Разумеется, Москва и в этом случае оказалась в авангарде. Впрочем, вовсе не усилиями первого секретаря МГК КПСС Ельцина, а просто в силу того обстоятельства, что именно в столице интеллектуальная жизнь, практически освобождённая из-под тяжёлого гнёта цензуры и пропаганды, естественным образом вскипела. А, стало быть, именно в столице и произошла поляризация этой интеллектуальной жизни – до степени непримиримости.
С одной стороны, учёные, писатели, журналисты и другие интеллектуалы получили возможность почти открыто высказывать либеральные и демократические суждения, противопоставляя их советской идеологии. С другой же стороны, в качестве реакции на них, стали высказываться суждения охранительные и патриотические, апеллировавшие к величию родины, которые могли строиться как на обычной советской идее, так и на разрешённом теперь православном христианстве.
Фактически повторилось то, что и должно было случился в России: как только пресс идеологической цензуры упал, сразу же с новой силой разгорелся нескончаемый спор западников и славянофилов.
Горячие споры тех и других велись везде и на всех уровнях – в журналах и газетах, в союзе кинематографистов, в университетах и даже в партийных организациях. Вплоть до Политбюро, где рассуждавший о плюрализме мнений Горбачёв оказался зажат между охранителем-коммунистом Егором Лигачёвым и «архитектором Перестройки» Александром Яковлевым.
Кем, при такой поляризации, оказался Ельцин? Давно сложившийся современный образ первого секретаря МГК КПСС выглядит совершенно однозначно либеральным. И кооперативы с Рижским рынком, и близость к народу, и разоблачения коррупционеров могут показаться тому свидетельствами.
Однако будем откровенны: всё это было тем самым общим руслом Перестройки, в которое Ельцин попал, причем по его собственному утверждению, против своей воли, будучи лишь дисциплинированным коммунистом. Так или иначе, но он этого направления держался. И хотя всё названное было инициировано вовсе не им, однако эти решения московский комитет КПСС исправно выполнял.
Выбрать же сторону того или иного независимого суждения было в тот момент неподготовленному человеку чрезвычайно трудно, да и, к тому же, опасно для карьеры. Поэтому во всё более непримиримых спорах Ельцин занимал (как и Горбачёв) нейтральную позицию. С одной стороны, он неоднократно встречался с либеральной и демократической интеллигенцией. Но с другой, и с представителями крайнего православно-патриотического антисемитского общества «Память» (например, в мае 1987 года).
Однако время шло, и наступали времена совсем уже не радужные для Перестройки. Экономический и идеологический кризис углублялся. Многие люди чувствовали, что наступает момент истины. Для Бориса Николаевича Ельцина он наступил осенью 1987 года.
Глава 3. Ельцин. Падение с Олимпа
В поисках момента обращения Ельцина «из Савла в Павла», превращения его из коммунистического партийного функционера высокого ранга в демократа и либерала, непримиримо противостоявшего своим бывшим соратникам, как правило, указывают на осень 1987 года, когда начался разрыв первого секретаря МГК КПСС с высшей элитой СССР. Следствием этого его разрыва стала месть высшей партийной верхушки КПСС, стоившая ему важнейших руководящих постов. Окончательно осознав глубинную порочность власти КПСС, Ельцин сделался с этого времени вождём демократического антикоммунистического движения, которое благодаря этому в конце концов победило. Такова каноническая версия большинства ельцинских биографов.
Так ли это? Что, собственно, произошло осенью 1987 года? Как случилось, что один из верных людей Горбачёва, один из «прорабов Перестройки» и, одновременно, успешнейших партийных функционеров оказался за бортом власти? И явилось ли это следствием (или причиной?) его обращения в антикоммуниста и демократа?
Осень 1987 года должна была стать важнейшим, если не переломным, этапом Перестройки.
Как известно, в советской государственной практике юбилеям и круглым датам советского календаря придавалось большое значение. А октябрьские праздники (главнейшие в СССР, наряду с майскими) 1987 года могли считаться совсем особенными – 7 ноября отмечалась круглая дата: семидесятилетие октябрьской революции.
Празднование должно было стать грандиозным, но, кроме того, к этой дате готовилось несколько важных идеологических решений. В частности, именно в 1987 году Горбачёв начал неустанно повторять, что Перестройка – это революция сегодня. Основная цель этих заявлений, по-видимому, была связана с планом решительной борьбы с глухим консервативным сопротивлением Перестройке со стороны местной партийной бюрократии.
К этой консервативной бюрократии, разумеется, никаким образом нельзя было отнести первого секретаря МГК КПСС Бориса Николаевича Ельцина. Напротив, начав с критики своего предшественника Гришина, Ельцин обобщил её до обличения застойной системы как таковой и всеми способами демонстрировал свою принципиальную перестроечную непримиримость к привилегиям, коррупции и партийному консерватизму.
При этом, будучи частью высшей партийной элиты (Ельцин, напомним, был первым секретарём МГК КПСС и кандидатом в члены Политбюро), он, оставаясь верным себе, стремился подняться еще выше, до самого верха. Прежде всего, он считал себя достойным уже полного членства в Политбюро. В конце концов ведь его предшественник, Гришин, был полноправным членом Политбюро, а не каким-то кандидатом…
Помимо этого, его начинала угнетать опека со стороны второго человека в партии – Егора Лигачева. Как мы уже упоминали раньше, избранный Ельциным метод собственного позиционирования, позволял ему не испытывать благодарности к тем людям, которые обеспечивали ему карьеру.
Его точка зрения была такова: вы меня уговорили и даже заставили заниматься тем, чем я занимаюсь. Я этим занимаюсь на совесть, отдаваясь делу целиком, без остатка. Так уж хотя бы будьте любезны мне не мешать! Но если вы будете лезть ко мне с мелочной опекой, то я не посмотрю ни на заслуги, ни на личные отношения, и буду бороться с вами со всей принципиальностью настоящего коммуниста.
Насколько этот его подход был искренним, а насколько лукавым – сейчас узнать уже невозможно. Да это, в конце концов, и неважно. Важно лишь то, что он им руководствовался, и поэтому те люди, что рассчитывали на его благодарность за протекцию, жестоко в нём ошибались.
О неудовлетворённых карьерных амбициях Ельцина ярко свидетельствует, казалось бы, незначительный, но очень красноречивый эпизод. В 1987 года Ельцин начал в Москве широкое празднование «Дня города». Праздник 19 сентября 1997 года было грандиозным, и основное его действо проходило на Красной площади.
Главным лицом мероприятия был, разумеется, сам Ельцин. Возложив цветы к мавзолею Ленина, он поднялся на его трибуну и простоял там несколько минут. Не то, чтобы это было запрещено какими-то конкретными партийными или государственными регламентами. Но негласный протокол еще со времен Сталина позволял это делать только главе государства. Стояние Ельцина на тронном месте генсека в отсутствии самого генсека было воспринято как примерка этого места на себя. Разумеется, об этом быстро стало известно всем. «Да он уже возомнил себя вождём!», – возмущался Горбачёв.
Параллельно с этим начал разгораться и неизбежный конфликт Ельцина со своим прежним покровителем – Егором Кузьмичом Лигачёвым. По словам самого Ельцина, Лигачёв (настоявший на переводе Ельцина в Москву) пытался жёстко контролировать московские дела и самого Ельцина.
Но в 1987 году для Ельцина это было уже нетерпимо: активность Ельцина, его популярность, его роль локомотива Перестройки, – всё это позволяло ему видеть себя единовластным градоначальником, имевшим над собой власть разве только самого Горбачёва.
Сам же Горбачёв полагал, что сказалось несоответствие между красочными и громкими обещаниями Ельцина поднять уровень жизни москвичей и неспособностью (теперь-то мы понимаем, что и объективной невозможностью) это сделать, отчего тот попытался переложить ответственность на других, в частности – на Лигачёва.
Поводов для конфликта с Лигачёвым было много. Одним из самых заметных стал вопрос о митингах в столице. После достопамятной демонстрации в центре Москву общества «Память» и встречи Ельцина с его лидерами, митинги и манифестации начали происходить в Москве регулярно и со всё нараставшими численностью и активностью.
Такое фактически неконтролируемое ни милицией, ни КГБ, ни московскими властями проявление протестного волеизъявления граждан чрезвычайно тревожило Политбюро и, в частности, человека старой закалки – Лигачёва. Это и породило конфликт. Который, впрочем, был уже и без того неизбежен…
Ельцин при этом не столько защищал право граждан на публичный протест (ещё в августе он называл организаторов митингов «экстремистски настроенными лицами»), сколько отказывался принимать от Лигачёва критику своего бездействия и, в целом, вмешательство в московские дела.
Бездействие Ельцина заключалось в том, что решения о правилах проведения митингов в Москве принимал Моссовет, а не МГК, и в ЦК они не обсуждались. Лигачёв победил: правила проведения митингов и демонстраций были в конце концов оформлены на высшем уровне – не для одной Москвы, а для всего СССР. Но эта победа была чисто аппаратной: за основу были приняты разработанные в Москве документы.
По существу, Ельцин был прав. И поэтому, вполне мог считать Лигачева обыкновенным интриганом и крючкотвором. Но с точки зрения Лигачева Ельцин вел себя не по-товарищески и не по-партийному, пытаясь принизить роль не только ЦК, но и партии в целом.
Разумеется, митингами дело не кончилось. В сентябре Лигачёв создал комиссию секретариата ЦК по проверке дел в Москве. Ельцин ответил привычным оружием – обличением привилегий партийного руководства и даже требованием их полной отмены.
Но, не будучи членом Политбюро, Ельцин никак не мог в одиночку справиться с Лигачёвым. Нужен был сильный ход: склонить на свою сторону самого Горбачёва, что было весьма непросто, учитывая осторожность Горбачёва и растущее у него недоверие к Ельцину.
В том же сентябре Ельцин написал Горбачёву большое письмо. Генсек в это время отдыхал в Крыму, оставив в Москве своим заместителем именно ельцинского оппонента Лигачёва. На него Ельцин и жаловался, делая обычные уже для себя обобщения. Ельцин писал о том, что встречает всё меньшую поддержку со стороны Кремля своей перестроечной политике, писал о травле, якобы развёрнутой против него в Политбюро, писал о том, что организатором этой травли стал Лигачёв. Причиной же такого положения дел он называл стремление партийных консерваторов затормозить всеми силами Перестройку и реставрировать застойную систему. Главой этих консерваторов он, разумеется, определил Лигачёва и призвал генерального секретаря начать борьбу с партийной бюрократией, в первую очередь сократив её численность.
Но самое главное было в конце письма: демонстрируя личную незаинтересованность во власти и карьере, Ельцин просил об отставке. «В отношении меня […] я не могу назвать иначе как скоординированная травля… Мне непонятна роль созданной комиссии, и прошу Вас поправить создавшуюся ситуацию. Поражает: как можно за два года просто не поинтересоваться, как идут дела у более чем миллионной парторганизации… Угнетает меня лично позиция некоторых товарищей из состава Политбюро ЦК. Они умные, поэтому быстро и «перестроились»… Они удобны, и, прошу извинить, Михаил Сергеевич, но мне кажется, они становятся удобны и Вам… Я неудобен и понимаю это. Понимаю, что непросто и решить со мной вопрос. Но лучше сейчас признаться в ошибке. Дальше, при сегодняшней кадровой ситуации, число вопросов, связанных со мной, будет возрастать и мешать Вам в работе. Этого я от души не хотел бы. Не хотел бы и потому, что, несмотря на Ваши невероятные усилия, борьба за стабильность приведет к застою, к той обстановке (скорее подобной), которая уже была. А это недопустимо. Вот некоторые причины и мотивы, побудившие меня обратиться к Вам с просьбой. Это не слабость и не трусость. Прошу освободить меня от должности первого секретаря МГК КПСС и обязанностей кандидата в члены Политбюро ЦК КПСС. Прошу считать это официальным заявлением. Думаю, у меня не будет необходимости обращаться непосредственно к Пленуму ЦК КПСС. С уважением Б.Ельцин».
Расчёт Ельцина, по мнению такого «тертого калача», как Горбачёв, был очевиден: он никак не должен был согласиться потерять настолько ценного и активного союзника в деле Перестройки, как Ельцин, и потому должен был занять его сторону в споре с Лигачёвым.
Реакция генсека на это письмо нам известна в двух разных версиях. По одной из них, ответа не было вовсе. По другой, Горбачёв позвонил Ельцину в Москву и уговорил его не поднимать вопроса об отставке по крайней мере до важнейшего октябрьского юбилея, пообещав поговорить обо всём «позже». Оба варианта были вполне в духе Горбачева. Он любил неудобные или сложные вопросы откладывать «на потом», в надежде, что «само рассосется».
На 21 октября был назначен последний перед юбилеем пленум ЦК. Для его подготовки 15 октября собиралось Политбюро. На этом, в значительной степени ритуальном, заседании обсуждался (и, конечно, одобрялся) доклад генерального секретаря к юбилею революции.
И тут Ельцин опять, уже вслух, произнёс основные посылы своего письма, говоря о торможении Перестройки – в качестве замечаний к будущему докладу. Этим он заставил всегда отличавшегося самообладанием Горбачёва даже выйти на полчаса из зала, чтобы успокоиться. А вернувшись, обрушиться на Ельцина с ожидаемой критикой («Безусловно, в этот момент Горбачёв просто ненавидел меня», – пишет Ельцин). Именно после этого отношения Ельцина и Горбачёва оказались испорчены окончательно.
Однако, в узком кругу Политбюро, никого уже нельзя было удивить нападками Ельцина на Лигачёва и Лигачёва на Ельцина. Это не было ни для кого секретом и, следовательно, очередные нападки не были ни для кого откровением. Так могло продолжаться ещё неопределенно долгое время.