашестве, постаревший Сэйсин не особенно верил в учение Будды. Разумеется, этого он никому не показывал. Приняв решение отправиться за море, он выполнял ритуалы, как должно, и снискал общее уважение. Только Конкобо догадывался о его истинных чувствах.

Когда наступил назначенный день, Сэйсин заявил, что лодка ему не требуется – он сам войдет в море и, ударяя в гонг, будет идти прочь от берега, пока не скроется под водой. Осуществить задуманное, однако, ему не удалось – ученики решительно этому воспротивились. Как и Сёкэй, Сэйсин, отправляясь в плавание, держался с большим достоинством. Он заявил, что желает достичь Чистой земли как можно скорее, и потому не взял с собой ни еды, ни фитиля, ни масла для лампы – лишь парус, на котором было написано «Наму Амида Буцу!» – «Славься, будда Амида!».

Усевшийся в лодку Сэйсин уже не был похож на монаха. В руках он держал чётки, но не перебирал их и не читал молитв, как делали его предшественники.

Когда пришла пора проститься и отплыть от острова Цунакири, Сэйсин промолвил:

– Как же много хлопот доставляет человек – хоть в жизни, хоть в смерти…

На лице его читалось облегчение: ему предстояло наконец остаться одному.

Помимо перечисленных, в Чистую землю отправились ещё двое молодых людей – Коринбо, которому исполнился двадцать один, и восемнадцатилетний Дзэнкобо. В первый раз Конкобо было тридцать пять, во второй – тридцать восемь.

Обоих юношей уже больными и истощенными – одна кожа да кости – привозили в храм родные, прося отправить за море. Родители Коринбо желали этого особенно горячо: они понимали, что дни сына сочтены, и надеялись, что если тот сумеет добраться до Чистой земли живым, то спасется. Сам Коринбо, казалось, не вполне осознавал истинный смысл путешествия, но, чуя, что одной ногой стоит в могиле, послушно следовал родительской воле.

С Дзэнкобо все было наоборот – он сам хотел уплыть за море, а родители, хоть и знали, что жить ему осталось недолго, отчаянно пытались подольше удержать его в этом мире. Тем не менее, сын их убедил: мол, будет лучше, если он обретет просветление в открытом море и волны доставят его тело к берегам Чистой земли. Отец и мать, обливаясь слезами, согласились привезти его в храм.

Множество людей собралось на берегу, чтобы проводить каждого из молодых паломников.

Конкобо тоже был растроган до слез – в особенности при виде восемнадцатилетнего юноши, худого и измождённого, и даже теперь вспоминал о нём с глубокой печалью.

Летние месяцы промелькнули с пугающей скоростью. Каждое утро Конкобо спрашивал у монахов, какой нынче день, и всякий раз, услышав ответ, не мог поверить. Он по-прежнему был погружён в молитвы и чтение сутр. С началом осени ход времени словно бы ускорился ещё сильней: казалось, не успел забрезжить рассвет, как уже наступает вечер.

Говоря по совести, Конкобо по-прежнему не чувствовал в себе никакой готовности к путешествию. В перерывах между чтением сутр он всё так же видел мысленным взором предшественников, и они теперь казались близкими и знакомыми, – но одновременно крепло ощущение, что никому из них отправляться за море не следовало. Пока Конкобо не собирался сам повторить это путешествие, ему казалось, что на их лицах лежит печать благородства, но теперь он смотрел на них иначе.

Юсин и Бонкэй, которые уверяли, будто видят гору Фудараку, теперь выглядели безумцами – по крайней мере, на людей в здравом уме они точно не походили. Сэйсин был стариком, разочаровавшимся в мире и в людях, – именно это двигало им, а вовсе не вера в бодхисаттву Каннон или Чистую землю. Взор его не различал никаких дальних берегов – только чёрные волны, бьющиеся о побережье Кумано. Но то же самое можно было сказать и про Сёкэя, наставника Конкобо, чей уход был самым величественным. Сёкэй твердо знал, что отправляется навстречу смерти, и перед глазами у него была лишь морская гладь, которая поглотит его тело. Он не помышлял ни о горе Фудараку, ни о новом рождении в Чистой земле; его спокойный, отрешённый взгляд уже ничем не напоминал человеческий.

Если кто-то и видел далекую цель, так это Нитиё. Он хотел жить – и до того, как сел в лодку, и после; наверняка жажда жизни не оставила его и пока судёнышко рассекало волны. И даже когда от лодки осталась единственная доска, Нитиё, верно, продолжал цепляться за неё с той же надеждой: быть может, шанс на спасение ещё есть и милосердная Каннон сейчас протянет ему руку помощи? Должно быть, он до последнего уповал на чудо. И всё же настоящей веры в этом не было – ни в Каннон, ни в Чистую землю, – лишь желание верить.

Коринбо и Дзэнкобо, юноши двадцати одного года и восемнадцати лет, с таким спокойствием отплывшие к вожделенному берегу, тоже были ведомы отнюдь не верой, – но, измученные недугами, они принимали свою участь с бо́льшим смирением, чем зрелые мужи.

Стоило образам предшественников появиться перед его мысленным взором, Конкобо спешил их прогнать. Все они были несчастны, и ему не хотелось быть похожим ни на кого из них – и одновременно казалось, что именно это его и ждёт, стоит ему на мгновение ослабить волю: лицо его вмиг приобретёт такое же выражение, как у Юсина или Бонкэя, Сёкэя или Сэйсина, или Нитиё, или Коринбо либо Дзэнкобо.

Конкобо хотелось отправиться в путь с другим выражением на лице. С каким? Этого он и сам не знал. С таким, какое подобает истинно верующему монаху. С таким, с которым не стыдно будет ступить на Чистую землю. Выбора – отправляться за море или нет – у него не было, но, по крайней мере, выглядеть при этом хотелось достойно.

Однако приближалась десятая луна, до назначенного дня оставался лишь месяц, и Конкобо вновь посмотрел на своих предшественников иначе. Перемена была серьёзной. Теперь, вспоминая их лица, он думал, что не отказался бы стать похожим на любого из них. Прежде он воображал, будто это легко, – и мысль о сходстве вызывала отвращение, а сейчас, напротив, был бы рад такому сходству и желал его всем сердцем. Но, раз признавшись себе в этом, он тут же понял, как наивна его надежда: стать таким, как его предшественники, было отнюдь не просто.

Конкобо думал, как было бы хорошо разглядеть Чистую землю собственными глазами. Он завидовал Юсину и Бонкэю с их нездешним светом во взоре. Завидовал и Сэйсину, на лице которого читалось облегчение оттого, что он, наконец, остался один. Завидовал даже Нитиё, чьё лицо, всегда суровое, будто он втайне боролся с чем-то невидимым, так резко изменилось, стоило ему оступиться и угодить ногой в морскую воду. О том, чтобы уподобиться Сёкэю с его исполненным спокойного благородства обликом, Конкобо, конечно, и думать не смел, – но даже тихая решимость двух юношей, Коринбо и Дзэнкобо, казалась ему чем-то недостижимым. Как им удалось в столь юном возрасте обрести такое смирение?

Конкобо приходилось то и дело принимать посетителей, с каждым днём всё более многочисленных. Кто они и зачем явились, он не задумывался – на это не было ни времени, ни сил. Каждое утро монахи отводили его в главный зал храма и усаживали возле статуи Тысячерукой Каннон, где он оставался до полудня. Вереница людей тянулась и тянулась. Конкобо принимал их в молчании – впрочем, иного от него никто и не ожидал. Все приходили для того, чтобы с ним проститься, и такой безмолвный прием казался вполне естественным. Странности в поведении Конкобо никто не видел.

Сам настоятель не слушал ничего из того, что ему говорили, и лишь продолжал тихонько шевелить губами, читая сутры, либо смотрел в полумрак храма пустыми, будто у рыбки-ёрори, глазами.

К ноябрю он уже совсем потерял счёт времени. Просыпаясь утром, он всякий раз подзывал своего ученика Сэйгэна и спрашивал:

– Отплытие сегодня?

Услышав, что день ещё не пришёл, настоятель с видимым облегчением поднимал голову и смотрел в сад за окном, где кусты и деревья зеленели посреди посыпанной белым песком площадки. Яркость листвы притягивала взгляд, а издалека, с берега, куда выходил сад, доносился приглушённый шум волн. Конкобо впервые начал замечать и зелень, и шум прибоя совсем недавно; впервые за долгое время у него будто открылись глаза и уши.

В один из погожих, ясных осенних дней он, как обычно, подозвал Сэйгэна, чтобы спросить, не сегодня ли день отплытия.

– Сегодня, в час Обезьяны, – ответил юноша.

Конкобо мгновенно вскочил на ноги – и тут же осел обратно. Вмиг лишившись сил, он замер на месте – не потому, что не желал ничего делать, но потому, что не мог шевельнуться.

Один из монахов подошёл сказать, что прибыли с напутствием гости из синтоистского святилища у водопадов Нати. Другой поспешил сообщить, что явился священник школы дзен, который будет проводить церемонию отплытия.

Теперь даже Конкобо ощущал, как в храме нарастает суета. Несколько прислужников помогли ему переодеться, после чего отвели в главный зал, где он молился каждое утро на протяжении всех этих лет. В глаза ему бросилась Тысячерукая Каннон. Справа от неё возвышался Тайсякутэн – Индра, слева Бонтэн – Брахма, дальше – прочие божества и будды. Конкобо, задержавшись на них взглядом, не в силах был его отвести, всматриваясь в каждую статую по очереди.

Он делал всё, что говорили ему сопровождающие: читал сутры перед центральным алтарем, потом возвращался на место и вновь усаживался, не отводя глаз от статуй. Дым благовоний наполнял тесный зал, который не мог сейчас вместить всех собравшихся, так что монахи толпились и на галерее, и в саду. Голоса, распевающие сутры, одинаково громко гудели не только внутри, но и снаружи, поднимаясь к небу.

После полудня Конкобо покинул главный зал и вместе с несколькими монахами выпил чаю в комнате для гостей. На веранду принесли мешок, в который были сложены сто восемь камней с написанными на них иероглифами священной сутры. Следом стали выносить то, что предстояло погрузить в лодку: свитки с буддийскими текстами, небольшую статуэтку Будды, одежду, кое-какие личные вещи. Собрав всё, монахи сложили поклажу на носилки, чтобы доставить на берег. Бортики носилок показались Конкобо слишком низкими, а кроме того, его раздражало, как небрежно монахи и носильщики обращаются с его вещами, но он так и не нашёл в себе сил их одёрнуть.

Незадолго до часа Обезьяны, на который было назначено отплытие, процессия вышла из храма. В глаза било солнце, чересчур яркое для поздней осени. Везде вдоль дороги, от храма до самого берега, толпились люди. Сопровождаемый приветственными криками, настоятель в окружении монахов прошёл под священными воротами-тории и ступил на полосу белого песка. Зрители неотступно следовали за ними.

Лодка, на которой предстояло отправиться в путь, показалась Конкобо – как Нитиё до него – самой маленькой из всех, прежде виденных. Почему в этот раз сделали такую крошечную лодку? К тому же для неё не соорудили даже причала, и она вместе с тремя другими, предназначенными для провожающих, просто лежала на песке, будто выброшенная на берег прибоем. Остальные лодки были куда крупнее.

Конкобо сразу же отвели на борт, после чего принесли большой деревянный ящик и накрыли его с головой. Настоятель вновь почувствовал раздражение: лодку полагалось строить уже с помещением, куда потом зайдет человек! Здесь же все сделали наоборот!

Снаружи послышался стук молотков – это ящик прибивали к днищу лодки. Через некоторое время звуки утихли. Внутри было тесно и почти темно. Потом открылась дверца, и внутрь стали заносить вещи. Погрузив всё, что нужно, монахи попросили Конкобо выйти и проститься с толпой. Он повиновался и, выбравшись из своей каморки, встал на борт. Толпа зашумела, в его сторону принялись бросать монеты, за которыми тут же побежали дети, толкаясь, чтобы первыми их подобрать. Конкобо поспешил снова укрыться внутри. Там, в темноте, он просидел довольно долго – пока в лодке устанавливали мачту и поднимали парус с надписью «Наму Амида Буцу!». Ему казалось, что все делается очень медленно и неуклюже.

Проведя в лодке около часа, он вдруг почувствовал, как она без всяких предупреждений пришла в движение. Днище заскрежетало по прибрежной гальке; похоже, суденышко сталкивали в воду. Конкобо хотел выглянуть наружу, но не тут-то было. Дверь, через которую он вошёл внутрь каморки, теперь оказалась прочно заперта и не поддавалась, как он её ни толкал.

Вскоре, впрочем, Конкобо услышал плеск вёсел и выдохнул с облегчением: он не один. Лодочник должен был грести до острова Цунакири, откуда судёнышко выведут в море, чтобы течение унесло его прочь.

Снаружи донеслись звуки гонга, а прислушавшись, он различил и голоса, читающие сутры. Они то терялись в шуме волн, то вдруг обретали звонкость, словно музыка на деревенском празднике.

Когда лодка, по-видимому, достигла острова, Конкобо заметил маленькую щель между досками и прильнул к ней, пытаясь рассмотреть, что происходит снаружи. Сколько хватало глаз, виднелись высокие морские волны, над которыми сгущались сумерки.

– В добрый путь, святой отец! – вдруг раздался откуда-то сверху голос лодочника.

Что значит «в добрый путь»? Конкобо прекрасно знал, что по обычаю отплывающий проводит ночь на острове вместе со спутниками, а утром, простившись в последний раз, отправляется в открытое море.

– Я же должен остаться здесь до завтра! – закричал Конкобо. Вышло так громко, что он сам удивился. Снаружи ответили, что надвигается непогода, и если провожающие сейчас же не поспешат обратно, то могут застрять на острове надолго, а потому решено было не задерживаться и, обрезав канат, отпустить лодку в плавание немедленно.

Конкобо выкрикнул что-то ещё, но ответа не последовало – видимо, лодочник уже выпрыгнул из лодки.

Вскоре лодку закачало гораздо сильнее. Конкобо снова прижался к щели, выглядывая наружу. Времени успело пройти немного, но море стало гораздо темнее, а волны сталкивались с ужасающим рёвом.

Теперь он и вправду остался совершенно один. Упав на дно лодки в своём тесном ящике, он, измученный всем, что произошло за день, мгновенно провалился в сон.

Через некоторое время Конкобо проснулся. Он лежал в полной темноте, лодка под ним то проваливалась вниз, то взлетала на волнах, которые бились в днище и борта прямо под его головой.

Он поднялся и вдруг, неожиданно для самого себя, всем телом бросился на стенку своей каморки. Никогда в жизни он не действовал с такой яростью.

Толкнувшись в стену несколько раз, он вышиб одну из досок, и внутрь с силой ворвался морской ветер и брызги солёной воды. Лодка резко накренилась, и в следующий миг Конкобо легко, словно пушинку, швырнуло в воду.

Всю ночь Конкобо провёл в море, ухватившись за доску, а на рассвете заметил совсем рядом остров Цунакири. В детстве он часто купался на побережье в провинции Кии, и потому умел держаться на воде.

К полудню его вместе с доской выбросило на скалистый берег острова Цунакири. Уже вечером полумёртвого настоятеля обнаружил один из монахов, провожавших его накануне: из-за сильного шторма им всем пришлось здесь заночевать.

На каменистом берегу Конкобо дали поесть, чтобы подкрепить силы. Пока он ел, монахи собрались вместе и долго совещались. Наконец они велели лодочнику привести одну из лодок и вновь посадили настоятеля в неё. Тот уже немного пришел в себя и в этот момент слабым голосом произнес:

– Спасите!

Кто-то из монахов наверняка это слышал, но, по-видимому, не понял.

Некоторое время лодка ещё оставалась на берегу, словно брошенная, и все лишь молча смотрели на неё сверху вниз.

Сэйгэн, молодой монах, заметил, что губы его наставника шевелятся, и догадался, что тот не повторяет сутры. Однако, даже склонившись ближе, слов он разобрать не смог. Тогда Сэйгэн достал из рукава бумагу и кисть с тушечницей и протянул их Конкобо.

Священная гора с двенадцатью обителями

Внутри тебя.

Чистая земля – твой ум,

Будда Амида – твое сердце.

Так написал Конкобо трясущейся рукой. Знаки едва можно было разобрать. Остановившись на мгновение, он продолжил:

Чтобы найти Каннон,

Не ищи гору Фудараку.

Чтобы найти Фудараку,

Не рыскай по морским просторам.

На этом Конкобо отложил кисть и тут же закрыл глаза. Сэйгэну показалось было, что наставник испустил дух, но, пощупав пульс, он убедился, что сердце бьётся, а в теле сохраняется тепло. Каков смысл начертанных наставником строк, Сэйгэн не понимал: то ли это свидетельство просветления, обретённого на пороге угасающей жизни, то ли выражение гнева и упрека.

Вскоре Конкобо накрыли наспех сколоченным деревянным ящиком, который прибили к днищу лодки – на этот раз понадёжнее. Когда всё было закончено, несколько человек вытолкали лодку с ещё живым настоятелем в море.

После Конкобо ни от кого из настоятелей Фудараку-дзи уже не ожидали, чтобы они в возрасте шестидесяти одного года живыми отправлялись в Чистую землю. Правила такого не существовало и прежде, но, когда история о путешествии Конкобо распространилась, настроения в обществе изменились. В обычай вошло другое: когда настоятель Фудараку-дзи умирал, в море отправляли его тело, считая, что это и есть путешествие к Чистой земле. До эпохи Кёхо к горе Фудараку таким образом отплыли семь настоятелей – сразу, как умирали, поэтому церемония приходилась то на весну, то на осень, то на другое время года.

Только один человек после Конкобо отправился в Чистую землю живым. Это был Сэйгэн – в одиннадцатую луну шестого года Тэнсё, через тринадцать лет после Конкобо. Сэйгэну было в ту пору тридцать лет. В летописях храма Фудараку-дзи говорится, что он сделал это ради своих родителей, но какие чувства испытывал он, когда-то провожавший в последний путь Конкобо, записи, конечно же, умалчивают.

Предыдущая главаГлава 12 из 14Следующая глава