К книге
Не воротишьсяПлоский
50%
Плоский
7

Электричка хлопает дверями и отчаливает с плаксивым гудком. Плоский щурится, горячее солнце плещет ему в лицо. Он напяливает на макушку кепку, набирает полную грудь воздуха и шумно выдыхает. Вашу ж мамашу, ни черта не поменялось в этой деревне. Все те же дома с ржавыми крышами. Гуськом переползающие пути дачники. Даже козы, белые, пузатые, со стремными немигающими зрачками, – козы те же. Плоский поправляет на плече котомку. Сплевывает на бетонные ступени платформы. И, перепрыгнув через две последние, оказывается наконец на родной земле.

«Ать-два, левой, ать-два, правой. Знакомая дорожка, сколько раз хоженная, с закрытыми глазами найду эту улицу, найду этот дом». Плоский и вправду закрывает глаза и вслушивается в звуки поселка. Стучат вдалеке колеса поезда. Гудят машины на шоссе. Хлюпают по лужам чьи-то визгливые дети. «Вот пиздюки, – сам не понимая почему, радуется Плоский. – Житуха кипит, будь она неладна, и вокруг – какая-никакая, но воля же! Сейчас дельце сделаем и, ух, заживем!»

«Ать-два, левой, ать-два, правой».

Он замедляет шаг, отдаляется, но не может перестать смотреть. Когда он был в поселке в последний раз, они еще на свет не родились. Дети нового тысячелетия. Какого они года, двухтысячного? Или, может, две тысячи первого? Пацанята оглядываются – что за странный дядька уставился на них? Плоский машет им – идите по своим детсадовским делам. И держитесь от таких дядей, как он, подальше. Как можно дальше. Плоский опускает руку в карман штанов и осторожно гладит нож. Лезвие прощупывается через тряпочку. Острое, сам заточил о поребрик, пока ждал электричку гребаных два часа. Перепутал ветки, уехал на Оредеж. Уж чего-чего, а с электричками ему мудохаться раньше не приходилось.

У пахана была своя тачка, у них с Гогой – своя, «копейка», но все же. Интересно, а куда делся паханский «мерин»? Плоский ожидал его увидеть сразу за поворотом, черный, блестящий, как гадюка на солнцепеке. Наверняка теперь пахан на другом гоняет, а «мерин» отошел к Гоге. Или Гога так поднялся, что ему не в масть подбирать объедки с барского стола? Хотя от таких-то объедков кто откажется. Плоский причмокивает. До чего хороша была тачка, куда лучше цыганской телки. Как ее звали, малолетку эту? Он в паханские дела не лез, пущай, раз муха в причинное место ужалила, побегает, авось и перебесится. Перебесился ли?

За поворотом уже видна крыша дома. Плоский щурится. «Мерина» не видать. Да и вообще, улица изменилась, поставили на углу новую колонку, синюю, неприятного такого ментовского цвета. Как рубашка у его адвоката по УДО. Адвокат сам был какой-то синенький, глазки малипусьные. А губе-хи красные, покусанные – их Плоский особенно запомнил. Губехи шлепают: «Ой, Нестор Андреевич, ой, не знаю даже, чем вам еще подсобить, вы же все бумажки просите, бумажками одними сыт не будешь, вот если бы мы с вами договорились».

Договорились. А как договориться, если он сидит уже шестой год, как опущенный, ни одной ходки не было такой поганой, ни одной, чтобы совсем зону не грели, чтобы даже не вспомнили, ни ответа, ни привета, давай, Нестор Андреевич, как мужик, работай и не питюкай тут.

Так и сидел до царского указа, без малого четырнадцать лет накапало.

Перед Плоским будто из ниоткуда вырастает нехилый такой особняк.

«Оба-на. Какие хоромы. Неужто теперь тут пахан обитает?» – Плоский замирает и обводит особняк взглядом – колонны, балкончик кованый, какие-то то ли бабы сисястые, то ли кто козырек подпирают. За забором в два человеческих роста слышится неразборчивая перебранка. Как будто и вправду на цыганском.

Плоский снова сует руку в карман и поглаживает нож – ух, родненький, не подведи. Плоский подходит к воротам, на воротах, как будто на палубе пиратского корабля, колокол с веревкой. Хочется скорей ударить в него, заорать: «Эй, открывайте, черти, ваша мама пришла, с зоны весточку принесла!» – Плоский заносит руку и…

– Ба, какие люди!

Кто-то окликает его. То ли кашель, то ли карканье за спиной. Плоский оборачивается.

Посреди дороги стоит пахан.

– Плоский, ты, что ли?

Под глазами у пахана круги. Не круги, два черных фонаря. Рожа серая, рубаха серая, в пятнах зеленой жэковской краски.

– Ну, думал, кончили тебя. А ты вон огурцом, че, с курорта отпустили, что ли?

– С курорта, ага.

Плоский ищет слова. Рассматривает паханский беззубый рот. Пахан чешет заросшую щеку. Подбородок аж трясется от радости.

– Ты че завис-то? Дорогу забыл? Я за жратвой вышел, смотрю, водишь жалом у дома аксенского, че, думаю, хочет он? Аксенов-то мне денег давал, за стройкой присматривать, а как достроил, так иногда даже здоровается, вот с какими людьми дело имею, серьезными.

– Аксенского?

– Ну. Аксенов, накупил тут магазинов в поселке. У рынка новый продуктовый поставил, теперь вот и за частное жилье взялся.

– А ты что же, не у дел теперь?

Плоский понимает, что сглупил, ох как сглупил, сейчас пахан сам выхватит из-за пазухи перо, чирк – и нет Плоского, отгулял, поминай как звали. Но пахан только смеется. Смотрит искоса – о каких делах речь?

– Дела у меня теперь дома все.

Плоский смотрит непонимающе. Пахан сворачивает на тропинку к дому. Походка у него совсем стариковская, хотя ему – сколько? Полтинник, не больше.

Плоский оступается, едва не наступает на торчащий из земли ржавый гвоздь и наконец замечает, что стало с участком. Тут что, мусоровоз опрокинулся? Будто оказались посреди свалки. Была такая одна, за поселком, туда свозили строительный мусор, старье, которое никому не сдалось, диваны с ржавыми пружинами из всех щелей, покрышки и все то, что нельзя было сжечь или сдать на металлолом.

Пахан бурчит: «Глядите, царь-батюшка гневается. Может, и спать на перинке изволите?» Плоский трясет головой. Нет, это какой-то сон. Неужели дела так плохо пошли, что дом превратился в лавку старьевщика, а пахан теперь что, бутылки собирает?

Пахан в это время отпирает дверь. Закрыта на тяжелый навесной замок. Дурак, что ли? Кто к такому бомжу полезет? Машет – заходи, не торчи на пороге. Пахан, когда-то веселый бугай с метровыми плечами, втискивается в дверной проем и заползает в сени, что краб в свою нору.

Плоский втягивает голову в плечи – балка на входе в коридор почти чиркает по макушке.

Он опускает глаза на пол и едва не блюет от омерзения, пол тут, кажется, не мыли несколько лет. Пахан гостеприимно предлагает повесить куртку, но Плоский только кривится и подтягивает рукава. Не хочется с самого утра изговняться. Да и куртка у него одна-единственная.

Дом похож на крысиную нору. Дом, где слишком много сломанной мебели, каких-то тюков и кресел с нацеленными сверху заплесневелыми подушками. В уличном сортире пахнет приятней, чем в этой норе.

А ведь в этой комнате раньше стоял холодос с пивом, роскошный диван, слишком роскошный для типового совкового дома (натуральная кожа, кони под подлокотниками, львиные лапы, пахан выбрал, понятное дело), а за диваном висел жемчужно-золотой Христос с грустными глазами. Между комнатами были красные шторки, как в борделе, а за шторками в одной из комнат стояла круглая паханская кровать, а в другой – два дивана для Гоги и Плоского и, понятное дело, телик и сервант с бухлом. Лестница на второй этаж была завалена хламом, прямо как сейчас, но хлам этот был тоже для дела, пакеты, инструменты. А на второй этаж только пахан поднимался иногда – покурить, подумать в одиночку.

– Плоский, я все не могу взять в толк, что ты, сучий сын, такого ментам наговорил, что они тебе впаяли пятнаху?

Плоский пожимает плечами и все же опускается в кресло. Кресло скрипит по-щенячьи, и Плоский вздрагивает. Наверное, он так же пищал, когда его «разговаривали».

– Сам-то помнишь тот вечер?

– Когда тебя взяли?

– Когда меня взяли, а ты с Гогой пошел к старой суке, косточки ей хотел пересчитать.

Пахан кивает. Конечно, помню.

А Плоский чувствует, как воспоминания засасывают его. Ползут по нему липкими мушиными лапками, трогают хоботками, залезают в уши, в нос, заполняют глаза. Плоский зажмуривается.

Тот вечер был душный, влажный, аж в горле першило. Плоский не мог понять, то ли товар был так себе, или, может, это его нутро восставало против того, чтобы Плоский быстрым легким шагом спускался по Молодежной, не замечая, как в сумраке между деревьев движутся две человеческие тени. Тени ждали его у крыльца, выскочили, скрутили, он даже пикнуть не успел, прорычали: «Лучше молчи». Он брыкался, конечно, но у теней были сильные абмальи руки и в бок холодным дулом тыкался ствол. Плоского развели, как девочку. Нагрели по самое небалуй. Взяли ровно в тот момент, когда он сам решил надышаться порошком и нес за пазухой всю их недельную выручку. «Где товар? – В боку заболело. – «Если сдашь бегунков, скосим срок до десятки». Плоский был под кайфом. Этим легко оправдать что угодно. У бегунков нашли достаточно, чтобы впаять каждому по шесть лет и пятнадцать – самому Плоскому как самопровозглашенному главарю. Сколько же раз после он жалел, что прикрыл пахану зад. Прикрыл зад ему, а себя позволил отыметь по полной.

– Я ж для тебя, пахан, сделал это. Думал, оценишь. А ты. Фуфлыжник. Кинул меня. Гогу кинул, видать, тоже. Где он? Где он теперь, бомжует тоже? Или помер? Или ты его грохнул?

Пахан хлопает ладонями по голым коленям и смеется. Трясет головой – тоже мне, придумал.

– Гога в сумасшедшем доме теперь. Так и не отошел от увиденного.

Плоский пытается вспомнить Гогин взгляд. Правда, он был такой пустой, такой сбрендивший, что Гогу упекли в дурку?

– Хотя правда в том, что ничего этот дылэно не видел. Хотя говорит, что самому черту в глаза заглянул.

– А ты?

Пахан поднимает глаза, улыбается. И Плоский чувствует, как струйка холодного пота течет по спине.

– А я постоянно смотрю.

Плоский глядит в его глаза в полутьме комнаты, красноватые, то ли от штор, то ли от полопавшихся сосудов, то ли от странных, дрожащих огоньков на самом дне, в самой глубине его зрачков.

А потом пахан подпрыгивает, хохочет, принимается шуровать по комнате:

– Ладно тебе, Плоский, шучу я, вот ты дебил суеверный, давай выпьем, давай я тебе поляну накрою, все же за встречу-то надо выпить, надо же?

И струна внутри расслабляется, и Плоский выдыхает и позволяет даже пахану наклониться к лицу, дыхнуть кислым, стукнуться лбами. Вот он вроде и не сбрендивший старик больше, а все тот же пахан, только его встряхнуть надо как следует.

* * *

Солнце припекает, щиплет щеки и нос, Плоский наклоняет козырек кепки, и она едва не слетает прямо в пыль и мазут. Ноздри внутри тоже щиплет, но только от мазутной вони. Надо было остаться в продуктовом. Там хоть и воняло плесенью в подсобке, но было тихо и прохладно, а не как здесь – под боком станция, гремят колесами электрички, а еще ближе, чем поездной грохот, гомон других рабочих. «Понабрали чурбанов», – думает Плоский и демонстративно вытирает грязные ладони об форменные штаны. Прораб, такой же краснолицый чурбан с беличьими глазами, зыркает на него и бросает что-то неразборчивое. А потом кивает в сторону лопаты – че бросил, подымай и вперед, платим не за часы, а за объем выполненных работ. «Я понятно объясняю?» – говорят в голове сразу два голоса, адвоката по УДО и нового нанимателя. Чурбан подходит ближе, смотрит на Плоского в упор: че стоим, прохлаждаемся? Плоский сбрасывает перчатки, стаскивает казенные штаны. Разводят меня, как лоха, сам пусть спину гнет, нашелся, тоже мне, надзиратель. Чурбан орет ему в спину, но Плоский не останавливается. Идет и идет вперед, к рыночной площади.

На площади толкотня, дачники приперлись на выходные, и кажется, что так вечно будет, что вечно поселок будет гудеть, как пчелиный улей, не замолкая ни днем ни ночью. Но Плоский знает, что это не так. Пройдет месяц, и даже если сентябрь будет теплый, необычно теплый для наших мест, на многих дачных домиках появятся тяжелые навесные замки. И Плоский уже приглядывается, крутит в голове «а что, если», перебирает варианты. Может, дождаться конца сентября, когда все разъедутся и на поселок опустится тьма, и ломануть такой домик? Там, авось, магнитофон, телевизор – да что еще нынче держат на дачах, что-то свозят специально, что-то забывают, но неужели Плоский не найдет что продать?

Надо обмозговать, хорошенько обмозговать. Но и на такое дельце лучше не идти в одиночку. Плоский пробирается между рядами, продавцы, тоже краснолицые и мелкоглазые, смотрят на него с опасением, бабульки с зеленухой жмут губы – как будто он уже слямзил что-то. Плоский выходит к вещевым рядам и наконец – снова-здорово! Цыганки с россыпью бурых дубовых веников.

– Эй, – бросает Плоскому та, что стоит за прилавком. Высокая, на плечах красно-черный платок.

– Че?

Из-за плеча у цыганки появляется парень, мелкий, патлатый. Вперивает в Плоского черные глаза.

– Ты – Плоский?

Плоский мотает головой неопределенно – ну, допустим, я.

Парень машет, а ну, поговорить надо. Тащит Плоского к сортирам, жмется, шепчет, что не расслышать ни хрена.

– Эт че за пидорские замашки? – гудит Плоский. Ему совсем не нравятся эти мелкие злые глаза.

– Я тебя спрашиваю, какие у тебя с Копытом дела? Что ты вокруг него ошиваешься?

Плоский не сразу понимает, о чем он. То ли голову напекло, то ли новая паханская кличка никак не уляжется в голове.

– У нас свои дела, у тебя свои. Держись от него подальше.

Плоский тоже наклоняется. И старательно выговаривает каждое слово:

– Ты б не бычил на меня, уважаемый. Он давно уже не в твоем таборе. Так что не лезь.

– Он уже ни в чьем таборе.

– Бывай, сам разберусь.

– И от места откажись, откажись, пока не поздно. Старуха свой долг уплатила, а у тебя перед нами долгов нет. Пока нет.

Плоский хохочет – за идиота меня держишь, цыган? Такая работенка не пыльная, деньга хорошая, а ты мне «откажись»?

– Свали с моей дороги.

Парень отступает. Смотрит на Плоского как будто с жалостью. А потом еле слышно говорит что-то на своем. И Плоский почему-то думает – это значит: «Я тебя предупреждал».

* * *

Пахан сидит перед огромным совковым телевизором. На черно-белом экране скачут головы ведущих новостей, но помехи такие сильные, что телевизор рычит и можно разобрать только куцые обрывки фраз.

Когда Плоский хлопает дверью, пахан поворачивает ухо к экрану, будто в самом деле пытается разобрать, что там говорят.

– Вырубай шарманку, я принес пожрать.

Пахан послушно вырубает и бросается на еду. «Жрет, как пес, – думает Плоский. – Я и сам, наверное, так же выгляжу». Такой же заросший. Единственная куртка быстро износилась и стала похожа на один из грязных, драных прикидов пахана.

Пахан жадно ест и так же жадно пьет. Льет водку прямо в горло, не разливая на стопки. Плоскому это не нравится. Не нравится, что он тоже звереет с ним рядом. Только что на людей не кидается. Но это пока. От пахана вот люди сами держатся подальше. Обходят его нору, на улице отводят глаза. То ли пугаются шрама через всю рожу. То ли боятся, что он вдруг начнет, как бывало даже среди ночи, бубнить неразборчиво, махать руками. Плоский рад был бы хоть ночью побыть в одиночестве, потупить в стену, послушать, как в животе с урчанием переваривается с потом добытый ужин. Но спать в бывшей их с Гогой комнате оказалось невозможно. Не потому, что там воняло больше, чем в остальном доме, хотя и это тоже. И не потому, что ночи были холодные, а из разбитого окна тянул сквозняк. Нет. В этой спальне он слышал голоса.

Сначала он думал, что ему просто приснился кошмар. Наслушался на ночь паханских россказней про старую ведьму и ее чудовище. Наслушался и какой-то частью воспаленного мозга даже поверил.

Но голоса вернулись следующей ночью. И ночью после нее. Плоский думал, а что, если выключить паханский телевизор с его белым шумом неразборчивых голосов? Может, и днем тогда тоже он услышит их? Голоса на краю сознания, тонкие, писклявые. Исходящие отовсюду или из него самого?

Он принес этот сон пахану. Краснел, как девочка, пока рассказывал, что чуть не обосрался, когда проснулся будто от женского крика. Пахан, конечно, заржал, да так заразительно, что Плоский не заметил, как сам стал смеяться над собственной дуростью.

– Твари, – сказал наконец пахан, утирая глаза.

Плоский посмотрел на него непонимающе.

– Крысы. Плоский, а ты что подумал?

Плоский затряс головой. Да, точно, крысы ж дерутся иногда, а голоса правда такие тонкие, совсем крысиные, совсем фляга засвистела у него, раз крысий вопль принял за человеческий.

– Ты б кончал тогда заливать пургу свою, может, и не чудилось бы всякое.

Пахан кивнул. Но заливать не кончил. В тот же вечер спел новую песню – про то, как несбывшийся шурин его тоже голоса услыхал. Из заброшки на территории старухиного лагеря. Да не просто голоса, а голос сестры собственной. Уголек, он рома простой, нож к горлу ей приставил. Насилу старуха его убедить сумела, что не стоит сестрицу его выпускать, да и не сестрица там его, а сам Сатана.

Плоский наблюдает за тем, как пахан медленно разворачивает фольгу. Как почти ласково разделывает рыжую жареную куриную тушку. Пододвигает Плоскому одноразовую тарелку: «Будешь?» Плоский качает головой. Тогда пахан убирает куру назад, заворачивает и прячет под стол. С едой он теперь носится, как настоящая крыса. Следит за каждой крошкой, которая выпадает у Плоского изо рта. А когда набьет пузо, начинает рассказывать истории.

Сначала Плоский пытался отвечать тем же. Отсыпал зэковские байки, реальные случаи, переварил услышанное на стройке и в продуктовом, на рынке и на поселковом кладбище, везде, где Плоскому были готовы заплатить пару копеек. На кладбище Плоскому, кстати, нравилось, но как-то он забыл сдать казенную лопату, и его поперли, пригрозив повесить еще и мелкое воровство.

Плоский мыкался с места на место, пока не увидел на дверях старого лагеря объяву: «…место сторожа, цена договорная, оформление по ТК РФ». Плоский и думать не стал, дернул такси и поехал по указанному адресу.

– Я от тебя съеду, кстати, днями.

Пахан поднимает глаза. Жует, в глазах написано – че это?

– Местечко теплое нашел. Буду лагерь сторожить. Старуха твоя преставилась.

* * *

«Ать-два, левой, ать-два, правой». Плоский делает свой первый обход территории. За обход с него точно спросят, нельзя позволить, чтобы снова пацанье накуролесило. Вон и так сожгли старый сарай. Плоский идет мимо пожарища, от него еще шмонит горелым деревом и как будто даже чем-то мясным.

Дальше, до медпункта, можно дойти двумя путями. По аллее, где советы решили устроить кладбище сказочных героев. Или, если верить пахану, через настоящее кладбище. То есть через перелесок, где когда-то было разбито футбольное поле.

«Как выйдешь на поле, узнаешь сразу, там остались торчать бетонные сваи, с двух сторон, где были ворота. Приглядись, с одной стороны поле все заросшее, а с другой – ровное. Только ровное оно только издали, а ты иди ближе, ближе и под ноги смотри. Будешь внимательно смотреть, увидишь холмики. Каждый холмик – могилка, сам выкопал, сам скелетик туда и положил. Положил, присыпал, новому скелетику дом копаю. И так много, много я копал, не вспомню, сколько их. Да только старуха все стояла надо мною и приговаривала – копай, копай, не ошибешься. Плакала сама, когда я косточки из мешка вытряхивал. Говорила: «Что ж ты с ними так, не по-человечески?» – А я ей – а ты по-человечески? Сначала у вокзала их прикопала кое-как, а я что, для каждой гроб теперь делать должен? Э-не, я не нанимался. Ты мне только скажи, какая Мария, ее я сам похороню».

Перелесок жужжит и поет, совсем не замечая, как Плоский крадется по нему.

Как страшно ему делать новый шаг, вдруг пропустит, наступит на чью-то могилу. Оступается и понимает – вот и остовы футбольных ворот. Вроде нет никаких холмиков. Плоский уже хочет вздохнуть, бросить лопату в кусты, чертыхнуться – ну ты и страху нагнал на меня, пахан! Вправду рядом с тобой люди с ума сходят, ну, голоса сначала эти слышат, теперь холмики какие-то, ну…

И земля вдруг проваливается под его ботинком.

* * *

Плоский стоит посреди поляны. Рубашка, сброшенная, придавленная комьями грязи, мокрая насквозь. Плоский вытирает руки о штанины. Оглядывается. И закусывает кулак до крови. Белые, белые кости, в каждой ямке. Белые, тоненькие берцовые, круглые, белые тазобедренные. Белые, маленькие, как снежки, детские черепа. Сколько же их здесь?

«Кто же там лежит?» – спросил он пахана. Пахан отвел взгляд: «Спрашиваешь тоже. Все, кого она уморила, ведьма старая. Все, кого отдала твари, позволила душу высосать». – «И Мария тоже?» Плоский почти пожалел, когда задал вопрос. Пахан вскочил, бросился к нему, заревел: «И Мария, и Мария тоже, все, все, понимаешь, всех она в одну братскую могилу бросала, в подвал вокзальный, всех, только известкой присыпала, чтоб не воняли. Полный подвал набила, понимаешь?» Пахан рванулся к шкафу, сунул руку вглубь и вытащил маленький белый череп. Плоский шарахнулся от него: «Что это?» – «Это – Мария. Она сама мне сказала». – «Это что же, ты тоже слышишь голоса?» Глаза у пахана горели страшным, красным, и Плоский отступил к двери. Но пахан осел на пол, сжался весь и прошептал: «Уже не слышу, уже нет» – и посмотрел на него тягучим, мутным взглядом, как будто был под кайфом.

Плоский больше не возвращался в тот дом. Собрал пожитки и переехал в медпункт. Чтобы как следует выполнять свою работу. Чтобы выйти однажды на обход с лопатой в руках.

* * *

Солнце припекает макушку. Плоский сидит на пне. Перед глазами – развороченная земля, и блестящие розовые дождевые червяки копошатся между комьями грязи, ползают по… Плоскому кажется, что он спит и видит, как кости поднимаются с земли и собираются в черно-белый калейдоскоп. Плоский смотрит, как кости в калейдоскопе складываются в ручки и ножки, в целые скелетики неизвестных ему детей. Смотрит и не может поверить. Неужели здесь все дети, пропавшие на его памяти? Девочки, чьи голоса слышал на станции Гога, девочки, которые стали пропадать, когда он только заявился в поселок веселым, безбашенным дембелем? Все эти девочки гнили, едва присыпанные землей и листвой, пока в ста шагах от них поселок жил своей обычной жизнью.

Когда это началось? Когда эта старая ведьма, эта сумасшедшая старуха стала их хоронить у вокзала? И сколько же лет назад появился здесь первый детский труп?

Плоский валится на колени. «Неужели, когда…» Подползает к развороченной могиле, вытаскивает черепок, чуть побольше остальных, такого размера может быть голова молодой девушки.

Оттирает грязь, подносит к лицу и заглядывает в глазницы.

– Танька, ты?

Плоский трет глаза, пытается рассмотреть череп. Как будто есть шанс узнать ее даже в таком виде, эту красавицу, отличницу и гордость школы, Таню Графову, сгоревшую или сбежавшую. Таню Графову, о которой никто не слышал уже шестнадцать лет.

Июль 2005

Предыдущая главаГлава 7 из 14Следующая глава