К книге
Сестра печали и другие жизненные историиИз записной книжки василеостровца и другие документальные произведения. Военные дневники (1942–1944)[38]. 1942
98%
Из записной книжки василеостровца и другие документальные произведения. Военные дневники (1942–1944)[38]. 1942
151

I

3.1.42. И вот, после долгого перерыва, я снова начинаю, вернее, продолжаю свой дневник. Много, много нового произошло за этот перерыв в ведении дневника. Но это слишком долго описывать, сразу не описать. Поэтому я буду делать так: писать о том, что произошло со мною за данный день, а попутно вспоминать предыдущее.

Мой сегодняшний день. Сейчас я сижу в одной из комнат редакции «З<намя> П<обеды>» и при свете ночника пишу эти строки. Электричества по вечерам нет уже несколько дней. В той комнате, где я сижу, – тепло. Но сижу я здесь не совсем законно, – по-настоящему я должен находиться и работать в другой, где моя койка, но там собачий холод.

Встал я сегодня в 9 1/2 и сразу же пошел за завтраком. Я столуюсь на красноармейской кухне, пища подается из окошечка кухни-землянки. Ешь где хочешь. Члены команды едят в типографии, а я тащусь с котелком 1/2 километра обратно, в редакцию. По дороге суп стынет, и я бегаю по всей редакции – ищу, где топится печка, и разогреваю. Это очень сложно и неприятно. Сегодня написал маленькую вещь для отдела юмора. Еще не знаю, пойдет ли. Я только третий день перешел в редакцию и еще не знаю толком что к чему.

Самое мучительное – это холод. К недоеданию я почти привык. Но я страшно мерзну в редакции после землянки, в которой я жил, когда находился в автороте БАО.

Это был самый грустный Новый год в моей жизни. Я сидел один в темноте у плохо протопленной печки, и в желудке было пусто, и грустно и тоскливо было на сердце. И я взял и лег спать в 101/2 вечера и заснул. Мне снился какой-то хороший сон, но что именно снилось – не помню. Так я встретил 1942-й.

Хотя Шефнер был «белобилетником» – от рождения не видел левым глазом, – в августе 1941 года его призвали в армию и послали в батальон аэродромного обслуживания рядовым красноармейцем.

Еще в 1940 году у него вышла книга стихов «Светлый берег», он вступил в Союз писателей, однако, в отличие от более удачливых товарищей по литературному цеху, мобилизованных в редакции газет, Шефнер угодил в захудалую воинскую часть и, что называется, хлебнул горя полной чашей, чудом не погибнув от голода. Тем не менее литературное начальство его обнаружило, и в канун 1942 года он был зачислен в штат армейской газеты Ленинградского фронта «Знамя Победы».

С приходом в редакцию Шефнер и принимается за новый дневник.

После записи № 1 от 3.01.42 следует запись № 2 от 5.01.42, где, в частности, Шефнер признается: «Чувствую себя погано. Легкие. В комнате холодно, хотя на дворе оттепель. Свету нет. Эти строки пишу при коптилке. С тоской думаю о маме и Гале. Бедные, как они страдают. Лучше не думать. Я ничем не могу им помочь, ничем…»

Мать Шефнера, Евгения Владимировна, и родная сестра Галя оставались в блокированном Ленинграде, на Шестой линии Васильевского острова.

Из записей за первые недели января 1942 года явствует, что Шефнер, попав ненароком в газету, чувствовал себя там неловко и стесненно. С натугой приноравливался к «должности армейского писателя» и не верил, что придется ко двору. Он честно выполнял рутинную редакционную работу: готовил подписи в стихах к карикатурам, отвечал «начинающим авторам» (нашлись на фронте и такие!), выступал на летучках, но постоянно в себе сомневался. Даже когда ему поручили сделать простейший обзор писем из госпиталей, посетовал: «Ничего не выйдет у меня…»

Еще недавно, в автороте, он, рядовой, никак среди солдат не выделялся, жил как все, и потому стороннее, журналистское отношение к войне было для него непривычно. Там, в автороте, Шефнер бедовал в землянке, тянул лямку аэродромной обслуги. Мир, подернутый смертельным тленом, для него тогда опасно сузился, сжался, – и, всецело поглощенный навязчивой мыслью, как не умереть с голода, Шефнер волей-неволей воспринимал окружающее с обостренной окопной пристальностью. С тех пор любые бытовые мелочи становились в его глазах событием. Когда его перевели на комсоставское питание, он, разумеется, обрадовался – не придется таскаться с котелком на общую кухню полкилометра, – и тут же взгрустнул: «Когда я прощусь с ним, с моим закоптелым другом, окончательно? Я, между прочим, привык к нему чуть ли не как к человеку» (8.01.42). А 10.01.42 записал: «Получил вместо шлема теплую шапку. Очень доволен. А то в шлеме моя бритая солдатская голова мерзла». 13.01.42: «Сегодня был в ларьке. Купил пудру „Аромат цветов“ (дрянь), папку для бумаг, зубной порошок, почтовой бумаги. Еще купил белые (маскировочные) рукавицы, – разодрал одну из них по швам, и получился носовой платок…» Вот такие немудреные солдатские заботы!

Но никакие неудобства не могли сравниться с изнурительным ощущением голода. Шефнер прибыл в редакцию в крайней степени истощения, и есть ему хотелось ежеминутно. «Мерзну, чувствую себя плохо. Скоро могу свалиться от голода. Все время думается о жратве. Поем ли я когда-нибудь теперь досыта?» – сердился он (10.01.42). «Чувствую себя очень слабым. Еще две недели этой голодовки, и я свалюсь» (16.01.42). «Страдаю от голода. Чувствую большую слабость» (18.01.42). Шефнер балансировал на грани выживания. 12 января записывал: «Сегодня мне 27 лет. О, день рождения без вина… Грустно. Попросил у фотографа Нордштейна хороших папирос. Курил сегодня „Борцы“. Кроме того, со вчерашнего ужина героически-стоически отложил хлеба около 100 гр., чтобы сегодня день был сытнее, и сегодня съел. В этих папиросах и хлебе и выразился праздник дня моего рождения».

Голод, холод, неуверенность в себе преследовали Шефнера, но, вопреки всему, он умудрялся много читать, стараясь отыскивать книжки посерьезнее. «Читаю опять „Хаджи Мурата“ Толстого. Хорошая вещь!» (7.01.42). «Читаю Клаузевица…» (10.01.42). «Вчера читал Стендаля „Пармский монастырь“. А скучная, признаться, книга. Читаю Малышкина „Уездная любовь“. В восторге. Вот не знал, что это такой хороший писатель. Читаю с наслаждением. Сейчас опять сяду к печке и буду читать. И закурю. Еще осталась одна хорошая папироса…» (12.01.42). Малышкин произвел на него нежданно сильное впечатление: «Вчера долго-долго читал Малышкина. Хорошо как пишет! К счастью, еще не все прочел, еще на сегодняшний вечер осталось. Если света не будет, почитаю у печки…» (13.01.42). И стихи у него проклюнулись. «Вчера сделал одно короткое стихотворение и сегодня одно. Это впервые, кажется, за пять месяцев», – отметил Шефнер 12 января. А 15-го записывал: «Сейчас ночь. Я дежурю по редакции. Сижу в секретариате при свете мигающей „летучей мыши“ и мерзну… Начал одно новое стихотворение…»

И пожалуй, не меньше, чем голод, мучила тревога о близких. «Только сердце сосет: а что дома? Что с мамой, с Галей…» (12.01.42).

21.1.42. 02:30. Эту ночь дежурю по редакции. Опять здесь холодно, хотя не так, как в прошлое мое дежурство. Опять нет тока – горит «летучая мышь». Из дому писем все нет. Я уже почти уверен, что случилось плохое. Приезжающие из Ленинграда рассказывают об ужасах. Люди умирают с голода на каждом шагу. На улицах валятся, умирают, и трупы лежат долго неубранными. Нет квартиры, где нет покойника. Трамваи не ходят, света нет, воды нет. Уже наблюдаются случаи людоедства.

Скоро ли прорвем блокаду? Ленинградцам грозит почти поголовная смерть. С тоской и нестерпимой болью думаю о маме и Гале. И ничем не могу им помочь. Во-первых, не могу ехать в Ленинград, во-вторых, сам голодаю – правда, не так, как они. Но чувствую я себя очень слабым. Долго не выдержу.

На дворе большой мороз. Говорят – 32 градуса мороза. Пока шел на обед в столовую, чуть не отморозил нос. Натираю лицо глицерином и борным вазелином перед каждой прогулкой в столовую. Был в АХО насчет теплого обмундирования, – решат через два дня. Пока ношу гимнастерку Атарова, сапоги Фетисова и брюки Прусьяна. С миру по нитке.

Сегодня кончил стихотворение. Слабое. Вчера наслаждался – перечитывал Чехова. К сожалению, достал только I том. Сейчас буду читать академика Обручева «От Кяхты до Кульджи». Вчера отослал все письма, написанные позавчера. Что с мамой и Галюшей?

23 января прибавили хлебную норму. «Теперь я съедаю в день 400 грамм хлеба, – записывал Шефнер. – Чувствую себя, впрочем, таким же голодным, так как приварка (суп, каша) не увеличили». А еще добавил: «Вчера получил диагоналевые брюки. Неплохие. Теперь надо выцарапать в АХО и диагоналевую гимнастерку…»

27 января Шефнер сокрушался: «В бане не был больше месяца. Сегодня у врача снял одежду – и сам себя испугался. Кожа висит складками на ребрах. Голодающий индус». Он старался обедать и завтракать разом – «утром голодно, зато потом в брюхе больше». Но это было слабое утешение.

В газете периодически печатали его стихи. Редакционные задания он исправно выполнял, и обзор писем из госпиталей тоже опубликовали, без подписи.

В ночь на 30 января Шефнер заносил в дневник:

Вчера сдал Карелину стихотворение «Мстителю». Со вчерашнего дня получаю дополнительное питание: омлет и 5 грамм какао в порошке. Увы, это только на 6 дней, до 2-го февраля… Мороз спал. Сегодня выпал снег… Обнаружил на себе вшей. Это очень противно. Тело чешется. Месяц не был в бане, не менял белья. Обещают на днях баню.

Читаю «Кюхлю» Тынянова, вернее перечитываю. Еще читаю «Нездешние вечера» Кузмина… Сейчас с шоссе слышен грохот и гуденье моторов. Идут танки. Не собирается ли и наша армия наступать? Давно пора.

Сегодня у нас в комнате чудесно протопилась печка. Очень хорошо было посидеть у огня. Какое счастье – огонь, – я это только теперь по-настоящему понял… Лунные вечера прекрасны. Заснеженный лес – сказочен. Это пошлое определение, но другого не придумаешь…

А вечером того же дня он ликовал: «Сегодня была, наконец, баня. И даже с паром. Напарился до одурения. Вымылся чудесно. Теперь чувствую слабость. По этому случаю съел сразу два омлета – один за день вперед… Сегодня хорошая сводка. Мы продвигаемся на юге».

1.2.42. 20:00. Из дому – ничего. Чувствую себя плохо. Слабость.

Вчера написал одно стихотворение.

Заходил Гульбин. В БАО – грустно. Галкин умер от голоду, еще несколько человек умерло. Труп одного шофера уже месяц лежит в санчасти, – гроба сделать не могут. Половину ребят, в том числе и Костю Иванова, отослали в Л-д, в 6-й район базирования. В землянках холод. Народу мало, топить некому. Все абсолютно завшивели. Все ослабли, лежат.

Нет папирос. Стреляю. Курить хочется до одурения. Эту запись делаю в полутьме – фонарь очень закопчен, ничего не видно. Сейчас пойду ужинать, а потом пораньше лягу спать. Голова болит и ноги ослабли.

2.2.42. 14:30. Получил письмо от Левы от 11 января. Пишет, что мама и Галя живы, но у Гали распухает по утрам лицо. Милый, милый Лева. Он ест кошек. И Галя тоже ест. Бедные, бедные мои родные и друзья. Вчера с запозданием привезли «ЗП» от 31.1.42. Там напечатано мое стихотворение о Малько и моя подпись под карикатурой Иванова. Сегодня сдал Полякову новое стихотворение «День придет». Написал и сейчас отправляю письма: маме, Леве, Диме, Терезе, Оресту Верейскому. Чувствую себя лучше, чем вчера, но чертовский кашель.

3.2.42. 3:20. Опять дежурю. Перечитываю «Дуэль» Чехова, греюсь, прислонясь спиной к печке, и отчаянно кашляю. Имел разговор с Прусьяном. О стихах, о моей работе в газете и вообще. Дал мне взаймы 70 рублей. Но дело не в 70 рублях, а в том, что Прусьян настоящий, душевный человек. И умен…

5.2.42. 16:30. В № «ЗП» от 3.2.42 напечатано мое стихотворение («В землянке»). Получил записку, переданную через наших газетчиков, ездивших в ленинградскую типографию, от Александра Ильича. Но в записке ничего нет, он пишет только, что написал мне два письма и что хорошо бы нам встретиться в Ленинграде.

Настроение грустное-прегрустное. И холодно. Вчера вечером написал письмо Диме. Да, я и забыл написать в дневник, что вчера получил от Димы письмо. Он почему-то воображает, что я в Юкках. И никак толком не сообщитъ мне ему (цензура не пропустит), что я вовсе не в Юкках, а в Агалатове. Почта работает отвратительно, точнее, она на 70 % вообще не доставляет писем.

Самое мучительное: нет папирос. И поэтому еще больше тоска на сердце, еще чаще думаешь о родных, о доме… А где Ира? Я последнее время совсем забыл о ней… Получил в ларьке при столовой по талону 2 куска туалетного мыла. Мыло дрянное, но и то хорошо.

После этой записи в дневнике наступил десятидневный перерыв.

II

15.2.42. 16:30. Я лежу со вчерашнего вечера в госпитале, в Левашове. У меня флегмона и что-то с желудком. Но обо всем по порядку. Пятого февр<аля> не произошло ничего существенного, если не считать, что я получил дополнительное питание (омлеты) на 10 дней. Кроме того, вечером меня вызвал к себе Меркурьев и дал 3 талона на обеды и завтраки – «для подкрепления сил». Меня это очень обрадовало и тронуло. Кто решил это – он сам или Прусьян – не знаю, – оба они хорошие люди.

Шестого вечером я прихворнул, чувствовал себя погано. Седьмого в 2 часа Прусьян, помня наш недавний разговор, сообщил мне, сегодня идет машина в Ленинград и я могу ехать. Я спешно собрался, взял командировочное удостоверение и уже собрался идти за сухим пайком, как вдруг пришел Меркурьев и дал еще 1 талон на день. Я пошел и взял сухой паек на 3 дня – масло, сахар, хлеб, 2 банки шпротов. В шестом вечера наша машина (грузовая, но с кузовом) поехала. Еще не совсем стемнело, когда мы приехали в Ленинград. Для описания впечатления о Ленинграде – не хватит места. Опускаю. Мы подъехали к комендатуре, зарегистрировали с Фетисовым командировки и поели в комендантской столовой. Потом Фетисов показал нам место сбора – помещение команды, и мы расстались.

Я пошел в надстройку (канал Грибоедова, 9. – И. К.). Я стучал в квартиру Гитовича и Шварца, – конечно, там никого не было. С самого приезда в город у меня в памяти вертелись строки Мандельштама: «Я вернулся в свой город, знакомый до слез…» и последующие строки. По дороге на Вас. острове я зашел к Павловым – никого. Зашел к Борьке – там ад в квартире, а Борька не пишет писем уже 1 1/2 месяца. Наконец вечером пришел домой. Здесь ужасно. Мать еле двигается, сестра до невероятия похудела. Тетя Вера изменилась меньше. В моей бывш. комнате – буржуйка. Сидят все вокруг. Холодно. Уже сожжен мой стол, вообще много мебели, набросились на сухой паек. Голод.

Утром на след. день, 8.2, пошел к Леве. Застал его и Юру дома. Угощали меня двумя кусочками настоящего хлеба с настоящим маслом, один из этих бутербродов даже с рыбкой – это большая жертва с Левкиной и Юркиной стороны. Потом – о, это было счастье – мы выпили по две стопки денатурата, разбавив его кофеем. После этого я взыграл духом. Но кроме этого они меня угостили варевом из столярного клея (сорок рублей плитка на рынке), лепешечками из костяной муки, жаренными на жире с мыловаренного завода (достали по блату), лепешками из кофейной гущи и вполне натуральным и по-левкински вкусным супом. Потом мы прошли по Петроградской, и я увидел разрушения. Но перед тем, как идти, Левка присел за пианино и сыграл мои любимые вещи. Вообще, я в неоплатном долгу перед моими друзьями. Расставаясь, мы расцеловались.

Потом я пошел в Союз писателей и нашел там мерзость запустения. Мертвый дом. Дм. Цензор, живущий в швейцарской и выживший, по-видимому, из ума. Я прошел по пустой зале, пустым, холодным, заброшенным комнатам. Потом направился в надстройку к Кетлинской. С трудом нашел ее квартиру. Договорился с Кетлинской об эвакуации матери, сестры, тети Веры. Подал заявление. Поговорил с ней о жизни, узнал о печальных судьбах многих писателей. Потом пошел домой. Одним словом, 9.2 в 10 ч. вечера я был в Агалатове. Здесь я сразу же поговорил с Прусьяном о положении семьи, и он обещал мне помочь. Утром на другой день я, как и все члены редакции, получил посылку из Сверд. обл. В посылке было: письмо, вареное мясо, пряники, сухари. Все это я съел сразу, не удержался.

На другой день я заболел флегмоной. Лег. Потом пришел Меркурьев и принес 5 талонов – для получения сухого пайка для отправки родителям. Прусьян отпечатал особую бумажку, чтобы продукты выдали по раскладке, – так домашним удобнее. Вообще, заботы Прусьяна трогательны. Очень, очень хороший человек. Посылка в тот же день была отправлена, и Галя прислала записку, что посылку ей передали и что они благодарят. Еще она написала, что она с мамой решили не эвакуироваться, а тетя Вера – эвакуируется. Подробностей никаких. Буду ждать письма.

Вчера меня решили послать из редакции в госпиталь. Перед отъездом мне опять дали посылку – конфеты, колбаса, пряники. Я их съел в автомашине по дороге из Агалатова в Левашово. Теперь у меня понос из-за этого.

За это время напечатано в «ЗП» несколько моих стихов… Вчера купил (вернее, дал деньги и попросил купить) чемодан за 65 р. и кальсоны. Получил от Димы два письма и перевод 50 р. Получил письма от Гитовича, Семенова, Володи. Вот и все пока, что случилось за эти дни. О многом забыл – вспомню завтра. А сейчас устал… Моя койка – у окна, уютно расположена. Одеяло теплое-теплое. Написал и сегодня дал сестре для отправки письма: Гале, Диме. За эти дни прочел несколько книг…

В госпитале Шефнер отлежал полтора месяца, с диагнозом – дистрофия в последней стадии. Опухший, изможденный, в том состоянии, когда никого не хочется видеть и когда преследует одна-единственная мысль – о еде. Но кормили в госпитале прилично, а на дворе занималась весна. «В окно видно голубое небо и солнце, говорят, что сегодня днем снег слегка таял на солнце…» – записывал Шефнер 16 февраля. И на следующий день: «За окном – синее небо, предвечернее солнце. Есть в природе даже что-то весеннее. На душе смутная грусть…» А 21 февраля записал: «Сегодня с утра шел снег, но потом чудесно светило солнце. Сегодня вспомнился Павловск, Ира, все это. Нет, этого не вернешь. А жаль…» Веселое солнце за окном вызывало настойчивое воспоминание – об Ире из Павловска. Потихоньку Шефнер пошел на поправку. 22 февраля он записывает:

Ну и нажрался же сегодня. Во-первых, приезжали из редакции и привезли мне паек за 7 дней, который получил на меня Гроссман. Большую часть пайка я упаковал для отсылки домой, часть отложил, а часть сожрал. Во-вторых, мне дали повышенное питание (очевидно, по настоянию свыше), или, как выразился санитар, «боевой паек». На ужин дали чуть ли не тройную порцию каши, а после обеда добавочно дали кашу с мясом. В-третьих, сегодня вообще было неплохое питание. Теперь нажрался, как черт. Не пронесло бы! Не хочется дристать…

Обстановка была тяжкая, но как-то санитар приволок в палату патефон, слушали пластинки Козина. Шефнер жадно читал: «Эринии» Леконта де Лиля, «Морского волка» Джека Лондона, «Очерки по истории Древнего Рима» Сергеева, в который раз перечитал гоголевского «Вия», рассказы Чехова и – с наслаждением – купринский «Поединок». 22 февраля он записывал: «Выиграл у Дымшица 2 партии в шахматы, три проиграл… Немцы сосредоточили 3 дивизии против нашего края обороны. Мы тоже стягиваем подкрепления. Будет и на нашем фронте буча… Сегодня у меня сняли повязку, опухоль почти совсем спала… Выдали по 25 гр. табаку. Это чудесно…»

1.3.42. 23:45. Читаю «Красное и черное» Стендаля, вернее, перечитываю. Раньше мне эта вещь меньше нравилась. Получил письмо от Авраменки. Пишет, что посылку доставил мне домой, но письма они (мама с Галей) почему-то мне не написали. Мучаюсь без табаку… За стеной умер раненый (рана в челюсть и легкое), который до этого две ночи стонал и плакал…

5.3.42. 12:30. Вчера отправил письма Гале и Диме. За эти дни ничего интересного не произошло. В соседней палате умерло несколько человек. Эта палата № 6 – смертная, сюда кладут таких раненых, на выздоровление которых нет шансов. Чтобы попасть в нашу палату (она тоже считается палатой № 6), надо пройти через «смертную» палату. Говорят, что в январе умирало в госпитале очень много – и от ран, и от истощения, и в подвалах было сложено больше 200 трупов… Читаю что попало. Прочел «Стоит ли им жить?» Поля де Крюи. Кормят по-прежнему неплохо. Даже шоколад и малагу дают. Вот только с куревом херово… А ноги у меня все-таки опухли… Вчера весь день думалось об Ире. Что с ней?

6.3.42. 22:30. Читаю О. Уэдсли «Завесы души». Отослал письмо Терезе. Вчера табак выдали. Красота. Зубы болят. Лечу: аспирином, валерианкой, пирамидоном, прислонением морды к радиатору пар<ового> отопления. Очень давно не писал стихов. Хочется абсолютного одиночества, все люди надоели.

8.3.42. 23:00. Прочел книгу рассказов Фраермана. Сейчас читаю «Сельский врач» Бальзака. А зуб все болит. Все чаще начинаю вспоминать Павловск… Но эта весна будет без Павловска. Что с Ирой?

17.3.42. 23:50. Опять меня переселили в 3-ю палату. И здесь неплохо. Послезавтра выписываюсь. <…> Скучаю по Павловску. С нежностью вспоминаю Иру. Милая. Я никогда ее не увижу. Много читаю.

18.3.42. 16:30. Только что прочел Бенуа «Кенигсберг». Интересный роман. Но «Атлантида», конечно, лучше. Опять видел во сне Павловск или что-то вроде него. Лето, зеленые аллеи, дорога, уходящая вдаль, и ласточки на телеграфных проводах.

III

22 марта Шефнер отметил в дневнике: «Второй день как выписался из госпиталя и вернулся в редакцию». Дистрофию он все-таки одолел, и хотя мысль о еде пока еще навязчиво преследовала его, он, кажется, поверил, что от голода уже не погибнет.

5.4.42. 10:15. На Ленинград вчера был воздушный налет. Опять началось… Сегодня, говорят, Пасха. Не будь войны – жрал бы куличи, яйца и пасху, приготовленные мамашей. А тут черта с два. Вечером. Был товарищеский вечер в политотделе. Был мед, сыр и колбаса. Вкусно. В сегодняшнем номере «ЗП» напечатано мое стихотворение «И снова бой».

16.4.42. 10:00. 11 и 12-го был в Ленинграде. Мама и Галя эвакуированы 17 марта. Был у Левки, ночевал у них – в моей квартире теперь пусто и неуютно. Эти строки пишу в районе расположения 272 полка 123 див., возле озера Ройка. Вчера прибыл сюда в командировку от «ЗП». 12-го в «ЗП» напечатано мое стихотворение. Вчера, 15-го, тоже напечатано стихотворение… 17:00. Сидя на берегу, увидел над проталиной кружающуюся желтую бабочку. Весна!

20.04.42. 17:00. Ночью дежурил. Читал Жюля Верна «Пятнадцатилетний капитан» и «Детство» Соколова-Микитова. Получил письма от Димы и Лени Андреева. Вчера приезжала Кетлинская. Приняли в члены Союза писателей Дудина. Привезли подарки, но мало: пачка печенья, вафли, плитка шоколада и шоколад для питья. И пачка папирос. И все сразу же сожрал. Газета переходит на двухполоску. От мамы и Гали никаких известий нет. Что с ними? Третий день очень тепло. На улицу выхожу без шинели и без шапки. Снегу осталось совсем мало.

25.04.42. 17:00. Получил письмо от тети Веры. Мама умерла 8 апреля.

29.04.42. 21:00. Позавчера, 27-го, был в Ленинграде. Из телеграммы понял, что Галя находится под Красноярском. Мама умерла в дороге. Вчера напился. В Ленинграде заходил к Терезе, но не застал. Был у Левы. У него жизнь налаживается. В городе много солнца и мало людей. Улицы чисты и пустынны. Стоит нежная весна. Ранняя весна, призрачные дали…

9.05.42. 14:30. Вчера переехали в Токсово. Сперва разместились в плохом стандартном доме, где много клопов и трупы (там жили эвакуированные), но потом перебрались в хороший дом и на очень хорошем месте. Дом на горе, внизу озеро и видно все далеко-далеко. Погода все стоит плохая. Холодно. Вчера опять снег шел. Написал письма: Гале, тете Вере, Толе, Димке. Сегодня отправлю. Я еще не знаю, где здесь ППС… Вчера редактор сказал, что мне скоро присвоят звание техника-интенданта. Я уже нацепил на отвороты шинели по 2 кубика.

Пока мы питаемся в столовой, которая расположена в 8 километрах отсюда. Ездим на машине. Здесь рядом Кавголово. Там я зимой 40-го года ходил с гор на лыжах с Наташей…

15.5.42. 19:20. Теплый день. Вечереет. Солнце уже низко. Внизу, под горой, где стоят машины походной типографии, типографские ребята заводят патефон через динамик. Сейчас они пустили «Спи, мое сердце». Грустный и нежный мотив идет к этому вечеру. Лишь изредка слышны выстрелы, от них вздрагивают стекла. В окно видны холмы, леса и речка, образующая здесь разлив. Леса подернуты вдали синей дымкой – от костров или от пожаров. В «Ленинградской правде» от 13 мая в статье о фронтовой поэзии Петр Ойфа упоминает мое имя. Дудин с Гриневым снесли в больницу (рядом с дорогой) умирающую женщину – они нашли ее (увидели) на дороге. Она не ела три дня. Была на трудповинности, и там у нее украли карточки.

16.5.42. 16:20. С сегодняшнего дня мы едим в другой столовой. Оттуда виден большой трамплин. Помню, зимой 1940 года я с Наташей смотрел на соревнование. Сильное зрелище: человек метров 40 пролетает. A все холмы здесь исхожены нами на лыжах. Вчера вечером сюда приезжали Фадеев, Тихонов и Прокофьев. Читали стихи, а Фадеев рассказывал о Москве.

Серенький, но теплый день. Сижу на деревянной садовой, врытой в землю скамейке перед некрашеным столом сереньким. Тихо. Лишь иногда слышен полет самолета или дальний орудийный выстрел.

17.5.42. 23:40. В столовую хожу через питомник. Он в котловане между холмов. Там рядами насажены молодые деревья и есть небольшой пруд, а у пруда – молодые ивы. Там очень тихо. Патефон в секретариате. Через адаптер и звукоусилитель пускают «Маленькое счастье» и «Колыбельную листьев». Сюда, в нашу комнату, доходят звуки, очищенные от шумов… Над Ленинградом – зарево. Видны разрывы зенитных снарядов – короткие и яркие вспышки. Из близких у меня теперь никого нет в Ленинграде. Бояться не за кого. И только смертельно жаль своего города.

В «моей» комнате поселились два кинооператора. Один из них рассказывал о Таллинской трагедии. Сколько людей погибло, утонуло… Здесь (в Токсове) много пустых домов, полукрестьянских-полудачных домов с верандами. Снаружи они как будто обитаемы. Кое-где протянуты веревки, и на них висят тряпки – повешенные несколько месяцев тому назад. Они треплются на ветру – иллюзия жизни. А внутри домов – выломанные полы, какие-то тюфяки, мусор. И детские игрушки иногда валяются. Куклы, всякие деревянные звери. И ни души кругом. Вымерли.

Сегодня утром нас с Дудиным вызвали на КП. Ехали туда и обратно на M-1. Чудесная дорога – не по качеству мощения, а по красоте видов.

19.5.42. 24:00. Вчера утром поехали на M-1 в Ленинград на совещание в ДК по клубной работе. С совещания смылся. <…> Заночевал у Лили. Утром шлялся по городу, заходил к Левке, но не застал. Был дома. От Гали новых писем нет. Погода была теплая. От Невы идет белый пар, туман. Плывет ладожский лед. Ночные безлюдные улицы прекрасны. Город прекрасен… Корпус студгородка на Лесном проспекте, где жил Чивилихин (сколько мы вели там разговоров о поэзии, сколько пива и водки выпили), сгорел, выгорел. Одни стены остались… За «чертой» ленинградцев называют «жмуриками» – мертвых и «доходягами» полумертвых от голода. Это рассказал один, бывший за блокадой… Завтра на 10 дней уезжаю в дивизию…

21.5.42. 18:30. Сижу в землянке связистов. Землянка маленькая, нары на 4-х человек. Довольно уютно. <…> Вчера выехали из Токсова в 19:00 сюда, в 181-й; ехали на открытой грузовой машине. Проехали километров 60–70, по пути завезли Дудина в его часть. Погода была теплая, хоть солнца и не было. Днем шел дождь. По многим дорогам движутся женщины из Ленинграда. На огороды. Горькое зрелище. Кое-где в лесу, в стороне от дороги, они разбивают нечто вроде лагерей. Многие ищут у канав щавель, крапиву, а то и просто траву – потом варят.

Вечером прибыл в полк. Он – в лесу. Сдали аттестаты, потом пошли в клуб и смотрели фильм «Ошибка инженера Кочина». Фильм плохой, но хороша в нем Любовь Орлова.

24.5.42. 10:00. Утро. В лесу поют птицы. Сижу за столиком, врытым ногами в землю под высокими елями. Стул – пустой ящик от снарядов. Вчера были весь день на передке. Были и на пехотных и на арт. позициях. И наша, и финская артиллерия были довольно активны. Места здесь красивые. С одного укрепленного холма виден залив. Рассматривали в бинокль церковь на финской территории – она служит им НП. Весь купол изувечен снарядами. Две ночи мало спал: клопы и муравьи. Да и без вшей, кажется, дело не обходится. Здесь много кукушек (без кавычек). Одна накуковала мне 18 лет жизни.

29.05.42. 23:00. Сегодня в полк заехала за мной машина, и я вернулся в редакцию. А жаль. В полку все-таки лучше. Когда шли до машины из полка, по сторонам горел лес, подожженный финским обстрелом.

Получил три письма от Гали. Сообщает подробности маминой смерти. Ее разбил маленький паралич. Она была перед смертью (в дороге) в невменяемом состоянии, и кормить ее нечем было. Господи, какая тоска! Галя поступает на работу в детсад уборщицей. Она сидит без денег, а мне пока не платят, нечего получать. Но скоро должны оформить в звании, тогда мне пойдет не солдатская, а офицерская зарплата.

31.05.42. 04:50. Дежурю по редакции. Светлая ночь. Какая грусть – смерть мамы. Слов нет. Вечером далеко – видимо, над Кронштадтом – были видны бесчисленные вспышки. Налет…

Фронтовая жизнь текла своим чередом. Шефнера направляли с корреспондентскими заданиями в близкие командировки. Задания он стремился выполнять старательно, однако случались с ним и казусы. И вовсе не безобидные. И весьма часто.

5.6.42. 24:00. 3-го выехал с машиной ПСД. Часов в 11:00 был в Матоксе. Отыскал Диму Федорова. Радостная встреча. Он учит строю курсантов. Ночевал у него в землянке. Вчера пошел искать полк, куда меня послали за материалом для газеты. Прошел километров 15 лишних, в Гарболове свернул не на ту дорогу. В одном месте по минному полю прошагал (не зная, конечно, что оно минировано) и вышел к ИПТАПу. Там удивились, хотели задержать даже.

8.6.42. 22:00. Вчера днем пришел к Димке Федорову. Весь день провели вместе. Сколько воспоминаний о школьных днях, о днях последующих! Вернулся в редакцию пешком. У заставы на КПП меня задержали. Валентина Петровна не там поставила шифр на командировочном удостоверении. В Токсово шел под конвоем автоматчика. В редакции конвоир убедился, что я есть я. В редакции – смех и шутки по поводу такого моего приключения… Шел через пустые, покинутые деревни. Многие дома уцелели – но нигде ни души.

9.6.42. Получил письмо от Бори Семенова. О водочке тоскует. Вспомнил ст. Горелово, дер. Константиновку, где мы с мамой, Галькой, тетей Верой, Толей и Таней жили на даче летом 1925 года. Песчаный карьер. На станции – навес из гофрированного железа, кое-где пробитый пулями (говорили – следы боев 1918–1919 гг.). Озеро на месте другого выработанного карьера, куда мы ходили купаться. В ручье у станции водилась рыба – гольцы. Желудевый кофе с молоком. Веранда, два плетеных кресла; одно – со сломанной ножкой. Да, в озере водились караси, но мелкие. Мы их ловили и кошке отдавали. Очень много было цветов – кошачьих лапок, в особенности на откосах насыпи. Еще была речка без названия, мы в ней часто купались. Вода в ней была мутная, она текла мимо красносельской бумажной фабрики. Девочка Шурочка, которая нравилась Тольке. К Тане иногда приезжала Наташа Полевая. Раз мы с Толькой нашли на шоссе пачку папирос «Каприз» – курили их на чердаке. В лесу росло много ольхи. Из нее мы делали палки, вырезали кору кругами – чтоб красивее палки были.

13.6.42. Погода мерзкая. Вчера, возвращаясь из школы мл. лейтенантов, попал в болото. Теперь знобит. Сижу в шинели. Вспоминаю, как мы смывались из школы и шли на взморье – через Смоленское кладбище. Через дыру в заборе мы выходили на берег Черной речки (Смоленки) и шли по берегу. Там всегда сидели ребята и ловили миног – их много водилось у полусгнивших свай. Там, где речка впадала в залив, разбиваясь на много рукавчиков, там мы купались. Но много там было пиявок.

Воспоминания о детстве – постоянный мотив шефнеровского дневника. Спасительная отдушина. Они возникали как бы сами собой из крошева фронтовой обыденщины – и быстро исчезали. Война не отпускала ни на час, не обещала хотя бы крохотной передышки. Война продолжалась уже год, и конца ей не было видно.

22 июня Шефнер записал: «Год войны… Вчера весь день писал стихи для сегодняшнего номера. Сегодня – пошли… Стирал на речке свое белье». 29 июня: «Вчера получил зарплату за два месяца. Послал телеграфным переводом Гале – 1000 р., тете Вере – 400… Жара. Зенитки бьют вовсю где-то рядом».

Десять дней Шефнер не делал записей. Потом они возобновились.

8.7.42. Три дня провел в Питере. Грустно. Получил письмо от Кости Зимкина. Милый Костя. Ответил сразу же ему. От Гали недавно письмо. Она едет из Красноярска на север. Тетя Вера собирается эвакуироваться, но вряд ли серьезно.

9.7.42. Написал стихотворение «В твоей комнате». В газете оно не пойдет. Написал письма Толе, Косте Зимкину, тете Вере, Боре Семенову. Письмо от Гали из Енисейска. Адреса не сообщает, т. е. едет дальше. В Ленинграде после падения Севастополя настроение стало тревожнее. Ожидается штурм Ленинграда. Прибавили хлеба. Теперь получаю 700 грамм. И крупы прибавили. Дела все-таки идут на лад!

31.7.42. С 18-го по 23-е был в части на передовой. Болота, лес, поля, покрытые розовыми цветами на высоких стеблях, в лесу проложены мостки из бревнышек. В той роте, где я был, недавно убили двух лосей, а третий сам подорвался на мине… Был два дня в Ленинграде, вчера вернулся. Димка Федоров демобилизован. Был у него на Старо-Невском. Слушал пластинки Вертинского и пил одеколон. В Питере пусто и холодно. Идет эвакуация с двух вокзалов – с Финляндского и с Московского… Письма, посланные мною Косте Зимкину, вернулись. На них надписи «Госпиталь» и «Вручить невозможно». Ранен? Или убит? Не дай того Бог!

2.8.42. Дежурю. Второй час ночи. С нашего крыльца видны факелы (ракеты с парашютиком) – где-то над передним краем. Со стороны Ленинграда слышна работа артиллерии. Обычная ночь… Игры детей в 1942 году. На берегу Токсовского озера ребятишки играют в покойников. Девчонка и мальчишка тащат мальчишку. «Ты не барахтайся, а то тяжело! Покойник легким должен быть!» А в старых книгах всегда говорится, что покойник был тяжелее живого, – но это о довоенных покойниках, доблокадных…

5.8.42. Прошлую ночь дежурил. Погода была осенняя, всю ночь – дождь. Но сегодня потеплело. Открытка от Гали. Пишет, что работа тяжелая, но физически чувствует себя неплохо. Она еще в Игарке.

Сальск, по-видимому, сдан. Вместо него в сводке – Белая Глина. Когда-то я боялся больше всего темноты. Теперь больше всего боюсь голода. За эту зиму я узнал, что это такое. Сегодня в редакцию зашла кошка! Обыкновенная киска, давно я не видал этих зверей! Всех их съели. Как эта уцелела?!

В этом году много рябины, но она еще не покраснела.

15.8.42. 6.8.42 через Ленинград ездил в N-скую дивизию. 12.8.42 вернулся из командировки опять через Ленинград. Назад ехал с Кушелевки. Финл. вокзал был закрыт. Обстрел. Подъезжая к вокзалу, видел, как снаряд ударил в дом. В нашем вагоне выбило два стекла… В Л-де все по-прежнему. Новых разрушений немного. Вчера ночью шел по городу. Тьма, тишина, пустота. Обстрела не было.

IV

Делая следующую запись, Шефнер вряд ли предполагал, что она станет пророческой…

19.8.42. Впервые за войну я, кажется, влюбился. Зовут ее – Катя Григорьева.

22.8.42. Был дежурным по редакции, а в газету вкралась опечатка. Влепили выговор.

22.8.42. Вчера уехала Катя в Ленинград. Провожал ее до станции. Какая милая она девушка! Все эти дни встречался с Катей. Сидели на сене и разговаривали как друзья. Помогал занозу из пальца вытаскивать, а потом торчал на огороде, где она картошку копала. Это вчера.

Далее в дневнике большой временной пробел – до середины октября. Почему? Может быть, записи за эти полтора месяца не сохранились? Но как только Шефнер вновь обратился к дневнику, все его мысли – о Кате Григорьевой. Остальное как бы отступает на второй план.

15.10.42. Вчера был в Питере. Сегодня вернулся в Токсово. С К. расстался холодно. Нет, я должен ее просто забыть! Влюбился как мальчишка. Стоп! Я забуду… Мои кирзовые сапоги починили. Поставили на черные голенища заплатки из желтой кожи, а на каблуки и носки набили подковки. Когда иду – стучу, как взвод.

17.10.42. Серый осенний дождь. Ездил на вело в военторг, купил мембрану к пату. Весь забрызгался грязью, у вело нет щитков. Днем отвечал на письма начинающих армейских поэтов. Топил печку. Ловил мышь, забравшуюся в противогаз. Однако она ускользнула. Говорят – мыши к счастью разводятся. Зато видеть во сне их – к беде. И это верно. Я помню, что в 6-м классе, накануне педагогического собрания, на котором обсуждался перевод учеников в след. класс, я видел во сне мышей. Но меня и без мышей все равно бы оставили на второй год. Сегодня получил денежное довольствие. Ночью вчера продолжал писать рассказ. Все вспоминаю о К. с Петроградской.

21.10.42. 08:00. Дежурил эту ночь. Настроение беспричинно счастливое. Выпал первый снег. Он и сейчас идет. Ночью написал Катюше письмо. Письмо от Гали. Чувствует она себя физически неплохо. Очень плохо с куревом.

25.10.42. Около 3-х ночи. В Ленинграде очевидно наводнение. Ветер и дождь – непрерывно с утра. Ветер очень сильный. Он воет за окном, наш редакционный дом содрогается. Дождь бьет по стеклам с такой силой, что вот-вот выбьет их. Ужасная ночь для Ленинграда. Если в Питере наводнение, то квартиру на Рыбацкой зальет (Катя в первом этаже живет).

31.10.42. Вчера днем поехал в Питер. Был на Рыбацкой у Катюши. Около ее дома снаряд разорвался, осколки попали в комнату, есть следы на стене и потолке. А печь дала трещины… Сегодня мне сказали, что где-то (кажется, в «Литер<атуре> и искусстве») меня облаял какой-то критик… Снаряд у дома Кати разорвался 22 июня – в годовщину начала войны, а потом еще один тоже близко упал. Да, щели в печи мы с ней замазывали оконной замазкой, а то Катя стала печку топить – и дым валит в комнату. Я помогал, хоть довольно бестолково. С Катей очень легко и весело.

В трамвае на площадке видел страшную женщину – все лицо в белых волосах. Другая женщина шепнула мне – что это у людоедов так бывает, что эта волосатая, конечно, человечину ела зимой.

3.11.42. Ночью на 4-е. Дежурю. За окном, за синей бумажной шторой стучат капли дождя. Затопил печь. Дрова потрескивают… Письма от Толи Чивилихина и Димы Федорова… Прошлой ночью на Питер был налет, слышна была бомбежка. Опять начинается. Беспокоюсь за Катю.

12. XI.42. На праздники дали по 1/2 л водки и по 200 гр. красного… Ленинград все время бомбят. Одна бомба попала в Аничков мост, снесла парапет… 8, 9, 10 был в Л-де. 8-го встречали у Кати день ее рождения. Ночевал обе ночи на Рыбацкой (разумеется, один). Не забуду ночь с 9 на 10. Возвращался с В. О. на Петроградскую. Тучков мост был разведен. Ждал, когда сведут. Было холодно, мороз градусов 8. Началась тревога. Зенитки били близко, небо полыхало. Бомбы падали где-то близко. А город печален и прекрасен… Заходил домой. Тетя Вера лежит в больнице. Тетя Катя очень изменилась, постарела… Дежурил в ночь с 10 на 11-е. В эту ночь американцы вступили в Сев. Африку.

24. XI.42. Вечер. Вчера и позавчера был в Питере. <…> Ночью был обстрел и тревога, но бомбежки не было. К Кате не заходил. Не пишет, я и заходить не буду…

27. XI.42. Ночь. Холодно в редакции. Разбираем исподтишка дощатую переборку. Этак, того гляди, и до наружных стен доберемся. Картинка для юмористического журнала: два дяди топят печку, а два других разбирают и пилят на дрова наружную стену этой же комнаты… От Кати письмо очень сдержанное…

28. XI.42. Ночь. Минувшей ночью был разбужен в 4 часа и поставлен на дежурство. Дежурство спокойное. В «Лен<инградской> правде» вчера напечатано мое стихотворение… В офицерской комнате холодно, согреваемся анекдотами Коростышевского. Красная армия наступает на Центральном фронте. Только что приняли по радио сводку… Письма послал Кате, Боре Семенову.

1. XII.42. Письмо от Терезы. В постскриптуме: «Не пора ли заменить топорное „Вы“ дружеским „Ты“? <…>» Был в бане. Вода была чуть теплая. Но главное – белье сменил… Ленинград обстреливают в эти дни усиленно. Бомбят меньше, но тревоги – частые… Холодно, но третьего дня получил валенки, они спасают, замечательная вещь. Тайком от начальства сломали крыльцо у веранды и сожгли доски в печке… Весь день писал для следующего номера.

8.12.42. 23:45. Письма от тети Веры и М. Марьенкова… С утра поехали на КП. Изучали тактику на местности (4 часа на морозе!). Потом слушали лекцию о радио. Назад ехали в крытом грузовике в веселом настроении, пели всякие непристойные песни.

9.12.42. Ночь. Дежурю. Секретариат перевели в другую комнату… Днем ходил в военторг, купил конвертов и духи за 165 рублей… Со стороны города – вспышки, разрывы. А со стороны Белоострова – багровое зарево…

С табаком положение отвратительное. Достал несколько грамм эрзатца (так! – И. К.) из кленовых листьев… Володя Лившиц прислал свою книжку стихов.

15.12.42. В воскресенье 13-го выехал из Токсова в Питер утренним поездом. Приехал в Питер, удачно сел на трамвай № 30 и доехал почти до Рыбацкой. Катя встретила меня хорошо, не сердито. Мне было очень хорошо с ней. Она милая и чистая девушка. И красивая. Мы с ней пошли в «Молнию» на 18-часовой сеанс. Смотрели «Три мушкетера». Очень смешная картина. Я ржал, как жеребец, на весь зал. Потом опять пошли в Катин дом, там я пробыл до 10 вечера. А потом простился и пошел в комендатуру регистрировать командировочное удостоверение. <…> Утром пошел в «Лен<инградскую> правду», оттуда в «На страже», оттуда к 2-м часам к Кате. Тут у нас был невеселый разговор. Прямо ничего она не сказала, но я понял многое…

Когда вышел из дома на Рыбацкой, времени было в обрез, надо было возвращаться в редакцию свою. А трамваи, как назло, не шли – бомбежкой или обстрелом где-то перебило провода. На вокзал пошел пёхом. На поезд опоздал, на попутку сесть не удалось. Тогда пошел в «На страже». Оттуда пробовал звонить в «ЗП», но не дозвонился. Заночевал у Дудина, причем имел с ним серьезный разговор о Кате. А вообще, несмотря ни на что, было весело, и мы ржали, цитировали «Золотого теленка» и долго не спали. Утром поехал на поезде в 9:00 в «ЗП» – с опозданием. Здесь меня встретили в штыки и потребовали рапорт – почему опоздал почти на сутки. Я сочинил рапорт, на который – увы – была наложена резолюция: впредь не отпускать меня в Л-д по личным делам. Прощай, Питер!

В Питере на дверях одного магазина видел большую надпись: «Нужна керосиновая лампа». Точно это антикварная ценность. А вообще-то в Ленинграде сегодня праздник – дают свет (затемнение-то, разумеется, остается).

21.12.42. Ночь. Дежурю. За окном – тает. Тепло. Ну и зима в этом году! В прошлом году в БАО в это время уже началась смертность от голода. Уже умер мой сосед по нарам справа. Ему сколотили гроб, но гроб долго стоял среди землянки, так как никто не хотел тащить в нем покойника, сил не хватало. Потом снарядили наряд в 5 человек, в том числе и меня, на это дело. Мы пошли в санчасть, и нам из ледника выдали труп. Мы его уложили в гроб и понесли на кладбище, оно возникло в нескольких метрах от шоссе и все росло. Кое-как мы оттаяли костром землю, вырыли могилу глубиной 1/2 метра – и скорее зарыли гроб. А потом хоронили уже без гробов. Мертвых несли на плащ-палатках и опускали иногда даже не в яму, а в снег… Взято много трофеев. Очень давно нет писем от Гали.

23.12.42. Последние дни, слава Богу, в Ленинграде не было ни бомбежек, ни обстрелов. В «Смене» вчера напечатано мое стихотворение «Я вернусь». Название они придумали.

Написал Кате окончательное письмо. Посылать или нет?

24.12.42. Письмо от Кости Зимкина… С табаком дело плохо… Начинает подмораживать. Это хорошо. Ладога должна замерзнуть… Получил из стирки белье, заплатил хлебом. Теперь имею чистый свитер, 8 чистых носовых платков, 7 воротничков для гимнастерки. Подумать только: заплатил хлебом! Сыт! А год назад… Посылать Кате письмо или нет?

27.12.42. Утро. Отослал письмо Кате. Все кончено между нами. Больше не смотреть вместе на падающие звезды.

Опять тает, опять теплый ветер и туман. Во сне ночью я видел маму, и когда проснулся, то на глазах были слезы и на душе тоска, и все былое предстало в невозвратимой чистоте и ясности. Но видеть мертвых – это только к перемене погоды, так говорят. Вечер. Утром посыльный отнес, в числе других писем, и мое окончательное письмо Кате. И принес – в числе других писем – мне письмо от Кати. Хорошее письмо. А мое письмо уже движется к ней. Смешная вещь жизнь. И у Судьбы есть чувство юмора. Но теперь все равно! Бара – бир!

Здесь есть финская кирка. Еще до войны она была переоборудована в клуб. Над входными дверями был прибит огромный плакат «Добро пожаловать». Во время войны рядом расположился госпиталь. В клубе была устроена покойницкая. Плакат остался висеть. И когда кто-нибудь умирал, медперсонал говорил: «Отнесем труп в добропожаловать». Потом плакат сняли, но «добропожаловать» осталось… Дисциплина (военная) отучает мыслить обобщенно… За окном – влажный ветер и тьма, густая, как тушь.

30.12.42. Ночь. Писем не получал и не отсылал… На Ленинград вчера был налет. За ночь там было семь тревог. Был и обстрел… Начались морозы. Эту ночь опять дежурю… Два года тому назад в этот день мы у Володи заранее встречали Новый, 1941 год. Было шампанское, водка и – главное – было весело и уютно. А по-настоящему Новый год я встречал у меня, на 6-й линии. Было то же самое – шампанское, друзья, водка, девушки – и весело. Знали ли мы!.. Первой, кого я поцеловал в 1941-м, – была Наташа. Целовались сразу же после боя часов. Чтобы потом весь год… Но мы разошлись еще до войны… Грустно что-то.

31.12.42. Вечер. Два письма от Галюши. Я очень рад этому… Приобрел наконец часы. Меня обжулили (часы оказались с ключевым заводом), но все-таки теперь есть у меня ручные часы «Сима». Идут они, кажется, неважно… Стоит прекрасная зимняя погода. Русская зима. Через три часа будет Новый год. В соседней комнате устроена елка и накрыт стол. Водки на человека будет по 600 гр. Из very good… Я уже немного выпил, и настроение у меня радужное… Наступление продолжается… А за стеной уже играет патефон и уже танцуют… Год как я пришел в редакцию… Написал письма Гале и Терезе.

Так завершился 1942 год. Наверное, самый тяжелый в жизни. Страх голода миновал, с холодом Шефнер научился справляться, к фронтовым неудобствам притерпелся. Словом, радужное настроение посетило его недаром. Только вот опять вспомнился Павловск, а с Катей, что жила на Петроградской стороне, все было зыбко и неясно…

Предыдущая главаГлава 151 из 154Следующая глава