– Признайся, ты по нему сохнешь, – говорит Леша, отхлебывая из большой желтой кружки с красным ярлычком. Кружка рекламная, шла в подарок к двум упаковкам чая.
– Не признаюсь, потому что это не так. Но он правда был куда лучше нынешнего. От него корвалолом не пахло тошнотворно, по крайней мере.
– У вас там и так все ладаном провоняло, разве нет?
Надя пожимает плечами – не без этого. Как объяснить Леше, что она правда скучает, просто скучает по прежнему приходскому батюшке, красивому, ясноглазому, с длинными, как у Христа, волосами. Не потому, что он красивый, конечно. Просто было в нем что-то такое, будто бы потустороннее, да и как он о каждом прихожанине пекся, как Настину беду переживал…
– Сбежал батюшка, слишком у нас в поселке много грешников. Забоялся, что и его на темную сторону переманим.
Леша смеется, а Надя все не может отвести глаз от отвратительно-желтых боков его кружки. Сколько раз она предлагала выбросить ее и купить новую, спрашивала – уж новую кружку мы можем себе позволить? Леша отмахивался – можем, но зачем? Все равно переезжать будем, а как решим, где разобьем базовый лагерь, так и купим, и не только кружку, но и… Он хотел сказать, наверное, «все что захочешь», но не решался. «Этот твой армейский сленг», – Надя закатывала глаза. Спорить долго у них не получалось. Леша забегал домой, бурчал в рацию: «Я на обед». Надя уже была в прихожей, помогала стянуть куртку. Куртка падала на пол, и никто уже не обращал на нее внимания. Куртка, обед, недовольное пищание рации – они не слышали ничего, кроме сбивчивого дыхания друг друга.
– Ладно, надо ехать, малыш. – Леша выплескивает остатки чая в раковину. Из рации пищит недовольное: «Восьмой, давай закругляйся, двое уехали на дальняк, как будешь готов, выходи на связь сразу».
– У тебя футболка задом наперед надета.
Леша делано охает, поправляет. А потом наклоняется к Наде и целует, целует, как будто они увидятся через тысячу лет.
– Может, завтра возьмешь выходной? Съездим вместе.
Леша качает головой – не смогу. «Вот тебе и удобный гибкий график, за которым идут работать в такси. Обедай, когда хочешь, выходной бери, когда хочешь, а лучше – не бери никогда». Надя смотрит, как он одевается, куртка протерлась на локтях, тоже надо бы заменить.
– И ты бы не ехала. Смотри, какая погода, и до завтра вряд ли успокоится.
За окном и правда метет, так что окон соседней пятиэтажки не видно. Как будто на поселок села огромная сова, накрыла его своими пушистыми белыми крыльями, и с крыльев сыплются без конца белые искрящиеся перья, и сова ухает: «Уху, у-ху», – ухает прямо под окнами их квартиры.
– Бери поменьше заказов сегодня, – просит Надя. И крестит его спину, пока он возится с щеколдой на двери. Тихонько, чтобы не заметил. Леша, не верит, злится, когда Надя начинает рассказывать про службы, про жития святых, да про что угодно, что услышала на своей работе. «Что это за работа вообще такая. Ты вроде и не певица, и не монахиня, непонятно кто», – говорит Леша. Он, видимо, предпочел бы, чтобы Надя устроилась в продуктовый, чем пела бы в храме. «Я ж тебя не агитирую ни к чему, – парирует Надя. – Но мне с Богом спокойнее». Ей кажется, что и Леше было бы спокойнее с ним. Может, перестал бы кричать по ночам, вскакивать с кровати и наматывать круги по комнате. Надя пугалась поначалу, так жутко он выглядел – со стеклянным взглядом, бормочущий что-то. И разобрать не могла – о чем шепчет? Что ему снится такое, что рвется наружу бессвязным бредом про черное и ползущее и про горящую «хату». Надя спросила как-то осторожно, знала же, что в поселке каждый второй дом – деревянный, спросила, не случился ли в его детстве пожар? «Пожар? – Леша смотрел на нее, как будто это с ней что-то не так, как будто это ей снится что-то жуткое до крика. – Нет. У меня вообще хорошее детство было, не жалуюсь». – Это очень про Лешу – не жаловаться. На тяжелую работу, на стоптанные ботинки, на ужасно неудобный диван в съемной квартире. Надя не могла понять. Но с детским восхищением смотрела на его спину, на крепкие плечи, как у Атланта, на руки, которые и ее поднимали с легкостью, и каждую полочку, каждый гвоздик в квартире прибили, и балкон изнутри утеплили, и еще успевали старикам помочь по хозяйству. Старики у Леши жили здесь же, в поселке, надо только через переезд перебежать, и окажешься на другой стороне, где новые пенобетонные постройки вытесняют хорошенькие деревенские дома, такие как у Лешиных деда с бабушкой. «Хочешь, с твоими поживем?» – спрашивала Надя, когда в очередной раз дебет не сходился с кредитом и приходилось занимать на оплату нового месяца. Леша почему-то делал страшные глаза и говорил с несвойственной ему жесткостью – нет. Хотя в стариках души не чаял и водил к ним Надю каждые выходные. «Спину-то испортишь, за баранкой целыми днями сидеть», – говорил ему дед, охал и растирал Лешины натруженные плечи. А потом давал с собой какие-то травки, какие-то горчичники, заклинал греть мышцы в баньке почаще и поменьше сидеть сиднем. Только хорошо, что Надину службу в храме защищал перед ним. Да и сам крестил Лешу перед выходом, хоть тот и морщился каждый раз.
«Хорошие люди они. Жаль, Лешка не ценит. Там и времянка есть, ее подремонтировать, и нормально. На съеме сэкономили бы, авось быстрее на свое накопили, – думает Надя, запирая входную дверь, и идет на кухню. – А теперь надо посуду перемыть, пока гречка не присохла».
Со смены Леша возвращается не в настроении. Опять заговаривает про переезд. За что держаться тут? Терпеть эту хмарь бесконечную, разбивать подвеску о раздолбанные дороги, морды эти серые кругом наблюдать.
– Хочешь в Сочи? – вдруг спрашивает Леша таким серьезным тоном, что Надя вздрагивает.
– Вот так сразу и на другой конец страны?
– Ну а что, будто там нет такси и попов.
С тем, что в Сочи определенно есть и такси, и храмы, Надя соглашается. Но как же он оставит стариков, а она – папу?
– Ой, да твоему папе до тебя… – Леша кривит рот. – У него своя жизнь, у тебя своя, разве нет?
Надя сглатывает и не отвечает.
– По церковным канонам сколько длится траур по жене?
– Полгода, – говорит Надя.
– А по мужу в два раза дольше, очень справедливо, ага.
Леша хохмит, что у православных до сих пор домострой в почете, жалко, что Надя это игнорирует, а то он не прочь бы на обед есть что-то кроме сосисок с гречкой. «У меня скоро заворот кишок от них случится», – жаловался он. А Надя вновь предлагала: «Вот на бабулиных щах, глядишь, и живот бы вылечил».
Отсмеявшись, Леша снова серьезнеет:
– Давай уедем, в самом деле. Уедем куда-то в теплое, в новое, где никто нас не знает. У нас часть была как раз под Ростовом, знаешь, какой климат приятный, с меня там будто скафандр сняли, так задышалось легко. И, представляешь, на ночь так вырубало, наверное, от воздуха другого, ну и пахали мы в учебке знатно, конечно.
Надя смотрит на него внимательно, есть ли смысл снова спрашивать, что же ты не остался, нравилось же тебе и то, что в части своей головой думать не надо, и распорядок, и простой понятный карьерный путь. Что же ты вернулся в «проклятую дыру»? Леша, наверное, снова сострил бы, что это все нужно было, чтоб ее встретить. Но глаза у него больно грустные стали.
Нет, тут что-то другое. Он тоже не может уехать. Тут старики, тут свой дом, который однажды ему достанется. Тут мама живет, пусть и с другим мужчиной и на другом конце города. Но все же.
– Давай эту зиму переживем, а там поглядим? – Надя перебирается к нему на колени и кладет голову на плечо.
От него тепло пахнет дегтярным мылом – отмывал от рук пролившийся бензин. И овсяным печеньем, которое Надя днем приготовила. Решила сделать приятное. Леша утыкается носом ей в макушку и вздыхает: как скажешь. И снова Надя представляет его Атлантом, который дышит так ровно, но тяжело, потому что даже Атланту не просто удерживать на себе целый мир.
Надя просыпается от того, что он сидит сверху. Как те бесы, которые нападают во время сонного паралича. Надя смотрит на его дергающийся в полусне подбородок, смотрит, как он заламывает пальцы, будто пытается кому-то что-то объяснить, доказать, убедить кого-то.
– Надо было остаться… – разбирает она в бормотании, – …говорила, не ходи, не ходи, черта не буди.
– Леша. – Надя вытаскивает руку из-под его колена, кило восемьдесят в нем есть все-таки, больно придавил к матрасу. – Леша, это сон, приди в себя.
Леша сползает с нее и ложится на бок. Глаза пустые, мертвые, не моргают даже. Надя гладит его спину, шепчет ему:
– Это сон, это сон, ты дома, ты никуда не уходишь. – Спина его начинает дрожать, Надя слышит, как он всхлипывает.
– Я должен их отнести туда, отнести и сжечь, понимаешь? – Надя качает головой, хоть он и не видит ее в темноте. – Все равно никто не поверит, будут искать маньяка какого-то, будут бабку обвинять. Что угодно будут делать, только в зеркало не взглянут. – Надя хочет понять, о чем он, но сквозь всхлипы получается услышать только обрывки фраз. – Пусть горит, пусть горит ясным пламенем. Ни вашим ни нашим. Пусть горит, горит, а я тут останусь, буду сторожить, чтобы никакая тварь больше, никакая…
Надя смаргивает слезы и думает: «Что за ношу он взвалил? И рассказать не хочет. Только плачет вот так ночами и корит за какой-то давний грех». Надя просит мысленно: «Богородица, помоги, дай душевного здравия рабу твоему Алексею», – гладит спину, шипит утешающе. И Леша засыпает наконец, как ребенок, на ее руках.
Тротуар так замело, что Наде приходится идти прямо по проезжей части. Видимость плохая, и машины ползут медленно, не машины, а черные жуки-рогачи. Но все равно Наде страшно, и в голову уже лезет: «А может, и правда отсидеться сегодня дома?» Надя трясет головой, отгоняет, это все лень, лень и трусость. Что тянуть, если и завтра будет метель, и, может, послезавтра тоже? Лучше съездить и забыть. Ей всегда тяжело давалось ожидание. Когда лежит дело камнем на груди, давит. Особенно такое дело, как это.
Вот уже и платформа. Надя карабкается по ступеням и оказывается в серо-хмурой толпе. Леша в какой-то степени прав. Люди здесь странные, все какие-то сгорбленные, смотрят исподлобья, смотрят так, будто ты у них что-то украл. Будто знают и что ты вор, и насколько ценным было украденное, но никак не могут тебя подловить. А раз подловить не выходит, так можно хотя бы глядеть пристально, долго глядеть и ждать, пока ты сам признаешься.
«Ту-ту!» – Надя дергается от свистка электрички и радостно подставляет лицо налетевшему ветру. Электрички несут другую, городскую жизнь в поселок. Летом привозят дачников. Но этого Надя еще не успела увидеть. Она переехала в поселок, когда он уже опустел, закрыл дачный сезон и замкнулся в себе. Лег в спячку до весны.
Но электрички остались. Курсируют между поселком и внешним миром, отвозят в город поселковых и таких вот, как Надя. Кто она? Тоже теперь поселковая? Или еще нет, раз в городе у нее остался дом, комната, вещи. Остался папа, ее любимый папа, хоть и ставший таким чужим. Таким неправильно радостным, таким отстраненным. Папа кажется ей клоуном, напялившим костюм не по размеру, нарисовавшим веселую маску на постаревшем, скорбном лице.
А если сегодня Надя набьет клетчатую сумку, которая пока брезентово хлопает по бедру, сложит в нее и увезет последние вещи, неужели тогда поселок станет ее единственным домом? И назовет ее своей, и проглотит ее, как морское чудовище Андромеду?
Изо рта вырываются облачка пара и оседают влажными капельками на поверхности двери. Надя ерзает ключом в замке. Вытащить, вставить и снова – вправо-влево, раскачивая, расшатывая, будто молочный зуб.
– Чтоб тебя! Надоело! – придавливает дверь и дергает ключ на себя.
– Щелк. Щелк-щелк, – отвечает замок. Но не поддается.
Надя бросает сумку на крыльцо и садится сверху. Ступени белые от инея. Смартфон на морозе тормозит, сенсорная клавиатура не отзывается на команды покрасневших пальцев.
От догадки щиплет в носу, но Надя отгоняет ее. Вздыхает и набирает номер.
– Пап, я чего-то дверь открыть не могу, может, ее – того, заклинило?
Надя вваливается в прихожую, наскоро целуя папину шершавую щеку.
В коридоре не пахнет домом. Пахнет духами. Непривычно холодно – значит, на кухне открыто окно. На стойке для обуви черные лаковые ботильоны. Две пары. С пряжкой и без. На вешалке – норковая шубка и сумка на цепочке. С брендовой бляшкой на клапане.
Папа щурится и делает радостное лицо. Желваки подрагивают от напряжения. Кадык ходит вверх-вниз.
– Ну что, девочки, сегодня внеплановое знакомство? – кричит он в глубину дома.
Надя слышит, как в ванной первого этажа шипит открытый кран. И постукивают каблучки.
Папа теребит Надю за руку, едва она стаскивает шапку и расстегивает молнии на сапогах. Прямо так, без тапочек, тащит в комнату. Будто гостью.
В комнате пусто, горит торшер, и беззвучный телевизор мигает синим.
– Папа! – Надя выдергивает руку и отступает. Приваливается спиной к надежному боку книжного шкафа. – Но я же еще не совсем съехала. За что ты так со мной?
В полумраке папино лицо меняется. Становится жестче.
– Что значит так? Будь взрослее, Надя. Ты вот укатываешь к своей «личной жизни»?
– К Леше, – вставляет Надя.
– Я вслед за матерью должен в гроб лечь? В полтинник себя похоронить?
«Да! Да!» – Наде хочется закричать в ответ, хочется обернуть его насильно к черно-белому портрету матери. Ведь не убрал же. Пьет мерло – вон бокалы и полупустая бутылка стоят, когда мама смотрит в спину. Сияет глазами красивой сорокалетней женщины. А под портретом иконка с отпевания. Дева Мария в белом и голубом, умильно глядящая на младенца Христа.
– Мама, – одними губами говорит Надя и опускает голову.
Самым стыдным всегда было – плакать перед ним.
– Будь взрослее, – шипит папа сквозь зубы. – Давай не портить друг другу, – и осекается. – Аня, ну вот познакомьтесь, наконец.
Смеется, отвернувшись от Нади, от мамы, от иконы.
– Дети, сама понимаешь, ни минуты покоя.
Надя чувствует, как он заталкивает недовольство вглубь. Голос наливается прежней силой. Хорохорится перед дамой.
– Мне надо вещи забрать – Надя протискивается, едва не касаясь надушенной фигуры в дверях, и бежит прочь.
Скорее уйти отсюда, выплакаться, прокричаться. Выскочить в сад, надышаться морозным воздухом, чтобы перебить приторную сладость парфюма и вина.
Но сначала переждать в безопасном месте. И позвонить Леше.
– Копию ключа я тебе сделаю! – слышит Надя уже на лестнице.
Поднимается на второй этаж, где когда-то была ее комната. «Нет, не пойду, – замирает в темном коридоре. – Не хочу видеть, что моего там осталось».
Уставившись на экран, Надя сидит наверху, на покрытых ковролином ступенях. Гладит аватарку глазами. Леша уже съехал с Киевского шоссе и стоит на переезде. Скоро приедет. Заберет ее отсюда. Если быстро откроют – пять минут, и будет здесь. Надя на ощупь спускается вниз. Замирает. Прислушивается.
В прихожей кто-то возится.
– Не воротишься, – шепчет. И шуршит чем-то под вешалкой.
Перекатываясь с пятки на носок, Надя опускает ногу на пол. Заносит другую и задевает стойку с разросшимся зеленым плющом. Стойка звенит, Надя оступается и, едва не упав, вцепляется в балясину. Аня отдергивает руку от голенища сапога. Рыжего. Надиного.
Свет лампочки над входом падает Ане на лицо, напудренно-белое, с тонкими дугами бровей. На волосы, красные, как у русалочки Ариэль. Какая ирония – ее любимая сказочная героиня.
– Что вы хотели сказать? – пытаясь не смотреть ей в глаза, спрашивает Надя.
– Не переживай, – голос у Ани низкий, вкрадчивый. – Что надо, уже сказала. – Смотрит темными глазами.
И улыбается. От улыбки пробирает холодком, но Надя не успевает ответить – смартфон в руке вибрирует, одно за другим всплывают сообщения: «Малыш, я подъехал», «На аварийке у дома», «Выходи».
«Вдох-выдох, вдох и медленно… Медленно, давай, через нос, вы-ы-дох», – повторяет Надя сама себе. Окна машины запотели, мир будто схлопнулся до размеров салона.
У Леши бледное встревоженное лицо. Брови тянутся вверх, морщиня лоб. Из-под шапки торчит русый вихор.
– Малыш, может, поедем? Чего здесь-то стоять, только бензин жечь.
«Малыш» молчит. На коленях у нее пустая сумка. Она пытается носом втягивать сухой, нагретый кондиционером воздух, но нос сопит и наливается красным. Слезы скатываются с подбородка и падают на розовые вязаные варежки.
– Куда едем? – Леша тянется к ней и пытается вытащить рюкзак, но Надя только сильнее вцепляется в него. – Малыш, зеркала закрывает.
Надя отпускает ручку и чувствует, как разжимается пружина внутри. И вот она уже ревет, по-детски утирая варежкой нос. Ревет, пока Леша поворачивает по Кузьминскому налево, ревет, пока они едут мимо бетонных столбов, огораживающих учебно-опытный сад, ревет, когда в белой пелене показывается комично-вычурная новостройка Аграрного университета.
– Через Павловск поедем, – бросает Леша. Дворники отчаянно трут лобовое стекло, не успевая стирать налипающий снег.
Когда позади остается поросшая серыми девятиэтажками окраина города, Надя затихает. Вслед машине подмигивает красная вывеска «Пятерочки». Обрывок «Джингл-беллз» с новогодней ярмарки сливается с хриплым баритоном Цоя из магнитолы. Леша крутит барашек, и салон заполняет:
Те, кому нечего ждать, садятся в седло,
Их не догнать, уже не догнать.
Мысли растворяются в белом просторе за окном. Надя бездумно наблюдает, как срослись обочины шоссе и края полей. А белый наст соединяется со снежными облаками.
Ищет глазами церковку в Поги. Хоть Леша и едет медленно, удерживая машину на обледенелой дороге, они уже должны были доехать. Но метель скрывает и церковь, и даже знаки населенных пунктов. «Неужели их замело? Быть не может», – проносится в голове. Не настолько высокие сугробы пока.
– Долго едем, – севшим голосом говорит Надя.
– Да почти у Косых Мостов уже. – Леша крепко держит руль, дорога ухабистая, и машину то и дело сносит влево на встречку. Но на встречке никого нет. После Поги им вообще ни одной машины не встретилось.
Не успевает Надя заспорить, как на горизонте вырастает кромка сероватого, заиндевевшего леса и твердо стоящий на двух опорах плакат с социальной рекламой. Две дороги белыми рукавами расходятся от него. Леша уверенно поворачивает направо, в сторону Каушты.
– Почему, кстати, перекресток так называется, «Косые Мосты»?
– Повелось. – Леша пожимает плечами. – Тут бои шли, за Тосно, потом за Павловск. Наши гитлеровцев в болота загоняли, лешему на съедение, – хмыкает.
Снег заполнил все пространство между деревьями. По обеим сторонам длятся и длятся ряды елок. Из-за острых верхушек ельник похож на лезвие пилы.
От перекрестка до Каушты они едут минут тридцать. Болтают про лешего, который питался солдатами рейха и чуть ли не целые танки утягивал в топь.
– Чет долго едем, – Леша озирается и сверяет время на часах.
– Снова?
Вроде и пошутить хочется, но колкости застревают в горле.
– Я серьезно говорю, до Каушты километров пять, не больше. Я каждый пень на этой дороге знаю!
Леша круто разворачивается, тормоза свистят недовольно, и выравнивает машину.
– Возможно, я не туда свернул. Возможно ведь?
Надя кивает. Это его «свернул» царапает. И напоминает другое: «Не воротишься!» Злой шепот над ее сапогами.
Бензин заканчивается на очередном витке между перекрестком и Кауштой. Леша переключает на нейтралку, и машина тихо катится назад по льду. И останавливается на перекрестке. Мертвая. Замерзающая.
«Я ведь не сворачивал никуда, ты сама знаешь. Ехал и ехал, от Поги до перекрестка, направо до Каушты. И назад. Где тут заблудиться? Не первый день живу», – уверял ее Леша, заглядывая в глаза. Будто она не верит.
А Надя верила. Верила и в то, что до Поги не больше десяти километров. А первые дома двух других безымянных деревенек должны были показаться и того раньше.
Окна машины, нагретые изнутри дыханием, зарастают морозными узорами. Леша предложил перебраться на заднее сидение, там можно теснее прижаться друг к другу. Надя положила голову на его теплую грудь.
Леша дышит отрывисто, теребит край ее свитера.
– Пьянство за рулем убивает. Всегда, – читает Леша, ворочая посиневшими губами. Плакат с социальной рекламой прямо напротив окна. Усмехается вымученно. – Ну или не пьянство. А все равно за рулем.
Мир за перекрестком пустой, белый и гладкий, как выдутое яйцо. В детстве Надю учили, если хочешь яйцо разукрасить, пробиваешь ножом малюсенькую дырочку и вытягиваешь сырое яйцо – хлюп. Залпом. «Чистое здоровье», – стучал по столу папа, довольный, и протягивал Наде пенал с фломастерами.
– Аккумулятор сдох, – констатирует Надя и кладет смартфон на сиденье. Бесполезная игрушка на морозе.
Надя чувствует, как холод подбирается к коленкам. Пальцы и ступни он давно присвоил, а теперь поднимается выше.
Леша отстраняет ее и пробует нажать на рычаг двери. Пальцы не слушаются.
– Пойду искать людей. – Губы почти не шевелятся. Махнул рукой – сиди. – Там сильно метет.
Он не вернулся. Может, нашел. Но не вернулся к ней. А может, не выдержал и лег спать. Где-то на обочине, прямо в снег.
Надя понимает, что почти срослась с креслом. Разгибается. Двигает ногами, разгоняя кровь. Хорошо, что Леша не стал плотно закрывать дверь, иначе бы примерзла. Примерзала ведь уже, даже в городе, на стоянке торгового центра.
На перекрестке Надя выбирает – налево. Леша отказывался ехать туда: «Какой смысл? Нам вернуться нужно или доехать до Каушты?» – Если идти налево, далеко-далеко, будет поселок. Надя не помнит название, что-то с лисами связанное.
А еще нужно снять сапоги. В сапогах она «не воротится».
– Одну ножку, теперь вторую, – уговаривает она себя. – Какая разница, все равно пальцев не чувствую.
По обеим сторонам снова лес. Надя не видит дорогу. Слишком темно. Только знает, что идет правильно, потому что снег все так же метет в правую щеку. Порыв ветра толкает Надю в бок, и она замечает. Среди деревьев горит огонек. Красный огонек фонаря, вроде тех, что берут в походы.
Скользя по склону вниз, Надя спускается с дороги. И то и дело проваливаясь под наст, пробирается к лесу.
Красный огонек все ближе. Надя цепляется за пни, нащупывает вылезшие тугие корни и подтягивается на руках. Ноги отказали метров тридцать назад. А может, триста. Каждый рывок отнимает все больше сил. Воздух из легких уже не вырывается так отчаянно, грудь стянул крепкий ледяной панцирь.
В горло будто льется огонь – на очередном рывке Надя падает лицом и вдыхает пригоршню снега. Выплюнуть не получается, она не может пошевелить губами. Надя глотает, глотает, давится и ощупывает шершавый ствол молодой березы.
Собирается с духом. «Нечего ждать», – звучит в голове голос из магнитолы.
Надя напрягает мышцы, снова тянется, кожа между пальцами рвется, когда она вцепляется в корень всей пятерней.
Глаза залепляет падающий снег, но Надя видит. Сруб егерской времянки наполовину замело. Из сугробов выступает покосившееся крыльцо с приставленными к перилам лыжными палками. Дверь распахивается, и свет ослепляет Надю. Она беззвучно открывает и закрывает рот, отчаянно подтягиваясь на руках, увязая все глубже.
По лесу глухим эхом прокатывается выстрел. За ним еще.
Февраль 2016