К книге
Не воротишьсяКозочка
43%
Козочка
6

Аню он прихватывать не планировал. Это его слово, «прихватывать».

– Сама виновата, сама-а, – говорил он, гнусаво растягивая «а» на конце.

Не надо было Ане полоть грядки попой кверху, напялив сарафанчик, огненный, как знамя почти развалившегося Союза. Не сарафанчик – красный флаг, мельтешащий за низким соседским забором.

– Я думал, две – достаточно. У бабушки моей две козочки были. Черненькая и беленькая. – И он щурился и шлепал Лялю по тощему, будто предплечье, бедру.

Ляля вздрагивала и сжимала зубы, так что желваки становились видны. Белая-белая и прозрачная совсем Ляля. А из другого угла – злые черные глаза. Поджатые губы. Сухая и жилистая, будто индийский мальчик с плакатов о мировом голоде. Турана.

* * *

В тот вечер, двадцать первого июля, душный, предгрозовой летний вечер, когда взрослые набились, будто кильки, в маленькую дачную кухню, Аня вышла за водой. Одна. Разморенная жарой и прополкой, бряцая новым эмалированным ведром. Колодец у них был общий на два дома. А если быть точным, то это Анины родители стали претендовать на колодец соседа, чтобы на колонку не бегать.

Колодец стоял в самом конце заросшего крапивой и лебедой участка. И Аня проворно отперла хлипкую калитку и зашагала по тропинке среди сорняков. Тут и там торчали доски с клыками ржавых гвоздей, мотки рабицы, рыжие, толстые, словно стволы упавших металлических елей, обломки какой-то рухляди – велосипедный руль с красным звонком, грабли без черенка.

Соседский дом казался Ане почти заброшкой, такой неприбранный и дикий по сравнению с их дачей. Крапивные заросли доходили до окон первого этажа. И вместо стекол между облезлыми рамами была набита желтая стекловата и какое-то тряпье.

Диковатым был и сам сосед, цыган. Никто не знал, как его зовут на самом деле. Но из-за шрама через все лицо, белого, безобразного, от которого хотелось скорей отвести глаза, все называли его просто – Копыто. Слухи вокруг Копыта ходили разные. Взрослые отмахивались и говорили, что просто лошадь в детстве лягнула. А вот ребята говорили другое. Будто бы он дрался, да не с кем-нибудь, а с самой, как ее, Кособочкой? Дрался и вроде как пришиб ее даже, ну это если верить россказням всяких шамкающих дедов и дворовых компашек, которые только и ждут, как бы надуть городских, подсунуть недозрелых слив, от которых живот взрывается, или отправить купаться на мель, а самим занять лучшие мостки.

Аня в эту чушь не верила, конечно. Папа заказывал «Науку и жизнь» и читал ей перед сном вместо сказок. Мама штудировала «Справочник фельдшера» за завтраком – всегда полезно знать про глистов и перевязки, когда уехал в деревню до сентября. Какая Кособочка, поселковое чудище, гроза заброшенных дач? Аня прыскала и надеялась, что по соседству обитают не только деревенские дурачки, но и хоть кто-то нормальный, как сказал бы ее папа – представитель прогрессивного человечества.

С одним Аня не могла спорить – улыбаться соседу было той еще мукой. Копыто сторонился людей, особенно таких, как Анины родители, – дачников, с телевизорами и блестящими машинами, которые раскатали все поселковые обочины. Зато к Ане с первого дня проявлял пугающее внимание – то помогал крутить тугой ворот колодца, а то и кивком показывал, что рад будет донести ведро с водой до их калитки. Цокал приветственно, как видел Аню на крыльце. Цокал и щурил почти скрытые за кустистыми бровями глаза.

Аня почти дошла до колодца, когда почувствовала, как лопнул ремешок на сандалии. Аня сдернула ее и, бросив ведро, стала прыгать назад, к калитке. Тут за ее спиной и возник Копыто.

– Тпр-р-р, – прорычал он низко, – уже домой? А как же водицы набрать?

И Аня поняла, что впервые слышит его голос.

* * *

Ане снились мыши. Облезлые, наползающие друг на друга, царапающие друг другу бока, они сжимались вокруг Ани кольцом, пищащим и завывающим, почему-то напомнившим кольца из бетона, из которых складывают на стройках колодцы, в которые дунешь, и они отзываются: «У-у-у». Была такая стройка рядом с Аниной школой, стройка, которая то оживлялась, наполнялась мельтешением оранжевых жилетов, стуком и жужжанием, то замирала. Смотрела в небо острыми штыками металлических свай. И гудела, звала своими бетонными слепыми колодцами. «У-у-у-у», – звучало у Ани в голове. Она всматривалась в черноту колодца и вдруг поняла, что чернота состоит из мышей. И среди них Аня заметила одну. Самую маленькую, самую слабую, она не прыгала, не скребла стенки колодца, только выла и смотрела на Аню большими слезящимися глазами.

Аня проснулась и увидела над собой мышиные глаза. Черные воспаленные глаза с отблесками фонаря.

А еще в темноте рядом кто-то хлюпал и протяжно завывал. Аня ощупью встала на колени, потянулась к завывающему.

– Эй. – Аня дернулась. Голос из другого угла. Завывания прекратились. Теплые пальцы легли на Анино плечо. Она обернулась и различила девочку.

– Не трогай ее, она этого не любит. Ей просто нужно поплакать. И ты тоже, если хочешь, – голос тонкий, надломленный. – Поплачь. А я тебя поглажу. Мне так мама делала.

Поплакать? Зачем? Аня моргала, пытаясь развеять тьму перед глазами, и не могла. Все, что она могла разглядеть, – белесые очертания руки, белую щель под потолком, если это потолок, конечно. Сухое жаркое дыхание совсем рядом. И запах – глины, как у реки, извести и мочи. Особенно – мочи. «Будто собаки нассали», – подумала Аня и удивилась своей грубости.

– Поплачь, – повторила девочка, обнимая ее за плечи. – Ты такая теплая, давай рядышком?

Она куда-то тянула Аню, обвивалась вокруг, бормотала что-то, и Аня вдруг поняла, у нее жар. У нее жар, а они в каком-то то ли подвале, то ли землянке, то ли пещере горного тролля.

– Ты еще не поняла, да? – другой голос, сиплый, с тягучим акцентом. – Дура ты, раз не поняла, а то бы уже плакала, – сглотнула слезы и продолжила громче, надсаднее: – А то бы уже сбросила дуру Ляльку, стены колотила бы, да-а, стены, стены…

И вдруг замолчала. И Ляля замерла тоже.

Дверь скрипнула. Темнота посерела. В проеме двери сначала появились черные плечи, а потом он влез в подвал целиком и подпер затылком потолок.

– Разнылись опять. По углам зажались. Эче-че, – причмокнул Копыто. – Идите, пожалею.

Это точно он, его голос, его запах, Аня успела его почувствовать, пока Копыто тащил ее.

Тащил. Тащил. Тащил! Красные пятна перед глазами, и вот Аня бросается вперед, но падает и тянется руками к ногам в синих шортах, тянется и не достает, сколько бы ни билась, ни ловила жадными руками воздух, ведь ноги ее стреножила воющая от страха Ляля. Аня пытается дотянуться, выцарапать, выбить Копыто из проема, ведущего наружу, на свободу, к лету, к маме, прочь.

* * *

Мама. Силуэт на фоне синего телевизионного экрана. Льняной пучок на затылке. В проколотой мочке – сережка. Хрусталик качается, и блестит, и манит, и Ане хочется подойти к маме, обнять за шею, прижаться щекой к завиткам, выбившимся из прически, тихонько дотронуться до маминой сережки, заграничной, из далеких, наверное теплых, южных стран, где все женщины носят в ушах сияющие хрусталики, драгоценные камни и золотые тяжелые кольца. «Как цыганки», – вспоминает Аня, но тут же отбрасывает эту мысль. Меньше всего ее мама похожа на цыганку, весело-крикливую, с толпой ребятишек под юбкой. Мама – другая. За учительским столом, в рубашке с кружевным воротничком. За чашкой остывшего чая, с книжкой, на дачной кухне, мама – снежная королева.

Мама, сидящая напротив синего экрана, отмахивается от Ани, мол, не сейчас. Не сейчас, Аня, слишком непонятное, тревожное время, время вслушиваться в бубнеж говорящих голов в телевизоре, в жужжание радио, спрятанного под подушкой, время спорить, втиснувшись в чью-нибудь тесную кухню, или веранду, или в очередь к молочной цистерне у пятиэтажек. 1991 год, Аня, все в предвкушении чего-то особенного.

Аня понимает. Взрослые, будто мухи, облепили экраны телевизоров. Телевизоры в поселке редкость, особенно цветные. Поэтому взрослым приходится тесниться, наседать друг на дружку, умасливать более зажиточных соседей пирожками с капустой, ревенным пирогом или хотя бы свежим яичком из-под курицы. Только бы посмотреть утренние, дневные, вечерние новости. Посудачить, стоит ли верить человеку с брылястым лицом, обещающим счастье для всех и каждого.

Каждый раз, утаскивая с блюда с золотой потертой каемкой, Аня чувствует свою важность. Ведь это на ее кухне стоит пузатый «Голден стар», а все подоконники уставлены соседскими подношениями.

Аня понимает, потому что она ведь умненькая директорская дочка. Аня не такая, как другие, простые поселковые дети. Она – городская, ходит в городскую школу, где седьмые классы уже успели пройти причастные и деепричастные обороты и вывести детерминант. От одних этих слов у Ани кружится голова. И пусть девчонки здесь почти все успели поцеловаться, а она – нет, Аня бы сколько угодно фантиков поставила на то, что она умнее. И не целовалась только потому, что лучше разбирается в людях – так мама говорит. И мама ее не похожа на их мам. У мамы все «в тонусе» после аэробики, у мамы губы накрашены бордовой помадой из «Ванды», где все продавщицы в красивой форме и пахнет, как в Париже. По крайней мере, таким Ане представляется Париж.

И наверняка вот в Париже бы оценили Анины стройные ноги (никакие не «палки», как ее дразнили здесь) и модный, по выкройке из «Бурды», сарафан.

* * *

Аня прячет ноги под себя, коленки все в ссадинах, суставы ломит от холода. Земляной пол никак не позволяет согреться. Хоть на минуточку. Аня пытается вспомнить, как это – сидеть на теплых ступенях крыльца, сидеть под пуховым маминым платком вечером на веранде и дремать под стрекот сверчков.

Холодно. Вместо стрекота – девчачий спор, переходящий в визг. Это Ляля визжит, Ляля срывается на крик и снова начинает метаться по подвалу. И вдруг – гудок, отчетливый железнодорожный гудок.

– Мы у путей, а может, даже где-то у станции! – Ляля прыгает, кажется, до потолка, трясет Турану за плечи, носится вокруг, будто свихнувшаяся болонка.

Аня не хочет ее прерывать. Очернять ее радость. Аня поняла в первый же день – они не «где-то у станции». По расписанию поездов и по треньканью светофора поняла. Копыто не утащил их куда-то далеко, куда-то в чащу леса, нет. Их тюрьма в двух минутах ходьбы от Второй платформы. А на соседнем участке стоит дача, которую год за годом снимают Анины родители. А на даче, на пружинящем красном диване сидит мама. И ждет, когда Аня вернется домой.

* * *

Дни идут. По ночам становится холоднее. И они жмутся друг к другу, они строят планы побега, но раз за разом получают тумаки. А потом Копыто придумывает привязывать их по разным углам за трубу, идущую по контуру подвала. Когда становится совсем холодно и труба начинает нагреваться, Ляля даже обжигает ногу, во сне привалившись к ней слишком близко.

Они худеют, они начинают бояться каждого шороха. Дом стоит в низине, распластанный, раскорячившийся двумя своими входами – крыльцом на поселковую улицу, от которого краснеет отсыпанная кирпичом дорожка, и крыльцом просевшей веранды, выходящей на железнодорожные пути. Кто вообще придумал так строить веранды, шаткие, дребезжащие, будто старухи на остановках общественного транспорта? Каждый раз, когда по путям стучит в дальние дали поезд, потом еще несколько минут слышно, как тоненько звенят оконные стекла наверху. Когда Ляля слышит звон, она тихо воет и зажимает уши руками. А Аня думает – она так близко и так далеко от мамы, от мигающего телевизора и вечернего чая. Ищут ли ее? Когда Аня думает об этом, она думает, какие все взрослые глупые, как они могут не знать, что она здесь? Аня злится и глотает злые, горячие слезы.

Скоро лето закончится. Скоро мама уедет с дачи. А потом и вовсе перестанет ее искать.

Когда Ляля не в бреду от непроходящего озноба и жара, она твердит, что их вот-вот спасет, их обязательно спасет ее дядя милиционер. А Турана целями днями молчит. Молчит, упершись черными глазами в черный угол, откуда циклопом глядит замок.

* * *

Аня боится холодов. Самый страшный месяц – ноябрь. Когда весь город будто бы забирается в подвал, и небо, серое, из слившихся в единую массу облаков, давит сверху. Теперь вместо неба на Аню давит грубая рука, сжимающая шею, наклоняющая, как надо, качающая туда-сюда, ритмично, без устали, как ветер, качающий облетевшие ветви деревьев. А вокруг – холод, бескрайний холод, от которого сводит мышцы, забитые от ритмичного туда-сюда, сведенные от веревок.

Аня никогда не была послушной. Никогда не закрывала во время этого глаза, даже наоборот. Когда он нависал сверху, она смотрела, выпучив их что есть силы, смотрела, хотя и знала, что он не видит ее взгляд, ненавидящий, проклинающий.

Но чувствует. Не может не чувствовать. Не может не знать, что для него она учит произносить «Отче наш» заново, задом наперед, как какая-то ведьма из «Вия». Пусть хоть это поможет. Пусть ее руки научатся выжигать пламя, лишь бы не сгореть самой. Не стать Лялей. Вечно в горячке, податливой, слабой, смирившийся. Мертвой.

Однажды Аня проснулась и поняла. Никто не плачет. В подвале могильная, страшная тишина. Тураны тогда уже не было с ними.

Ты, да я, да мы с тобой,

Ты, да я, да мы с тобой, —

пела Ляля ласково, положив голову ей на колени.

Аня слушала и жалела, что подол от ее слез снова становится мокрым, а значит, засыпать будет еще холоднее.

– Ляля? – спросила она в тишину – Ляля, дура, спишь?

«Дурами» – только так они друг друга и называли. Три дуры. Дуры, что попались к нему в лапы. Дуры, что не знают, не умеют найти выход, не умеют сломать замок, не умеют повалить Копыто наземь, и бить, душить, терзать зубами, как волчицы, пока он не издохнет. Нет, этого всего они не умеют. Могут только скулить. Плакаться друг другу. «Думаете, меня домой возьмут? Ага! Я ж порченная, как вы не понимаете, порченная я, – воет Турана. – Лучше тут умру». – Дура Турана. Возьмут, куда денутся, а если не возьмут, то ну их в баню. «Будешь со мной жить, хоть на даче, хоть на квартире – Аня зажимает ей, дуре, рот. – Ты дура и есть, у меня квартира, знаешь какая? Три комнаты. И балкон три метра, огроменный, можно дога держать». – «Почему – дога?» – робко вставляет очнувшаяся от дремы Ляля. «А кого еще? Можно тебя», – Аня смеется, тихонько, так, чтобы только в груди щекотало, чтоб он не услышал. Чтоб не подумал, что они свыклись. А Турана фукает, собак дома держать не принято, трясет головой – харам это, мол, харам.

Аня ощупывает каждый метр подвала и наконец натыкается на нее. На ее окоченевшее уже тело. Ведь самой Ляли, да, Аня верит, Ляли тут нет больше. Ляля наверху, с ветром. А тело ее – неподвижная льдина – лежит здесь. Аня читает «Отче наш», по-нормальному, по-христиански. Глаза щиплет. – «Аминь».

А после садится и ждет. Долго. Ужасно долго. Ведь Копыто приходит, когда тело Ляли уже начинает раздуваться и мягчеть.

* * *

В подвале снова становится холоднее, снег надувает в щель под потолком, и каждый день Аня ждет, что у нее начнут отниматься пальцы на ногах. Дни отмерять все сложнее. Раньше, когда они были втроем, можно было даже понять, какой сегодня день недели. С понедельника по пятницу – кормежка утром и вечером. Хорошо. В субботу – баня. Один таз чуть теплой воды на троих. Споры, кто моет волосы на этой неделе. Суббота – единственный день, когда кожа перестает зудеть от грязи, а вонь в подвале становится не такой тошнотворной.

И наконец, воскресенье. Ляля с утра начинала молиться. Если постараться, с улицы можно расслышать колокольный звон к заутрене.

Воскресенье нужно было пережить. День, когда Копыто проводил почти все время с ними в подвале, тискал по углам или таскал за волосы, в зависимости от того, как прошла неделя.

Три холодных сезона назад, в воскресенье, их стало на одну меньше. Аня давно заметила Туранины изменения. Да и как было не заметить? Ее все сильнее мучила тошнота. Их всех иногда рвало, то от подтухшей жижи, которую приносил Копыто. То от страха, когда он, пьяный и злой, приваливался к двери, долго боролся с замком – Ляля причитала и кусала руки, прячась за их спины, Турана стискивала челюсти так, что слышно было, как скрежещут друг о друга зубы, – и вот Копыто, огромный, как бык, втискивался в проем. Аня делала шажок назад, еще и еще, пока впереди не оказывалась одна Турана. Турана, с ее острыми плечиками и черной косой между лопаток. Каждое утро – заплетенной заново, тугой, волосок к волоску. И тогда Копыто зависал над ней, дыша перегаром в ее маленькое личико. А потом бил наотмашь, так что Турана падала тюком на земляной пол. Всхрюкивал и принимался стягивать шорты.

* * *

В тот день, Турана снова встала впереди, заслоняя их, принимая удар на себя, стало еще заметнее. Расправленные плечи, впалая детская грудь и круглый беременный живот. Турана знала, на что идет.

Копыто наконец заметил. Замер, отступил на шаг, оглядывая ее, оценивая – не кажется ли ему? Положил обе ладони ей на плечи, присел на корточки перед ней и уткнулся глазами прямо в выпирающий пупок. Турана вздрогнула и оглянулась на них: «У меня все равно не было пути назад», – прошептала одними губами.

Когда Копыто схватил ее за косу и потащил к выходу, Ляля запричитала, завыла, бросилась было за ней, но Аня вцепилась в Лялины руки, как тогда, в их самую первую встречу. И держала что было сил. Держала, пока дверь захлопнулась, а потом долго смотрела, как Ляля билась об деревянные доски, ломая ногти и зубы, пыталась выломать, выгрызть путь наверх, где в глубине дома раздавались ритмичные удары и стоны. Стоны, затихающие стоны, которых скоро стало не слышно совсем.

* * *

– Слабачка, – выплевывает Копыто ей в спину, и Аня чувствует на шее его слюни. Он держит ее запястья за спиной и быстро стягивает ремнем. – Не рыпайся, хуже будет.

Аня рвется вперед, брыкает ногами, лягается, но он все равно валит ее на пол. Она слышит, как он шипит от злости, и жмурится в ожидании удара. Пусть забьет ее до смерти, и дело с концом. Но Копыто только шипит снова и туже затягивает ремень, кровь отливает от рук, и Аня почти не чувствует пальцев.

– Я тебе ноги отрежу, если надо будет, поняла? Отпилю напильничком, ме-е-дленно. – Копыто наклоняется и треплет ее по затылку.

А потом подтягивает за ремень к наружной стене и пристегивает к трубе. Из щели тянет холодом, так что Аню начинает колотить. «Це-це», – в полутьме она видит, как Копыто криво улыбается и грозит ей пальцем – будет тебе урок.

Аня ждет, что через пару часов он придет снова и позволит погреться у стены под печкой. Но Копыто не появляется. Ни вечером, когда из щели пробивается свет уличного фонаря. Ни на следующий вечер. Онемевшие руки сначала ноют, а потом и вовсе перестают ощущаться. Лужа мочи под коленями разрастается и уже не хочет уходить в землю. Аня пытается спать, но тени на стенах начинают плыть и не дают ей забыться. Они перетекают одна в другую, скачут, как будто играют в чехарду, и вот одна из теней приближается к Ане. Она тянет к ней свои длинные руки, Ане сначала кажется, что это не тень даже, а ожившая Турана, только плоская и подросшая, упирающаяся в потолок. Тень обхватывает Аню за шею, обвивает шею щупальцем и ложится рядом с ней. Растягивается, как кошка. В голове шумит, она наливается свинцовой, сладкой тяжестью. Аня засыпает, падает подбородком на черное щупальце.

– Тва-а-арь… – шепчет Аня во сне. И удивляется, какое щупальце холодное и как оно пульсирует, выпивая из нее жизнь.

* * *

С тех пор Копыто приходил все реже. Сначала через день. Потом через два. Потом и вовсе мог не появляться неделю, а когда появлялся – даже не насиловал, только спускал ей на спину и плевался:

– Кости одни.

И оставлял таз с водой и пару горбушек хлеба.

Скоро Аня так ослабела, что ему даже не приходилось ее привязывать. Он забрал лежавшие когда-то по углам подвала тряпки и старые одеяла. В наказание, когда Аня пробовала объявить сухую голодовку, но не продержалась и пары дней.

Днем Аня лежала, свернувшись калачиком у стены. Куталась в собственные распущенные волосы и футболку, которую он как-то притащил, чтобы вытирать сперму, да и забыл забрать.

Зато по вечерам, когда зажигались на улице фонари, к ней являлась Тварь. Сначала робкая, щупальца дрожали и не сразу могли найти Анину шею, Анины руки, прижатые к груди. Как у покойницы. Аня и стала, в сущности, покойницей, но Тварь напомнила ей: ты еще живая, живая, раз вздрагиваешь от моих ледяных прикосновений, раз с ужасом смотришь на черных змей, которые ползут к твоим раскинутым после Копыта ногам. Ты может, и вправду слабачка, раз не сопротивляешься, когда черное, страшное обвивает твою шею. И вместо борьбы лишь ждешь, что настал последний ужас твоей жизни и вот-вот скатится по щеке последняя слезинка… Тварь всегда оставляла ее в живых. Раз за разом уползала восвояси, стоило погаснуть фонарям и забрезжить наступающему летнему дню.

Иногда только через мутное стекло то ли сна, то ли яви Аня видела горящие глаза Твари. Тварь смотрела внимательным птичьим взглядом. И в голове у Ани всплывало – а слабачка ли я? А если бы, если бы у меня появился шанс, смогу ли я отомстить?

* * *

Когда Тварь пришла снова, Аня уже ждала. Ждала, собрав все силы, которые в ней оставались. Стояла, вытянув руки во тьму, руки, почти прозрачные после диеты двух последних месяцев.

Даже щупальце заметило их не сразу. Проскользнуло в щель и обшарило стену, подкатившись к которой обычно спала Аня. Разочарованно мазнуло по полу и стало втягиваться назад.

– Слышишь, ты. – Щупальце дернулось и остановилось. Да тут я, глупая ты Тварь.

Аня почувствовала, как Тварь снаружи завибрировала от ее слов и резко вытянулась к ней. Щупальце хлестнуло Аню по руке и почти схватило ее за запястье, но Аня оказалась быстрее.

Она сжала пальцы вокруг щупальца, холодного, очень холодного, холоднее ледяных поручней пандуса в минус двадцать, холоднее, подумала Аня, чем жидкий азот, которым пытали евреев в концлагерях. Другие щупальца потянулись к ней, сплющенные от тесноты подвальной щели, но разъяренные, дрожащие от желания растерзать ее, выдернуть ребра, вывернуть ей нутро.

Тварь затрясло от предвкушения, как она разделается с ней, Аня чувствовала это так же явно, как удары своего пульса в горле, и когда щупальца нацелились на нее, заострились хищно, Аня изо всех сил дернула его на себя:

– Слышишь, Тварь, хватить тянуть, убивай меня, лучше ты задавишь, разорвешь меня, чем я останусь здесь жить эту крысиную жизнь, лучше я умру.

Щупальца сжали Анину шею, так что Аня захрипела, слезы заливали глаза. Через боль Аня улыбнулась – скоро все будет кончено.

– Слышишь, ты же приходила сосать из меня силы, как какая-то жалкая, жалкая оредежская пиявка, так давай, доведи до конца.

Щупальца обвили Анины ноги, зазмеились вверх по спине, наползая на затылок и подбираясь к глазам. Аня зажмурилась и прошипела:

– Что тебе стоит, голову всмятку, всю Анечку в кровавый фарш, что тебе стоит все закончить?

Щупальца сжались, так что Аня услышала, как трещат кости, и постаралась расслабиться – чем больше боли, тем ближе конец.

Одно из щупалец наползло ей на ухо, и будто в самом мозгу Аня услышала:

– Не отдавай свое, лучше мое возьми.

Аня хотела закричать, но щупальца уже зажали ей рот, завили глаза и уши, Аня не чувствовала больше ни рук, ни ног, спеленутая в мертвенный холод, она пыталась услышать хотя бы свой пульс, но не слышала.

* * *

Аня проснулась от знакомого металлического щелчка. Раньше, чем она увидела Копыто через темноту, в нос ударил кислый запах перегара. Он стоял на пороге без еды, но с веревкой. Аня подобрала под себя ноги и вжалась в угол.

Копыто шагнул к ней:

– Руки дала, – скрутил петлю.

Снова уедет куда-то. Уедет, а значит, еды не будет точно, будут только ноющие затекшие руки и холод, ведь он не будет топить батарею, а ночью будет… «Холоднее», – подумала Аня и машинально закрыла горло. Память начала возвращаться к ней. Холод. Щупальца. «Возьми мое».

– Руки дала и носом в угол.

Ему уже надоело ждать. Запах перегара качнулся в воздухе, и Аня увидела его лицо близко-близко, бровь с белым шрамом посередине и нос в красных пятнах. Копыто протянул к Ане руки.

И вдруг что-то извне, что-то исходившее из Аниного тела, что-то черное, что-то очень напоминающее… щупальца. Щупальца отдернули его назад, приподняли над полом и приложили об стену. Он повалился набок, тяжело, как мешок с песком.

Он поднял голову и посмотрел на Аню непонимающе. Ане даже стало жалко его на мгновение. Мутное стекло, которое скрывало сегодняшний день от вчерашнего, опустилось, и Аня вспомнила. Как холодные объятья Твари распались, и щупальца опустили ее на пол. И снова внутри головы зазвучал голос: «Ты больше не слабая». Аня поднялась и встала перед Копытом. Впервые во весь рост.

Нижняя челюсть у него медленно опустилась вниз. Щупальца шевелились за ее спиной, трепетали, как крылья. Аня улыбнулась.

– Я больше не слабая.

И взмахнула рукой.

Щупальца впились в него, врезались в жирную, пропитую рожу, стали драть на куски, кромсать, вырывать жилы, давить череп, так, что Аня услышала приятный костяной хруст. Будто треснул под каблуком грецкий орех.

Копыто кричал. Кровь лилась из его ушей, из выдавленных глаз, из порванной шеи. Кровь заливала его грудь и пол темно-красным и бежала темной рекой к Аниным ногам.

* * *

Аня стоит посреди пустынной дороги. За спиной ноет, качаясь на петлях, распахнутая калитка.

Воздух пахнет дождем, прибитой дорожной пылью и напитанной, теплой землей.

Фонари на улице горят желтым, вдалеке на развилке железнодорожных путей мигает электрический глаз светофора. Аня одергивает футболку, заправляет волосы за уши. И, не оглядываясь, идет в сторону станции.

Август 2005

Предыдущая главаГлава 6 из 14Следующая глава