К книге
Не воротишьсяТаня
93%
Таня
13

– Что топчешься на пороге? – звучит из кухни мамин голос. Точно таким же тоном она вопрошает у очередного пятиклассника: «А голову не забыл?»

Таня стягивает узкий полуботинок и стонет – кровь приливает к онемевшим пальцам. Полуботинки на размер меньше, но зато в тон к шоколадной польской водолазке.

– Что к ужину опаздываешь? Тебе идти минут пять. Или, может, кто за печкой зажал перед уходом?

Таня проходит на кухню и морщится от яркого света.

– Эй, оглохла, что ли, труженица железных дорог?

Мама сидит у бледно-зеленого буфета с расписной дверцей. Лицо у нее, тоже бледное, с черными ниточками бровей, съеживается язвительно. В руках проблескивает кипятильник.

– Копеечку подкинули хоть? Или опять за спасибо юбку просиживала?

Таня не отвечает. Мама знает, прекрасно знает и без сотого Таниного объяснения, что первую зарплату ей отсчитают не раньше Дня учителя и что пока Таня не работает даже, а подменяет Нонну Лазаревну («Жидовка, что ли?» – выплевывает мама, когда слышит имя старшего кассира). Знает мама и что смена заканчивается в полпервого ночи, когда последняя, чаще всего пустая электричка скрывается за переездом, а Таня прячет в кассу рассортированные по номиналам столбики монет, подметает перрон и оттирает плевки со скамеек. И после, гладко причесанная, будто и не спала весь последний час между ночными электричками, Таня идет домой, за переезд.

Свет лампочки подрагивает на спирали кипятильника. «Еще восемь месяцев. Восемь месяцев, и я попробую снова», – твердит себе Таня. И переводит взгляд на мамино лицо. Под пергаментом щек ходят желваки. Через восемь месяцев снова будет май, солнце отогреет мамину уставшую от стояния перед доской поясницу, руки испишутся от замечаний и заостренных колов в дневниках. И, выдохнув после годовых контрольных, мама снова поверит в Таню. Соберет свою клетчатую сумку, но вместо ученических тетрадей возьмет всего одну – Танину. И они поедут на Васильевский остров и будут сидеть на гранитной скамейке перед желтым зданием университета. И Таня будет скороговоркой повторять абзацы из учебника, а мама шлепать ее по руке за каждую оговорку или заминку. Только заминок и оговорок в этом новом, блистательном мае будет куда меньше. Таня войдет в университетский двор чистенькой, выглаженной первокурсницей, и мама выбросит в Неву, с размаху, перекинувшись через перила моста Лейтенанта Шмидта, и толстую тетрадь, и кипятильник, и выдернутую позорную страничку из Таниной трудовой книжки.

– Раз за спасибо работаешь, – голос над ухом вырывает Таню из оцепенения. Мама уже стоит перед ней, – стало быть, ищешь муженька? Или кто за твое житье-бытье платить будет? За водолазки новые, заграничные?

Таня зажмуривается и чувствует, как ворот «заграничной водолазки» впивается в покрасневшую от стыда шею. «Ты сама же ее всучила мне, сама хвасталась, как бегала за ней, как выменяла на что-то у бортпроводницы, которая у Антиповых на лето веранду снимала. Выменяла, выторговала. Сама же, сама!» – горит у Тани на губах, но она только сильнее жмурится. Маме ведь так важно, чтобы Таня оставалась Таней. С прямым пробором и вычищенными добела ногтями, с прозрачным от зубрежки взглядом и в польской водолазке, какую никто больше не сумеет «достать».

– Так что насчет муженька, не ищешь? Стало быть, и улыбаешься за спасибо. А то смотри, в подоле принесешь, и я тебя… – И мама кивает на кипятильник. Еще включенный в розетку, раскаленный и белый, как кость.

Мама ставит одну в другую суповые тарелки, пустую со своего места и полную, которая предназначалась Тане. Ржаная краюшка падает в золотистый бульон и размокает бурым плевком. К горлу подкатывает тошнота. Таня сглатывает ее и встает из-за стола.

– Ничего ты мне не сделаешь, мамочка. Да и не за что, – говорит Таня тихим, но твердым голосом. И выдергивает кипятильник из розетки.

* * *

Таня лежит, натянув одеяло так, что колючие шерстинки щекочут нос. Красные пятна плывут перед глазами, и Таня чувствует, как утекает в сон. В тревожный сон, где она стоит перед трельяжем в маминой спальне и аккуратно снимает бигуди. Металл жжет пальцы, и Таня ойкает и хватается за мочку уха. И пока она расправляет светлые кудряшки у висков, за спиной вырастает мама – черные брови сведены в линию, будто через лоб чиркнули сажей. Таня сдергивает бигуди одну за другой. Внутри все сжимается.

– Ты опаздываешь. Нам еще нужно пройтись по билетам. И смотри не провались сегодня. – Мама поднимает руку и сжимает Танины пальцы вокруг раскаленной бигуди.

Таня шипит и вырывается, но мама держит крепко. И повторяет:

– Не провались, не вздумай, не провались!

Таня зажмуривается и видит перед собой то ли пульсирующие красные круги света, то ли пальцы, указательный и большой, тоже красные, обожженные.

Пальцы ее становятся меньше и меньше, пока не усыхают до детской ручонки. Тане снова пять, она стоит на коленях, циновка холодит ноги без чулок. Где-то в вышине над Таней, она пытается подглядеть – насколько высоко, как до покачивающихся вершин сосен, как до чешуйчатого купола Казанской церкви? Где-то там – икона Божьей матери. У нее грустное желтое лицо, отчего Тане она кажется больной, безнадежно больной или даже мертвой. От этих мыслей – Таня не может разобрать – ей и страшно до чертиков, и хочется плакать. Таня хочет взглянуть на святой лик, но по затылку прилетает звонкий «бам»: «Опусти голову. И молись, – скрежещет мама, – чтоб я слышала, молись. Пусть Боженька вернет мою хорошую девочку». Таня отпускает голову и силится читать молитву, но губы не слушаются, Таня еле-еле ворочает ими, и слезы наполняют ее глаза – сейчас она ударит, снова ударит, а губы – будто два дохлых червяка, Таня вцепляется в них, пытаясь добраться до языка, и не понимает, а есть ли все еще язык во рту, или мама вырвала его, как грозилась, оторвала за хамство, за гадкие слова…

Таня просыпается и вздрагивает от воспоминания. Трогает губы и мягкий влажный язык за ними. Оттягивает манжет на пижаме – тонкие, коричневые полоски от кипятильника еще заметны на внутренней стороне руки. Тот вступительный она не сдала. Не сдала и вечером получила.

Таня кутается в одеяло и поворачивается на другой бок. И слышит, как мама тихонько толкает дверь. Листок бумаги между дверью и косяком планирует на пол. Мама не замечает его и тихо стоит на пороге – Таня видит из-под ресниц ее тонкий силуэт – что Божья Матерь с иконы в красном углу. Мама подходит к изголовью, и Таня жмурится, чтобы не выдать себя. Запах пудры и фиалок – мамино любимое цветочное мыло.

– Тата? – зовет мама. Мама уже не сердится. Вся сердитость ее остыла, когда остыл выключенный кипятильник.

Сейчас мама положит руку ей на лоб, как в детстве, когда Таня болела и мама вставала среди ночи и ладонью проверяла, снизилась ли температура. Но мама не дотрагивается до нее. Таня ждет, и ждет, и наконец понимает, что больше не чувствует запах фиалок. И открывает глаза. Комната пуста, и бумажка вновь белеет справа от дверной ручки.

* * *

В золотой час перед закатом Таня заступает на вечернюю смену. 27 августа, воскресенье. Этим вечером Таня продаст билеты закрывающим сезон дачникам, и добрая половина поселковых домов уснет, затворенная до весны. Детские лагеря отпоют сегодня последний раз «Тихо светит луна», и звякнут навесными замками ворота с вырезанными буквами «Добро пожаловать!».

Таня сонно утыкается носом в сгиб локтя и тут же вскидывает голову. «Как же так, забыла, совсем забыла!» – шарит рукой в брошенной под стол сумке и распахивает зеркальце – ну, конечно, смазалась.

Таня первый раз накрасила губы. Сразу, как пришла на смену, заперла дверь кассы, выудила заветный футлярчик с прозрачной крышкой и, глядя в зеркало над рукомойником, чуть провела по центру губ. Цвет у помады ужасно модный – кленовый коричневый. И смотрится на ней не хуже, чем на актрисе из «Интердевочки». Таня придирчиво оглядывает отражение – невидимки, приструнившие светлый пушок надо лбом, на месте, тушь не отпечаталась, только чуть припорошила черным нижние ресницы. Жаль, губы у нее не очень-то изящной формы – слишком пухлые. Но с помадой стали потоньше, и лицо теперь кажется взрослее.

Таня выкручивает стик и зажмуривается – помада пахнет розой и совсем немного пылью. «Пудрой», – поправляет себя Таня и уже собирается поднести ее к губам, как слышит знакомое покашливание за кассовым окном и выскакивает из-под стола.

Он снова пришел. Уточнить расписание. Пусть оно и не меняется все три летних месяца. Загорелая шея в вороте белой футболки. Рыжеватые усики над верхней губой. Голубые глаза. Сашка. Саня.

– Александр Львович! – какая-то бабуля, прихрамывая, торопится к ним.

Сашка отрывает взгляд от Таниного рта с размазанной помадой и поворачивается к бабуле.

– Александр Львович, вы же? Спасибо, что за охламоном моим приглядели. Митей, помните такого? Из вашего, из второго, то бишь, отряда. – В руках у бабули косынка, завязанная на узел. Сашка улыбается, так что под усиками появляются ослепительно белые зубы. Кивает, мол, помню Митю вашего.

– Ба, ну ты скоро? – А вот и сам Митя. Топчется у тюка с лагерными вещами и аккуратной цветастой тележкой. Солнце подсвечивает красные оттопыренные уши, в руках – лукошко малины, на майке с приколотой «2» розовые пятна от съеденных ягод.

Бабуля цыкает на него и торопливо развязывает косынку, и в узловатых пальцах появляются две бирюзовые конфеты. «Белочка», кажется.

– Это вам, за заботу. Сами покушайте и барышню угостите, как будете гулять под луной. Бабуля лукаво улыбается и, прихрамывая, уходит в конец платформы, к лестнице в поселок. Митя бросает взгляд на вожатого и вприпрыжку несется за бабулей, будто цыпленок за курицей-несушкой.

Таня опускает глаза, так что видит только золотистую Сашкину шею с красным пятнышком комариного укуса. Кадык дергается вверх-вниз.

– Таньк, а Таньк, что насчет луны думаешь, а-а?

Сашка не успевает продолжить, но Таня отрицательно мотает головой. Она знает, что сейчас улыбка его потухнет, он разочарованно чиркнет подошвами по перрону, развернется… Знает и то, что сегодня его последняя попытка.

И все равно.

– Не смогу. Прости.

Сашка хмыкает и бросает обе конфеты в лоток для монет.

* * *

«Ту-ту!» Таня просыпается и ударяется затылком о спинку венского стула. От перестукивания колес электрички поверхность стола вибрирует, и тихонько звенит язычок на ремешке наручных часов. Таня тянется к часам: 23:58, стрелка почти лизнула штрих над надписью «Заря». Кругленький циферблат с витиеватыми цифрами. И черный ремешок. Ремешок немного большемерит, и циферблат стукается о косточку, когда Таня отсчитывает сдачу и хлопает ящиком кассового аппарата. А может, у Тани слишком тонкие запястья.

В каморке за кассовым окном тепло и сухо. Так сухо, что горло саднит, как при ангине. Таня включает кипятильник и опускает металлическую спираль в кружку. Чая нет, зато у печки стоит полное ведро воды из колодца. Дворник Николаич принес, перед тем как отвязать своих коз от столба за вокзальным сортиром и увести их домой, в избушку на Первомайской.

Когда первые пузырьки взлетают к поверхности воды, Таня выдергивает вилку и откладывает кипятильник на стол. Он чуть шипит и оставляет на гладком рыжем дереве ожог. Таня безразлично смотрит на темную отметку и переводит глаза на такую же – на собственной ладони. Черт бы побрал эти кипятильники. Черт бы побрал электро-бигуди. И маленькие чугунные утюги, которые греют на раскаленной плите.

– Черт. Бы. Побрал, – говорит Таня шепотом, хотя на вокзале кроме нее никого.

Последняя электричка прибывает в 00:31, и Таня потихоньку закрывает кассу, закручивает вентиль на керосинке. Проверит все, приберется и пойдет домой спать. Или останется на топчане, сложенном за печкой. Но тогда придется оправдываться перед матерью. И уворачиваться от чертового кипятильника.

* * *

Светофор на переезде мигает красным. Далекий гудок раздается где-то за лесом. «Что это?» – думает Таня. Последняя электричка уже ушла, значит, какое-то происшествие на путях?

Таня вздрагивает, когда сырой, пахнущий грибами ветер из леса поднимает воротник ее блузы и забирается за шиворот. И приносит какой-то еще запах – кисловатый. Таня слышит за спиной металлический лязг. И оборачивается.

Синие тени сосен падают на лица троих. Или, кажется, даже четверых. Белые футболки светятся в темноте каким-то костяным, потусторонним светом. Тот, что повыше, делает шаг к Тане. Звякает фляжка на рюкзаке, и он небрежно тянет его за лямки и опускает на землю. И делает еще шаг.

Таня пятится и разворачивается лицом к переезду. Но тут звякает снова. И снова пыльный хлопок – другой рюкзак стаскивают с плеч и бросают к поребрику. Высокий подходит так близко, что кисловатый запах усиливается, и Таня понимает, что это пахнет просоленная коньячным потом рубашка.

– Эй, – прилетает ей в спину.

От этого «эй» у Тани поджимаются пальцы на ногах, но она не подает виду. Пусть. Подумаешь, какие-то ребята. Просто опоздавшие на последнюю электричку или, может, гостящие у кого-то на Второй платформе. «Беги, беги», – мигает светофор на переезде. Таня отчетливо слышит, как стучит по рельсам тяжелый состав. Отирает лоб и выдыхает. Ей все кажется.

– Эй, Таньк. – Таня оборачивается и замирает.

Рядом с высоким стоит Сашка. Белая футболка ловит блик светофора и отсвечивает красным. Он становится справа от нее, и Таня едва не морщится. От Сашки тоже пахнет. Непривычно и неприлично сильно пахнет перегаром.

– Таньк, а Таньк, давай прогуляемся? – Высокий подступает ближе и становится по ее левую руку.

– Мы знаем, тебя погулять не допросишься, – говорит он, и Таня набирает воздуха, чтобы возразить, но высокий опережает ее: – Не ерепись, Александр нам рассказывал. – Сашка пьяно подхрюкивает и согласно кивает. – Мы его все спрашивали, Александр, дорогой, что ж вы свою даму не гуляете?

Высокий подходит ближе и вдруг выдергивает из ее рук сумочку. А потом – раз! – бросает Сашке – быстро, будто играет в горячую картошку. Таня не успевает даже охнуть. Только сжимает кулаки – руки саднит от рывка.

– Что у нас там есть интересненького? О-о, – тянет Сашка и выуживает пачку сигарет.

– Где ты их купила? Здесь же такие не продают. Впрочем, можешь не отвечать, не важно. Мы-то из этой дыры уже завтра – ту-ту! – гудит Сашка и свистит, как паровоз. – Прикуришь?

– Александр, кстати, вы не поинтересовались у дамы, разрешит ли дама нам закурить.

– Я не против, – отвечает Таня быстро и будто бы слышит себя со стороны. Писк, а не ответ. «Как же ты будешь кричать, если потребуется?» – успевает подумать Таня и тут же встряхивает головой. Это просто ребята. Пусть пьяные, пусть хамоватые. Но это просто знакомые ребята.

Порыв ветра тушит спички одну за другой, но Высокий не унимается, пока огонек не вспыхивает в темноте. Сашка затягивается, пьяно пошатываясь от удовольствия. Его красивые губы смыкаются на сигарете. Таня улыбается, но чувствует, как руки невольно дрожат, и вцепляется в пуговицу на рубашке. Прижимает ладони к животу, закрывается и делает осторожный шаг назад. И еще. И еще. Ребята молча смотрят на нее, Высокий тоже закуривает. И красные огоньки сигарет кажутся ей глазами дикого зверя, уставившегося на нее. За ее спиной с ревом несется ремонтная дрезина. Колеса стучат оглушительно, в такт пульсу, в такт шагам ребят, которые идут ей навстречу. Двое других выходят из сосновой тени, и Таня видит белое, обнаженное у одного из них между ног. Таня вскрикивает, но крик ее не расслышать за грохотом колес. Ребята уже за ее спиной, и Таня чувствует, как чьи-то теплые руки ложатся на ее плечи. И голос Высокого, приглушенный, веселый и пьяный:

– Что ж вы оголились уже, господа хорошие? Рано еще. Тем более что первый у нас Александр. – Высокий смеется, и все подхватывают за ним. Они гогочут, гогочут, будто гиены, зная, что Таня никуда от них не уйдет.

* * *

Красная дорожка тянется за Таней. Она опускается между рыжими деревянными лавками. Бросает ключ от вокзальной двери, он отлетает и глухо стукается о вокзальную стену. Таня смотрит на свои бедра с очертаниями пятерни. На черные синяки и следы подошв на животе. Да, она сопротивлялась, билась, грызла, но не смогла одолеть. Одного, может быть, того, Высокого, может, он истекает кровью сейчас, пытается унять фонтан из разорванной вены на запястье. Таня смотрит на свои руки. На черные саднящие костяшки. На обломки утром выкрашенных в красный ногтей. Обидно, ведь мама высказала ей за маникюр, грозила, что прикажет смыть даже. Жаль, он прослужил так недолго.

Таня закрывает глаза. И видит мамин рот, выплевывающий только злое, злое, злое… Таня слышит шипение чайника, неслучайно опрокинутую чашку прямо ей на ноги в тонких тканевых тапочках, слышит свой крик, тонущий в стуке колес. И дыхание за спиной, в грудь впиваются острые камни. Таня смотрит на руки, колотящие по камням, сдирающие пальцы до мяса, обретающие новый, кровавый маникюр, смотрит, смотрит на руки, бездыханно упавшие на колени. И какая-то сила, дикая, распаляющая, поднимается в ней.

– Сволочи! – рычит Таня, мечется между рядами, разбивает еще больше колени, черные, в кровавых рытвинах, размазывает по бурым половым доскам бурую теплую кровь.

Будто паучиха на истерзанных четырех лапах, Таня добирается до печки и льнет к ней, прижимаясь грудью к ее холодной побеленой груди. Боли нет, боль заглушает рвущийся из-под синюшных голых грудей, из самого солнечного сплетения рев. И чем громче ревет она, чем сильнее распластывается всем телом по стене, тем теплее становится в нерастопленном печном зеве.

Сначала Таня лишь замечает, что стена больше не гасит жар ее груди. Таня воет и дерет ее ногтями, вырывая, выскребывая свой гнев.

И печка отзывается, угли в глубине начинают потрескивать, будто напитываясь от горячих Таниных слез.

Таня чувствует кожей жжение и отрывается от печи. Печь трещит и захлебывается, ведь заслонки закрыты и дым не уходит в трубу. Таня замирает. Улыбается раскаленной красноватой плите. Белой стене со следами ее крови. И бережно снимает с крючка кочергу.

– Гори все синим пламенем, – говорит Таня громко, будто она не одна в затихшем на ночь вокзале.

И бросается к печке, дергает раскаленную задвижку, с размаху вонзает в огненное нутро кочергу. Снова и снова, выгребая, выбрасывая угли на облицованный железом коврик, пинает угли носками туфель – пусть летят! Пусть летят между лавками, к корзине с газетами для растопки, катятся шипящие жгучие бесенята, прочь, прочь! Пусть рассыпаются искрами, крохотными, жгучими, подпаляют порог у кладовки, обитый ватой. Таня чувствует, как тянет резиновым дымком от оплавившейся ручки забытого зонтика. Ладони у Тани белые от ожогов, от прижженных ран пахнет мясом. Таня злится – углей слишком мало. Но ничего, ничего, Таня бежит за кассу, сдергивает с подоконника лампу. И радостно обливает плечи, бросается на колени и промакивает разлитым керосином подол. Из-за крови не видно ржавых масляных пятен, но Таня знает – ей довольно и этого. Она одергивает сбившуюся набок юбку, поворачивает молнией назад, приглаживает дрожащими руками волосы. «Опрятность в первую очередь. Опрятность и простота», – слышит она мамин голос и берет со стола коробок спичек.

Выходит в зал ожидания, тут и там занимаются огоньки. Таня смотрит на них ласково, как на расшалившихся дошколят. И садится, будто в ожидании электрички, сжимая зажженную спичку.

Медленно поднимает руку и прикладывает к правому плечу. Тепло быстро разливается по спине и бежит к запястью. Огонь принимает ее в объятья, горячие, поглощающие. Таня прижимает спичку и коробок к животу и складывается пополам. Крик отражается от стрекочущих, загорающихся деревянных стен и вырывается в ночь, когда лопаются почерневшие изнутри стекла.

Август 1989

Предыдущая главаГлава 13 из 14Следующая глава