2-го «Нем. волна» передавала текст письма Л. К. Чуковской Шолохову. <…>
В «Нов. м ире» все улеглось пока после дружеской (как говорят) беседы Твард. с Демичевым. Зато есть слухи о разногласиях в руководстве. Ш. и С. обвиняют Бр. в недооценке китайской опасности[87]. Говорят об арестах студентов за самоиздат.
5 дек. <…> Я придумал еще тему для Левы (в смысле ЖЗЛ) [ранее обсуждалась его работа «Трое Аксаковых»] — Карамзин. <…>
Вечером 2-го за столом, когда шел разговор о том о сем, я сказал что-то едкое о «Раковом корпусе», меня поддержал Сарнов и подвыпивший Лева яростно набросился на него, вступилась Слава, жена Сарнова, и очень смешно и зло показала, как Лева говорит, хвастаясь, что он «летописец» (он иногда по настроению пишет дневник, где видимо выговаривается). У Левы хватило ума промолчать на это: это было грубо и бестактно, но в сущности справедливо.
7 дек. <…> Знакомство с Екатериной Константиновной, вдовой погибшего в 37-м Бенедикта Лившица[88]. Она хорошо знает Надежду Яковлевну. К ней подходит высокий седой человек и она знакомит нас с Эммой с ним — оказывается, это брат О. Э. Мандельштама, с которым Н. Я. не поддерживает отношений. Борины[89] девицы вертятся вокруг и раздражают. Со мной предупредительно вежлив и даже любезен Рид Грачев[90], талантливый молодой прозаик-шизофреник. Д. Я. [Дар] рассказывает историю, как Марамзин [91] бил рожу (или бросал чернильный прибор) директору местного «Сов п ис.».
Прочитал, наконец, эту нашумевшую статью Солоухина «Письмо из Русского музея»[92]. Это смело до наглости, во многом верно (хотя не во всем), но главное — то, что это напечатано черным по белому. В кулуарах говорят и смелее, но этот тон от типографского станка был далек. За этим угадывается какая-то идейная сила с очень резким национальным отпечатком. М. б. это единственная идейная сила в стране, кроме традиционной, партийной и, пожалуй, при известном стечении обстоятельств может прийти ей на смену. Я этому по существу симпатизировать не могу, но радуюсь гласности, потому что это говорится вслух. В статье есть пассажи невероятные, выпады против Стасова и Горького, революцию он зовет «катаклизмом», а разрушение Храма Христа Спасителя в Москве «преступлением».
8 дек. <…> Разговоры и с Д. Я. Он прочитал рассказы Шаламова и ему не нрав<и> тся. «Как-то все голо. Нет обобщений». Удивительно, до чего у нас при взаимной симпатии разные литературные вкусы…
9 дек. <…> Все говорим с Д. Я. о статье Солоухина [ «Письма из Русского музея»][93]. Дело не в ее искусствоведческом оснащении, которое наивно, а в том, что за ней видимо стоит уже несколько лет зреющая в умах программа националистического толка. Это так называемые «русситы», с одной стороны, Солженицын — с другой. По инерции партруководство видимо не считало их опасными (кроме Солженицына) и ждало неприятностей только от «западников», но кажется, перспектив больше у них и вероятно вскоре они все определятся и сговорятся. Пока еще идет то время, как в прошлом веке, когда Белинский еще дружил с Катковым, а Герцен с Хомяковым. Но впереди — размежевание. Лидеры здесь найдутся. М. б. тот же Солоухин. С «номенклатурой» их объединяет только инстинктивный антисемитизм, но м. б. они от него и откажутся: он все же морально сильно скомпрометирован. Плохо, что Илья Григорьевич стар и что у него была слишком запутанная жизнь, а то он мог бы быть лидером «западников», которые тоже вероятно начнут «кристаллизоваться» на другом полюсе. А «заклятым друзьям» Лифшицу и Дымшицу останется сражаться в арьергарде ортодоксальной критики в союзе с Лакшиным и И. Виноградовым и другими «новомирцами».
[Д. Дар передает разговор Солженицына с Аксеновой-Гинзбург о том, что она должна знать, сколько еще сможет написать в своей жизни. Подробнее в Шумихин 2000, стр. 580]
После обеда говорим с Д. Я. о многом в его комнате. Его ощущение меня как «исторического соглядатая» эпохи, о моем «историзме» и его отталкивании от исторического.
10 дек. Вчера поздно вечером длинный разговор с Е. К. Лившиц о гибели ее мужа, о Мандельштаме и Н. Я. в те годы, о ее судьбе (она тоже сидела) и о прочем из области исторических воспоминаний.
Приехал из Москвы Боря Балтер. <…> Как Аникст [94] поймал Тельпугова [95] на противоречиях и вранье (история с «белым ТАСС-ом» с сообщением о письме с грифом «для членов ЦК»). Есть подозрения, что «Белая книга» и поведение в этом деле Алика Гинзбурга попахивает провокацией. <…>
У Бори в комнате опять выпивка с девицами, он зовет, а я отказываюсь. Лучше почитаю и попишу. <…>
Умер поэт и переводчик Давид Бродский, которого я знал в начале тридцатых годов. Он по рассказу Н. Я. присутствовал при аресте (первом) Мандельштама. Она считала его связанным с органами. Интересно, что впервые об аресте М. я узнал от Леонида Лаврова, сказавшего, что ему сообщил это Бродский, как «слух».
Почему-то вспомнил, как в последний раз Маргулис, который стриг меня, сказал: — Если бы у вас было здоровье, как ваш волос, то вы прожили бы сто лет. Совсем молодой волос…[96]
11 дек. 1966. Перебирая бумаги, нашел 7–8 страничек о Мандельштаме, где есть верное. Может быть, вот так исподволь и напишется и о нем нечто стоящее.
<…> Рассказ Яши Гордина о том, что будто бы Каверин был у Черноусяна насчет издания собрания сочинений Пастернака. И тот сказал что это возможно и будет решаться[: ] 6 томов и в последнем «Живаго».
Я прочитал забавные сатирические сценки Гордина о том, как на том свете живут Дантес и Мартынов, Булгарин и Бенкендорф, Николай 1 и Екатерина 2-ая. Эпиграф из Лукиана. Он интеллигентен, мил, занимается 18-ым веком. Сказал мне, что ему понравился мой «Пастернак».
Боря Б.[97] не читал «Пастернака» и нынче с некоторой ревностью сказал мне, что Лева ему не дал, а здесь сейчас ходит по рукам экземпляр в переплете, будто бы принадлежащий Мандельштаму.
12 дек. [о юбилее Романа Кармена и о его жене, затеявшей роман «с первым попавшимся пошляком»]
15 дек. <…> Подмышкой снова какая-то опухоль, но слава богу, похоже на родной и привычный фурункул. Фурункулез мой то легче, то хуже, но все же меня не оставляет.
19 дек. <…> Встретил Л. Я. Гинзбург, которая только что приехала на неделю. Она закончила свою работу о М- ме, но отдала свою рукопись машинистке. Знакомство с Бухштабом [98].
20 дек. <…> Днем прочитал замечательную рукопись — воспоминания Л. К. Чуковской о Фриде Вигдоровой[99]. Это портрет Вигдоровой и одновременно автопортрет Чуковской. Да, Д. Я. прав — это лучшее, что писала Л. К. Хочется ей написать, но как об этом писать: пока не переиздали Вигдорову, Л. К. не хочет, чтобы рукопись «ходила» широко и чтобы о ней знали. А мало ли что … П роисходит любопытное явление: сужение рамок цензурного делает «вторую литературу» более смелой и безоглядной. Если бы у Л. К. был малейший шанс напечатать это, то она сама написала бы все иначе — сдержаннее, связаннее, туманнее.
21 дек. <…> Вчера в «Лит. г азете» полемическая статья Дымшица против Лифшица. Он умнее своего собрата-противника, хотя оба они завязли в общих местах и банальностях ортодоксии.
22 дек. <…> Какая-то беспричинная тоска и лень.
Рассказ Ш.[100] о его эпопее. Вечером Галя привозит записку от Эммы и билеты на просмотр 24 утром. Она говорит об успехе спектакля. <…>
24 дек. <…> Смотрю «Мещан» с Я. Гординым.
Спектакль отличный <…> Эмма играет прекрасно. <…>
26 дек. <…> Письма от Левы и от Н. Я.
Н. Я. пишет, что работа Лидии Як-ы о М- ме первый сорт, высший класс. Л. Я. сейчас здесь на неделю. Показал ей это.
Лева сообщает о тревожном положении с журналом. Будто бы Твардовскому предложили сменить помощников (т. е. редколлегию и аппарат), но он отказался. Вероятно на днях все решится. Настроение в редакции «похоронное». Это все пока происходит на уровне Шауро, который сидит на месте Поликарпова. Войтехов в «Р. Т.»[101] снят.
27 дек. <…> Споры о статье Шарова в № 10 «Нов. м ира»[102]. Дар безоговорочно за нее. Я не согласен с маниловской защитой рецидивистов и с полемикой с Шаламовым. Л. Я. на моей стороне и Рид Грачев тоже. Майя Данини. Фридлендер [103].
30 дек. <…> [итоги года] Часть лета жил в Л-де на Кузнецовской.
Попутно собирал жатву похвал за «Пастернака» и потом за «Олешу» <…>
Прочтено много интересных рук-й (роман Бека[104], пов. С-на, проза Ш-а, «Зимний перевал» Драбкиной [105], лагер. мемуары и разное) и порядочно книг.
Несколько Замечаний Публикатора
25 нояб. 1970. Последние три дня
переписываю дневник 1943 года, который был
весь на мелких клочках бумаги. Делаю это,
чтобы успокоиться и войти в рабочий ритм. А. Гладков
После публикации дневников Александра Константиновича Гладкова 1930-х годов журналом «Наше наследие»[1] биографические подробности его жизни постепенно всплывают, вставая на свои места. Открывающиеся при этом детали чудовищного для российской истории 1937 года позволяют внести поправки в прежнее «жизнеописание» нашего героя: так, все же неверным оказывается вроде бы такое правильное и «логичное» предположение публикатора книги трудов АКГ, что он ушел из театра Мейерхольда якобы из-за того, что опасался, как бы арест его родного брата Льва Гладкова не повредил любимому мастеру[2]. На самом деле Гладков вынужден был уйти из театра в мае 1937-го, независимо от последовавшего уже за этим ареста брата (Льва Гладкова арестовали в ночь на 16 июля 1937)[3], в связи с довольно-таки сложным комплексом психологических причин. Формально же Гладков просто взял отпуск, чтобы сосредоточиться на собственных творческих планах, но, по сути, еще из-за творческого конфликта с супругой Мейерхольда, Зинаидой Николаевной Райх[4], и отчасти — с самим Мейерхольдом. Возможно (что как раз и вскрывается только при чтении дневника 1937 года), потому что необдуманно по своему почину выступил инициатором предполагаемого и тогда еще возможного, как надеялся АКГ, примирения мастера с драматургом Всеволодом Вишневским[5]. АКГ пытался привлечь того в качестве автора к сотрудничеству с театром Мейерхольда, но Вишневский в ту пору уже начинал выступать в печати по поводу «громких» процессов с обличениями разного рода — «троцкистов», «двурушников», становясь фактически проводником «генеральной линии партии» в советской литературе. Несмотря на это, АКГ почему-то и далее будет ему сочувствовать, продолжая считать его человеком «честным» и даже, как ни странно, — «добрым»… Вот Гладковское восприятие и оценка Вишневского уже много позже, через четверть века, и — как автора дневникового текста:
31 марта 1961. <…> Читаю 6-й том (дневники и письма) Вишневского. Все-таки очень интересно, хотя Вишневский очень недалек и часто наивен до глупости. Думаю, что он был человеком хорошим, т. е. добрым: сознательно подлостей никому не делал. Вот по словам Н. Я. Мандельштам, даже помогал Осипу Мандельштаму деньгами, когда тот бедствовал в Воронеже в 1936 г.
Мандельштамам Вишневский и в самом деле — помогал[6].
АКГ вспоминает о нем в дневнике еще раз, десятью годами позже, но — уже в связи с иным персонажем, если можно так сказать, еще более отрицательным — Киршоном[7], запечатленным в памяти Гладкова тех страшных лет тем не менее в несвойственной ему роли — не палача, каковым он был, а жертвы, вызывающей жалость:
22 авг. 1972. Скажем правду, Киршона летом 37-го года мало кто жалел. Он у многих был бельмом в глазу: повсюду хозяйничал и командовал, запугивал близкими отношениями с Ягодой[8] и шантажировал. <…> Он травил Булгакова, Замятина и многих. Это был негодяй чистой воды, подлец и бандит. Не знаю, что ему инкриминировали кроме дружбы с Авербахом[9]: парадокс его судьбы возможно в том, что он, заслуживший наказание, как раз был не виноват в том, в чем его обвинили. Я встретил его в конце августа 37-го года на улице Воровского: он был жалок. Месяца 4 он ждал каждую ночь ареста (как Афиногенов)[10]. Это была пытка пострашнее тех, которым его подвергли на Лубянке. Но надо сказать правду, на знаменитом собрании драматургов весной, когда его «снимали», он держался мужественнее Афиногенова и бился до последнего, отвечал на реплики и даже нападал. Это собрание — может быть, самое страшное, что мне пришлось видеть в жизни. Там пахло кровью. Я, ненавидевший Киршона и дружелюбно относившийся к Вишневскому, там почти жалел Киршона и стал ненавидеть Вишневского: травимый невольно вызывает сочувствие.[11]
Вот запись уже после того, как приказ о его увольнении из театра («в отпуск, без сохранения содержания») будет напечатан, но как будто еще не подписан Мейерхольдом.
25 мая 1937. <…> Три года я почти непрерывно был рядом с ним, и мне трудно представить, что пойдут дни, недели и месяцы, когда я стану его видеть только изредка. Он относился ко мне наилучшим образом: ценил и любил. Пожалуй, главным мотивом моего «ухода» является страх потерять это отношение в сложной атмосфере ГосТИМа[12]. Я уже был на грани этого, когда на меня сердилась З. Н. [Райх.] Просто чудо, что этого не случилось. Три дня назад на беседе о «Бедности не порок», уже после того, как В. Э. согласился на мой уход, он все время по-старому обращался ко мне, что-то спрашивал или просто искал моих глаз. И так было всегда, начиная с 1934 года. В. Э. тоже привык ко мне и доверял мне, что, конечно, не пустяки. Он советовался со мной по самым сложным и тонким вопросам. У нас были ночные длинные разговоры наедине, которые я даже не осмеливался записать в дневник, но я их и так не забуду <…>