БЕЗОТВЕТНОЕ
От тебя – письмо. Доставка совами.
Ты меня упрекаешь бессмысленно, бестолково,
Что совсем позабросила нашу общую альма-матер.
…я сижу и думаю: может, и правда хватит?
Ложные цели и средства не по карману,
Диван, мигрирующий в нирвану,
На вопрос: «Как дела?» – сказать вроде и нечего,
Мол, из эльфа дивного мутирую в человечка?
Мол, всех дел – дом/работа/работа/дом?
Я же знаю, ты спрашивал не о том.
Но нет сил от чистой души покаяться,
Не пишу, не рисую – и в этом разница,
Мой фамилиар – не лисица хитрая,
А блажная птица с эмблемы Твиттера.
Мне б твои проблемы!.. Хоть завалящие.
У тебя ведь всё там по-настоящему.
В гардеробе – Нарния, дыры в планах творческих,
И зовут по прозвищу, не по имя-отчеству…
Ты не удивляешься ничему – а чего такого?
Там, у вас, всем почту разносят совы.
…нет, нельзя расстраивать.
Надо поберечь тебя.
И поэтому
снова я
не отвечу.
Вот звонкая, пронзительная грусть.
Вот я – с самой себя как будто слепок.
А ветер налетит – так оторвусь, как яблоко, замёрзшее, от ветки… Как пахнут в зиму яблоки! Вином и первым непросыпавшимся снегом, когда он надвигается стеной.
…вот словно наступил на кубик лего – нежданная, пронзительная боль, и глупая немного, и смешная.
Всё то, что с неба выпадет зимой, до лета обязательно растает.
Но мы ещё не летом, мы сейчас. Тут сумрачно, морозно, одиноко, и смотрит, не мигая, лунный глаз, и огоньки во всех мигают окнах, как будто это код или сигнал, передающий вирус непокоя.
Снег невесом, но всё-таки упал.
Что ж, значит, в нём главенствует земное.
Любой умолкнет звук; любая грусть утихнет, оставляя отпечаток. Мы поплывём, прокладывая курс по книгам, или блогам, или чатам, поставим вешки – или маяки… Да, лучше маяки – чтобы горели.
И тут, и там мерцают огоньки.
И – будто согревают в самом деле.
Смешное сердце истерит и в целом тянет вниз —
Нет смелости, чтоб вдаль смотреть, и сил на чепуху.
Но острые надломы крыш шлифует лунный диск,
Чтоб не поранился никто, гуляя там, вверху.
Ночь забирает нож из рук и вкладывает в них
Пустую школьную тетрадь, набор карандашей —
Мол, хочешь, клетки заштрихуй, а хочешь – зачеркни,
А хочешь – в клетках запиши, как дышится душе.
И я меняю сто часов бессонницы и мук,
Подвешенности в пустоте в ста метрах от земли
На много-много глупых букв – до онемевших рук
И до звенящей пустоты в том месте, где болит.
Меняю «можно мне не быть?» на «можно мне уснуть?» —
И спать,
и спать,
и спать,
и спать без мыслей и без снов,
Чтоб без билета проскочить – да в новую весну,
Где одуванчики летят, белёсо и легко.
…И я за ними вслед лечу, беспечна и бела.
А ночь хохочет мне вдогон:
смотри,
не умерла!
Фотокамера делает нас немного бессмертными —
Инстинктивно понятная истина для любого.
Эти тысячи дней, вложенные в конверты,
Эти тысячи призраков, спрятанные в альбомы,
Эта музыка, оглушительно прозвучавшая
И молчанием сердце ранившая намеренно.
Фотография – словно выстраданное причастие
Совершенного вида, прошедшего времени.
Дом, который построил, которого не осталось;
Друг, который уехал и адреса не оставил.
На бумаге отпечатывается память
И живёт в безыскусной простой оправе.
Чёрно-белое; схваченное в движении —
Вскользь, вдали; подёрнутое дымкой…
Вот бессмертие, данное в ощущениях:
Мой двойник уходит за край снимка.
Он к городу присматривался долго, задумчиво цепями грохотал, как призрак романтического толка, пока вокруг сгущалась духота – и темнота всё больше уплотнялась, сиреневее, чем сама сирень.
…А в точке, где кончается усталость и робко начинается мигрень, сидела я с седьмым стаканом чая и думала: ну точно ливанёт.
Он громыхал под облаком ключами, грозился, что, мол, хляби отомкнёт – и шёл по крышам длинными шагами, и наблюдал, отстукивая такт, как люди с разноцветными зонтами по улицам затопленным летят.
…Вот я бегу, петляя между ними, пакетом укрываясь кое-как, а ливень хлещет с неба сильно-сильно, и волосы мне путает, дурак. И ржёт: да ты сама, наверно, дура, смотри, кругом какая красота, какая обалденная фактура у вон того промокшего кота!
Увы, я не эстет и не романтик, чтобы в промокшем видеть благодать.
Зато я накормить могу. И бантик на ниточку для игр привязать. И угол дома высвободить где-то… А этот кот теперь, наверно, мой – и это ослепительное лето, накрывшее, как ливнем, с головой.
А он уходит – и грохо-хо-хочет, довольный тем, что нынче натворил.
Висит между землёй и небом мостик – из света, без опор и без перил.
Из осени не вырваться никак. Она меня зажала, как тисками.
Сентябрь смотрит в щёлку, как маньяк, и трогает холодными руками,
туман на узких улицах застрял – он плотный, точно ведьма зелье варит.
Я солнечного августа дитя, как выжить в этой серости и хмари?
От ветки оторваться – и лететь, себя вообразив листом кленовым?
…Дождями обречённые на смерть, колонны одуванов безголовых
по выстывшим обочинам стоят – и кажется, что взглядом провожают:
попробуй-ка, впишись в видеоряд, весёлая, беспечная, чужая.
Кольцо всевластья, знамя октября – что прячешь, осень, ты в своём кармане?
Немыслимая лёгкость бытия помножена на сложность ожиданий.
Загадка не загадана ещё, ответ уже написан на заборе.
А за забором – ярко, горячо волнуется осиновое море,
замри, фигура: раз, и два, и три…
Из объектива выпорхнула птичка.
Вот катится в осиновой заре по вычерненным рельсам электричка,
по окнам капли наискось бегут – а ну-ка, дождик, осень потуши-ка.
…Я вижу неба голубой лоскут —
и делаюсь вдруг
лёгкой,
как пушинка.
В детстве мне говорили: вырастешь и узнаешь, что почём, кто виноват, что делать. Из испуганной, из нелепой вылупится другая, у которой в порядке душа и тело. Ничего не болит и не чешется; стойка – почти охотничья – так изящна…
А я выросла и прошу (кого – не знаю): дай мне убежище.
Дай мне счастье.
И вроде оплачены все квитанции, в холодильнике есть и борщ, и пицца, электричество есть в подстанции и улыбки на лицах. Научилась звонить незнакомым первая, не стыжусь отправлять резюме и кляузы…
Только вот не в порядке нервы и
не верю ни в нетфликс, ни в санта клауса.
До сих пор разбираюсь в добре и зле – и где та граница, разница; столько лет топчусь по земле и не знаю, что нравится мне, что не нравится.
Сделалось постепенно страшное, острое, то, что было проще и слаще.
Раньше спросила бы: эй, я взрослая?
А теперь: слушай, а я вообще
настоящая?
Неси меня, лиса, куда глядят глаза, чтоб хоть на полчаса был только ветер в харю – и волосы назад! Неси сквозь листопад, чтоб корочка из льда хрустела, как сухарик, и мы по льду, по льду неслись и на ходу хватали там и тут лист жёлтый или алый… Там воздух свеж и чист, и рыжие лучи, и сколько ни молчи, а тишины всё мало; там красный бересклет, всё суета сует, и смерти будто нет – а есть, так ненадолго.
Здесь хмарь и темнота, и дыр во всех местах – латать не залатать, пытаться-то без толку.
Неси меня, лиса! Туда, где чудеса!
Я не справляюсь сам с дурацкой жизнью этой.
Не хочешь?
Можешь съесть, но только бы не здесь, ну не в петлю же лезть!
…ни знака, ни ответа.
Терзаться ни к чему: ни сердцу, ни уму. Придётся самому выкручиваться, значит. Туман как молоко, и в голове легко; вот клевер – лепестков четыре.
На удачу.
Сплетает сеть паук, ажурную, как пух; свет льётся, словно звук из золотого рога, и рыжий-рыжий сад – как рыжая лиса…
Я не смотрю назад.
Меня
несёт
дорога.
ЗЕЛЁНЫЙ ПУТЬ
Река не вынесет меня к морю.
Ведь кто-то должен прорасти на берегу и на обрыве запустить корни в песок и глину, и скрепить грунт, чтоб не осыпалось и не размылось, не обвалился под ногой спуск…
А от реки идёт волной сырость, и птичьим цоканьем частит пульс.
И вот весна. И утонул в пенном черёмуховом снеге ближний склон, и небо тянется к земле немо, и от низин ещё несёт льдом, и я клонюсь с обрыва в тот омут, где целый выводок чертей ждёт…
Река меня совсем другой помнит и отражает в глубине вод.
Я столько раз переживу зиму, что пустота меня внутри съест, и вот однажды под цепным ливнем раскину ветви до земли – в крест, в последнем выдохе ветрам вторя, последнем семечке летя – въявь…
Оно, конечно, поплывёт к морю.
И прорастёт чуть дальше, чем я.
ВЫШЕ
С высоты большое кажется маленьким,
Страшное – в лучшем случае удивительным.
По бокам проспект подпирают сталинки,
Выше вьются ангелы да хранители,
Сеют перья белые, снеговатые,
Укрывают крыши пушистым облаком…
Всех старушек помнит ещё девчатами
Этот звонкий город со строгим обликом —
И крылатых кормит зимою досыта,
И несчастных кружит до отупения,
И рябиновой украшает россыпью
В парке спуск с истоптанными ступенями.
Вот сижу на верхней и зла не помню я —
Ни о пробках утренних, ни о детстве,
Но стаканчик с кофе двумя ладонями
Отчего-то стискиваю покрепче:
Город стал внезапно какой-то камерный,
Не пугают с главной страницы новости,
И живётся точно с включённым таймером
С этой обретённой внезапно лёгкостью.
Так, что страшно порой зажмуриться,
Проверяя – дышишь ещё? Не дышишь!
…под ногами вдруг обрести не улицу —
А метель
И выбеленные
Крыши.
Чтоб не ехала крыша
И не текла,
Каждому человеку нужно немного тепла.
В день – восемь объятий,
Два с половиной чуда и чашка кофе,
Полчаса поваляться в кровати
С кошкой у изголовья.
Если же крыша едет,
Если дело совсем плохо —
То объятий уже десять
И стакан фейхуёвого сока,
Чуд по меньшей мере четыре,
Чтобы чисто было в квартире,
Под дверью котёнка в коробке —
Рыжего,
С горы просвистеть на лыжах,
А после найти в подсобке,
В альбоме,
Старое фото
Кого-то
Очень знакомого…
Если не поможет и это —
Значит, крыши, увы, нету.
Но не стоит впадать в отчаяние —
Когда-нибудь,
Я клянусь,
Обязательно полегчает!
Скажи мне, что я сплю. Я не расстроюсь.
Вчера в метро дурацкий ржавый поезд отвёз меня куда-то не туда. Всё с виду было словно бы прилично; ну, выхватил взгляд парочку отличий, но так на незнакомых станциях всегда.
Наверх я поднялась на автомате. Зевала, а потом решила: хватит – и кофе в автомате же взяла. Явилось чудо, где его не ждёшь: был кофе упоительно хорош, я мельком удивилась, ну, дела… И был по расписанию июль, по логике – обычный вестибюль, но я шагнула со ступеней прямо в август.
Медовый, упоительный, живой.
Там зрели яблоки, и был окончен бой, фронт облаков плыл белый, словно парус. В газете – спорт и кинофестиваль (и я не разглядела год, а жаль), и ничего – про списки и потери.
У барышни в комбезе, с бабл-ти, спросила я, как к площади пройти… Ты можешь мне и верить, и не верить, но там (где проходил весной парад!) разбили парк прогулочный – и сад.
Вот часто говорят, что время лечит.
Я там ждала, пока не отболит; и небо превращалось в антрацит.
…а после я проснулась – на конечной.
И был июль; был душный старый поезд.
Скажи мне, что я сплю. Я не расстроюсь.
СМЕРТЬ
Иногда Сашке хочется умереть —
В понедельник, как правило, в пять утра.
Она чай наливает – заварки едва на треть —
И не думать старается ни черта.
Ни о том, как тошнотно брести до метро в толпе,
Ни о том, что пора бы зубного найти врача…
Когда Сашка – почти – к столу приглашает смерть,
Кошка ей на колени запрыгивает, мурча.
Лида вечером чувствует снова себя никак.
Год прошёл. И Шекспир опять: «Быть ли, нет?»
А когда из всех углов выползает мрак,
То вполне очевидным кажется ей ответ.
Нет, не быть. Круг замкнулся. Ей сорок. В груди болит.
Всё по-прежнему. Выход? Господи, намекни!
Вдруг – звонок. Там соседка, бабуля: «Ой, Лид, а, Лид?
Что-то худо мне… сердце… в «Скорую» позвони…»
После пары не хочет Серёга домой идти.
Будет мамка ругаться: «Из дурня не выйдет толк».
Но когда он почти кидается на пути,
То внезапно на весь перрон верещит свисток.
Мент усатый ворчит: «Не признал? Бог с тобой, Серёж.
Ну, поди-ка сюда, у меня к тебе разговор».
Этот мент на папаню немного его похож,
Только вот не пьян и как будто к Серёге добр.
Жизнь разбитая снова склеена на «Момент».
Будто в сказке счастливой, рассказанной в старину —
Эти кошка, старушка, сердитый усатый мент
Каждый раз помогают совсем не пойти ко дну.
У неё много лиц, хоть знакомо всем лишь одно.
Есть кошачья шубка, шинель есть и кимоно.
Её люди встречают в Венеции и в Москве —
У неё сострадания хватит, пожалуй, на целый свет.
Очень редко она достаёт из кладовки свою косу.
…и приходит обычно, когда её не зовут.
ТИШИНА
Камням нужны моменты тишины – тогда яснее слышен голос неба.
Под водопадом холодно. Подножие скалы облито мхом, как мехом,
Как старым бархатом сырым, и будто гребень скалы прочёсан гребнем
Из золота – и кости, и ореха.
Молчание везде. Следы на узком пляже должны исчезнуть до шести.
Бездонная, солёная могила – море, море, которое и льнёт,
И ластится, и шепчет – нарушает. Мне этого не вынести-нести-нести-нести…
Так на горячечных ладонях носят лёд.
Так тишина – растаяла. Так пена оседает на скале
И, впитываясь в мох, который там – под водопадом – устилает нишу,
Его солёным делает, принадлежащим бездне, глубине и мгле.
Я – камень. И я слышу. Слышу…
Просыпается на излёте зимы, в нигдебре —
В чаще города, в самых дремучих дебрях,
Там, где трубы в небо дымом грохочут,
Где кварталов многоэтажный росчерк.
Ходит, шаркает всеми шестью ногами
Тяжко-тяжко, словно таскает камни;
Когти, зубы втягивает поглубже,
Чай заваривает в немытой кружке.
Кожу сбрасывает, лезет в чужую шкуру:
Под жульё косит, хамьё ли, дуру,
Ей же, видишь, главное – прицепиться,
Знай меняет облики, лица, рыльца.
Шепчет на ухо: «Будь же поосторожней», —
Массой всей наваливаясь тревожной…
Тащишь, сыплешься, словно мешок песка —
На горбу хроническая тоска.
Человек читает ленту:
У кого-то вышла книга.
Кто-то скоро выйдет замуж,
Вышло новое кино…
В качестве эксперимента
Жизнь подсовывает фигу —
Выходи-ка, друг, за рамки.
(А не сможешь, так в окно.)
Он старается как лучше,
Торопясь, решает ребус,
Бултыхается в запаре,
Как лягушка в молоке.
А потом, когда наскучит,
То в большое это небо,
Как большой воздушный шарик,
Улетает налегке.
Говорят, оттуда, сверху,
Наши ленты видно лучше —
Кто когда откуда вышел,
Кто куда зачем пришёл…
Только нам наверх не к спеху.
…Впрочем, если сесть на кручу
И затихнуть тише мыши —
Ничего почти не видно.
Потому и хорошо.
Шажок, ещё шажок – опять февраль, как будто так и надо. Оледенели берега, оледенелая река; туман стоит над городом и садом. Шажок, ещё шажок – я равновесие поймала еле-еле. Дышу; пишу; сыта, одета и при деле.
Шажок.
Оплачен счёт и куплен хлеб – я молодчина, да?
Шажок.
Есть отопление и свет, горячая вода. Есть дом, коты есть и друзья, и есть слова, которые пока что можно…
И те есть, что нельзя.
И те, что осторожно.
Февраль – то минус вдруг, то плюс, то с неба льёт, то сыплет. А в голове бардак, дурман, как будто приступ гриппа, и то отпустит, то сожмёт в тисках тревога.
Шажок, ещё шажок.
Вот так.
Вот это называется «дорога».
Смотреть под ноги, а не вдаль. Без паники и спешки.
По-ти-хонь-ку.
Шажок.
А если кто-то лезет напролом – шажок в сторонку.
Тут, в стороне, хоть скользко, но не так. Стой, как дурак – вздыхая и глазея то на людей, то вниз, то в небеса. И – чудеса – чем дольше пауза, тем будто ты живее.
Как сквозняком, вдруг тянет бирюзой сквозь облако. Грозит грозой прогноз, несёт пургу и рок, как будто мерин сивый…
Да, не весна ещё.
Шажок. Ещё шажок.
Тут холодно.
И всё-таки красиво.
Я рукой в карман, а в кармане – боль.
Не занять ничем. Не унять ничем.
Что мне делать с ней, вот такой, дурной?
И прогнать её бы, сказать бы: брысь, тут весна прекраснее, чем эдем, и цветёт сирень до небес и ввысь, истерично пахнет овраг и луг, и лицо всё мокрое от дождя.
Так светло, что страшно смотреть вокруг.
И пушинки шёлковые летят – одуванчик солнечный поседел, истончается на ветру, гляди! И над головой начал пух редеть – в облаках дыра.
И дыра в груди.
Даже как-то стыдно. Со всех сторон – трели птиц, черёмухи пенный вал; всё весной ликует здесь в унисон – что же ты, дружок, не возликовал?
…только боль моя – вот она, со мной. На ладошке возится, как птенец.
Я её накрою другой рукой: крепни, боль, живи и расти большой – чтоб расправить крылышки наконец.
А когда взлетишь ты, набравшись сил, и когда закроешь полмира ты – и черёмуху, и грозу, и луг, и сирени вянущие кусты, я свернусь клубком, я в траве усну.
…отдохну в тени от могучих крыл.