Бородач призвал зал к вниманию, гул разговоров утих. Миниатюрная женщина со стального отлива сединой и усталым, но нежным лицом вышла к кафедре – кафедру пришлось чуть опустить, иначе она загораживала лицо женщины, – и начала рассказывать историю своей жизни. Она поведала о том, как выросла в горах центральной Японии, как во время войны медсестрой императорской армии отправилась в Маньчжурию. Когда империя рухнула и японские войска бежали домой, о ней позабыли, китайские коммунисты взяли ее в плен и увезли в сельскую местность, чтобы она работала на них, обучая крестьянок акушерству. Ей через многое пришлось пройти, и мужество китаянок, с которыми ей довелось работать, она описывала с теплом и любовью. Но она казалась очень застенчивой, говорила тихо и нерешительно, с постоянными паузами, будто обдумывая, что сказать дальше. Элли с трудом разбирала слова.
В переполненной комнате становилось все жарче, и Элли, к своему стыду, обнаружила, что начинает дремать. Пару раз ее голова клонилась вниз, и она тут же резко ее вскидывала, следя за тем, чтобы глаза не закрывались. Она глянула на соседей – заметили или нет? Кажется, оба внимательно слушали лекцию. Студент рядом с ней делал пометки в зеленом блокнотике. В какой-то момент он бросил короткий взгляд на Элли, их глаза встретились. В его глазах крылась какая-то тревога.
Медсестра закончила свою речь и села под аплодисменты, а вперед вышли Вида и еще одна женщина и начали по очереди читать стихи, сначала на китайском, а потом в переводе на японский. У Виды оказался очень тихий мелодичный голос. Она читала с чувством, но без излишней помпы, какую Элли иногда слышала, когда по радио читали стихи или короткие рассказы. Было в ней что-то притягательное, и во время ее чтения в зале стояла полная тишина.
В конце выступления Вида представила свою любимую китайскую песню и запела ее слегка хрипловатым голосом. Большинство женщин в зале, видимо, эту песню тоже знали, одна за другой они стали подпевать, и скоро запел уже почти весь зал, кроме Элли и сидевшего рядом с ней студента, который тоже молчал. Элли не понимала слов, но в призрачных интервалах китайской музыки было что-то трогательное, словно эти аккорды она слышала в далеком прошлом и давно забыла.
Когда стихли последние звуки песни, объявили часовой перерыв на обед. В два часа дня кружок должен был собраться снова – для обсуждения. Элли поняла, что ей самое время исчезнуть. Она протиснулась мимо студента, быстро выскользнула за дверь и была уже на полпути к лестнице, как вдруг ее кто-то окликнул.
– Элли. Элли Раскин. Это ведь вы?
«Черт возьми», – подумала Элли, повторяя любимую фразу своей матери. Вида, наверное, заметила ее в толпе, и теперь придется вести с ней вежливый разговор и делать вид, что их встреча – счастливая случайность. Она хотела убежать, но тогда сохранить хорошую мину ей не удастся – Вида уже стояла на лестнице прямо над ней. Пришлось с притворным удивлением обернуться.
– О-о! – Пауза для пущего эффекта. – Конечно, вы же приятельница Теда Корниша, да? Как я вас раньше не узнала!
Белая ложь, учила ее мама, – это средство для выживания в нашем сложном мире.
– Замечательно! – воскликнула Вида. – Надо же, какое совпадение! Вы как раз тот человек, с которым я хотела поговорить. Собираетесь пообедать? Идемте.
Элли даже не успела ни о чем подумать – Вида схватила ее за руку и потащила через переулок в кафе на углу.
– Надеюсь, это местечко вам понравится, – сказала поэтесса. – Выбор там не велик, но ходить к ним я люблю.
Внутреннее убранство маленького кафе поражало воображение. Вдоль фасадной и тыльной стен висели большие зеркала, и казалось, что ты попал в узкий туннель, который до бесконечности тянется в обоих направлениях, а длинную боковую стену украшала фреска, навеянная, как предположила Элли, творчеством Пикассо. Среди пейзажа из классических руин лежала состоявшая из геометрических фрагментов женская фигура с гигантской грудью и двумя глазами на одной стороне лица.
Элли и Вида сели за длинный узкий стол лицом друг к другу. Чтобы не смотреть на смущающе округлые розовые груди на фреске, Элли углубилась в меню – на выбор предлагался рисовый омлет и клубные сэндвичи. Когда они вошли в зал, он был пуст, но вскоре пространство заполнилось посетителями и сигаретным дымом.
Вида перегнулась через стол и взяла руки Элли в свои.
– Я так рада, что мы снова встретились, – сказала она.
Этот жест был настолько необычным, что Элли даже растерялась. Она заметила, что лицо Виды – это идеальный овал, кожа бледная и безо всякой косметики. У нее была теплая улыбка, и, смущая собеседника, она смотрела ему прямо в глаза, будто все остальное в помещении не существовало.
– Да, неожиданно, – сказала Элли, услышав, как неуклюже и искусственно прозвучали ее слова. – Кажется, в прошлый раз мы встречались на вечеринке Теда Корниша, в Хеллоуин.
– Полагаю, что так, – рассмеялась Вида, шутливо имитируя официальный тон Элли. – Кажется, я не дала вам свою карточку.
Она наклонилась и из большой гобеленовой сумки достала изящную карточку из рисовой бумаги, украшенную в уголке чернильным изображением ивовых листьев.
– Вида Виданто. Поэтесса и эсперантист. Рада познакомиться. Конечно же, – добавила она с легкой озорной улыбкой, – у вас сразу возникает вопрос: это мое настоящее имя? Верно?
Элли покраснела. Именно это она хотела узнать, но спросить вот так в лоб ни за что бы не решилась.
– Не волнуйтесь, – сказала Вида, – меня все об этом спрашивают. И я всегда отвечаю одно и то же: что такое настоящее имя? До того, как стать Элли Раскин, вы ведь жили под другим именем? Полагаю, что по-японски вы Эри, а по-английски Элли. Верно?
Она с трудом выговаривала «Элли», протягивая «л».
– Так что можно выбирать, – продолжила она. – Ваше настоящее имя – то, какое вы хотите услышать, каким пользуются ваши настоящие друзья. Вида Виданто – это имя создал для меня на эсперанто близкий друг, который разделяет мою любовь к этому языку. Лично меня оно устраивает. А на самом деле я – Токо Касуми, но никто в семье Токо не считает, что я заслуживаю это имя, да оно мне и не нужно.
– Эсперанто? – протянула Элли, глядя на карточку с именем. – Это один из искусственных языков, да?
– Это язык человечества, – серьезно ответила Вида. – Носителей этого языка просто нет, поэтому все, кто на нем говорит, равны. Если я попробую говорить по-китайски с моими китайскими друзьями или по-русски с русскими друзьями, они тут же услышат мой японский акцент и увидят во мне врага. А когда мы вместе говорим на эсперанто, мы все становимся братьями и сестрами. Ведь именно это нужно в нынешнюю эпоху, правда же?
Вопрос прозвучал риторически. Лично Элли считала, что в жизни есть вещи поважнее, чем изучение выдуманных языков, поэтому от прямого ответа уклонилась.
– Конечно, я помню, Фергюс говорил, что во время войны вы были в Китае. Знаю, что он брал у вас интервью для своей газеты.
– Да, в Китае во время войны было несколько наших эмигрантов. Поэты, философы и прочие отбросы общества. – Вида скорчила самоуничижительную гримасу. – Все мы были в ужасе от того, что Япония делала с нашими соседями-китайцами.
– Я ничего про это не слышала, – сказала Элли. – Нам всегда говорили, что в Японии войну поддерживали все. Все были рады умереть за императора, вот что мы слышали. Сомневались только мы, заморские полукровки.
– Ох, полукровки. Не произносите это ужасное слово! – воскликнула Вида.
– Но нас называют именно так. В любом случае теперь я знаю, что в Японии были люди, которые провели войну в тюрьме, потому что выступали против военщины. Кажется, сегодня половина населения хотела бы считаться тайными пацифистами. Но я не знала, что некоторые уехали в Китай, чтобы работать на другую сторону.
Но у Виды, похоже, были другие заботы. Она повернулась, чтобы поболтать с пожилым владельцем кафе, а потом, когда они сделали заказ, вдруг бросила:
– Вы слышали, что Тед может скоро уехать из Японии?
Сердце Элли упало.
– Нет. Почему?
До этого момента она не понимала, насколько сильно ее вера в Фергюса зависит от присутствия Теда Корниша. Тед был ее оплотом, ее страховкой от подозрений, которые она так старалась подавить всю прошлую неделю. Даже Фергюс, который иногда пренебрегал буржуазными условностями, в присутствии старого друга Теда наверняка хорошенько подумал бы, прежде чем завязать серьезные отношения с его возлюбленной, если, конечно, это слово подходит для Виды. Но если Тед уедет, что тогда?
– Это еще не точно, – ответила Вида. – Но ему должны сообщить со дня на день. Ему все больше и больше не нравится то, что здесь происходит. Вы же знаете Теда. Он один из тех безумных мечтателей. Он искренне верил, что создает некую идеальную демократию с чистого листа. Новая Япония. Свободные выборы. Право голоса для женщин. Прекрасная конституция. Тед вложил в эту конституцию всю душу – во всяком случае, в те несколько строк, за которые отвечал.
Принесли тарелки с едой и чашки с довольно горьким черным кофе, но Вида, казалось, не проявляла особого интереса к еде. Она повозила пищу по тарелке, стала делить рисовый омлет на мелкие квадратики, при этом не прекращая говорить.
– Но, конечно же, лист никогда не был чистым. Скорее всего, никогда и не будет. Противодействие началось прежде, чем Тед с друзьями взяли чернила и бумагу, а теперь половина того, чего он добился, отменяется, а другие люди в его отделе смотрят на него… как бы это сказать? Как на обузу. Слишком левые взгляды. К тому же он связан с такой опасной красной, как я, а это ему не на пользу. – Вида снова рассмеялась, но смех был вымученный. – Тед думает, что его время здесь почти истекло.
Элли трудно было есть сэндвич и при этом не испачкаться, потому что начинка выползала наружу, стоило ей поднести сэндвич ко рту, но он был на удивление вкусным. Хозяин кафе включил граммофон, и по маленькому залу волнами поплыли звуки «Рапсодии в стиле блюз» Гершвина.
– Вы с ним не поедете? – спросила Элли.
– О нет. Я не могу поехать в Штаты. У меня даже нет действующего паспорта, и я уверена, что в визе мне откажут.
В голове Элли возник вопрос: на что она будет жить? У нее есть доход от своей поэзии? Какие-то личные сбережения? Пусть родные и отреклись от Виды, но что-то в ее облике, манере выражаться наводило Элли на мысль о том, что родом она из богатой семьи.
– Вы наверняка будете очень скучать по Теду, когда он уедет, – сказала она.
– Ужасно, – ответила Вида с обезоруживающей улыбкой. – Конечно, все наши друзья считают нас странной парой. Честно говоря, никогда не думала, что смогу полюбить такого человека, как Тед. Знаете, кто его отец? Окружной судья. Но в нем есть что-то такое, даже не знаю… Теплота. У него доброе сердце. Мы во многом не сходимся во взглядах – в политике, например, но я никогда не сомневалась в его искренности. Он настоящий идеалист. Немного похож на вашего Фергюса.
– Фергюс? Идеалист? – Элли была так ошеломлена, что едва не подавилась сэндвичем, пришлось сделать пару глотков кофе, прежде чем ответить. – Я бы сказала, что Фергюс – циник мирового класса!
– Нет, – решительно возразила Вида. – Цинизм – это его журналистское обличье. Все газетчики считают, что должны изображать из себя бывалых. Но, уверена, в глубине души Фергюс по-настоящему верит в главное – права человека, мир, верность своим друзьям. Вам так не кажется? – Прежде чем Элли успела ответить, Вида продолжила: – Кстати. Мне нужно поговорить с вами о чем-то другом.
Она снова порылась в сумке и достала объемистый коричневый конверт.
– Я обещала передать это Фергюсу, когда он брал у меня интервью на прошлой неделе. Передадите ему от меня? Лучше через вас, чем посылать по почте. Он знает, что это. Но, пожалуйста, напомните ему, чтобы он это ни в коем случае не потерял. Они мне нужны, пусть посмотрит, а потом вернет. Это очень важно.
Лицо выражало почти мольбу.
Элли взяла конверт двумя руками, положила его на колени и провела пальцами по его контурам. Штемпеля не было, но запечатан. Внутри что-то прямоугольное и твердое. Тонкая книжка? Примерно такого же размера и формы, как сборничек стихов, какой она нашла в кабинете Фергюса, но не такая гибкая. Твердый переплет? Но Вида сказала «эти». Какой-то сверток? Элли так и подмывало спросить, что внутри, но проявлять любопытство не хотелось, и она просто ответила:
– Конечно. Он все еще на Окинаве, но в среду вернется. Я передам ему ваши слова.
Элли почти покончила с обедом. Вида к своему почти не притронулась, но явно не хотела заканчивать встречу.
– Извините, что говорю об этом, – нерешительно произнесла поэтесса, – но я слышала, что вы с Фергюсом собираетесь взять приемного ребенка.
Элли уставилась на нее, пораженная и раздосадованная. С какой стати Фергюс делился их личной жизнью с этой женщиной?
– Мы думаем об этом, – холодно ответила она. – Но процедура довольно долгая. Так что обсуждать это пока рановато.
Вида снова осторожно коснулась руки Элли.
– Простите. Не собираюсь лезть не в свое дело, просто хотела сказать, что это замечательно. Я вами восхищаюсь и надеюсь, что все пройдет хорошо. Сегодня в мире так много детей, которые никому не нужны. Это, конечно, все из-за войны. Даже если дать настоящий дом хотя бы одному ребенку, мир изменится к лучшему. Если я могу чем-то помочь, дайте мне знать. Или если…
Она хотела сказать что-то еще, но фраза так и повисла в воздухе.
– Спасибо, – Элли стало неловко и захотелось поскорее закончить разговор.
Но у Виды было на уме что-то еще.
– Вы когда-нибудь задумывались, как будет жить следующее поколение, когда в мире есть такое страшное оружие? Я боюсь новой мировой войны. Атомной войны. Она может начаться в любой момент, а если начнется, то чем все это кончится? Я видела слишком много войн, и за благие цели, и за недобрые. Даже те войны, которые начинают ради благих целей, в итоге сеют ужас. Я не смогу пережить все это снова. Впрочем, переживать не придется. С тем оружием, которое у них есть сейчас, – не придется. Это в буквальном смысле слова будет конец света. Не сомневаюсь, вы чувствуете то же самое. Фергюс сказал мне, что во время войны вы были в лагере для интернированных в Австралии. И тоже насмотрелись на войну столько, что хватит на всю жизнь.
– О-о, я никогда не видела войны, – сказала Элли, вспоминая давящую ночную тишину и огромное безоблачное небо Татуры. – В том-то и дело, что нас заперли в лагере посреди пустыни. Нас кормили, одевали, а война была просто катастрофой где-то за миллион миль от нас. На нашу долю выпали скука и бесконечная неопределенность. Сущие пустяки по сравнению с тем, что пережили другие люди.
Элли сунула конверт в сумку и достала зонтик.
– Я бы с радостью осталась у вас до конца дня, – солгала она, – но дома ждут кое-какие дела. Мне нужно идти. Позвольте я заплачу за обед. Очень рада, что нам удалось поговорить.
Может, зря я на нее обижаюсь, спросила себя Элли. Вида стала настаивать, что заплатит сама, в итоге они согласились разделить счет пополам. Может быть, в отношениях Виды и Фергюса только и есть что общие интересы и взаимное восхищение? И все же… Она не могла понять эту женщину. Было в ней что-то, что и настораживало, и как-то странно привлекало.
Когда они выходили из кафе, Элли впервые заметила: люди, сидевшие по обе стороны от нее в книжном магазине, тоже были здесь. За разными столиками, повернувшись к зеркальной стене, обедали женщина средних лет и студент с грустными глазами. Их лица и затылки многократно отражались в зеленоватом стекле зеркала, становясь все меньше и меньше, исчезая в бесконечности.
Элли положила конверт на стол в гостиной, чтобы Фергюс увидел его, как только вернется. Рядом стояла фотография Майи в детском доме, прислоненная к британской коробочке для чая с патриотическими картинками – на них изображалась так и не состоявшаяся коронация Эдуарда VIII: очередная причуда Фергюса, найденная на блошином рынке.
Она штопала разошедшийся шов на брюках Фергюса, слушала по радио музыкальную программу по заявкам, изредка поднимая голову посмотреть на сумерки, что сгущались за окном, на огни, что зажигались в соседних домах. Музыку то и дело прерывали сообщения американской армии о пропавших без вести солдатах: «Если что-то известно о местонахождении рядового Альберта Зубринского, который отсутствует в лагере Зама с воскресного утра…» Где они, спрашивала она себя, все эти пропавшие солдаты? Счастливо спят в каком-нибудь баре? Или в объятиях японской подружки? Или просто прячутся, тоскуют по дому и боятся, что их отправят на корейский фронт? И что случится с ними, когда их найдут?
Она наблюдала за темными силуэтами на фоне квадратов света в окнах домов напротив, как вдруг услышала слабый стук в комнате наверху. Этот дом был полон странных звуков. Деревянные половицы и балки часто скрипели по ночам, иногда Элли слышала, как по потолку что-то скребется – мыши, крысы? Впрочем, она никогда их не видела.
Отложив штопку, она поднялась по ступенькам в кабинет Фергюса. В комнате царила кромешная тьма. Она пошарила в темноте в поисках выключателя, он был неудобно расположен на середине боковой стены. И тут же вскрикнула от боли, ударившись голенью о металлический сундук – тайник Фергюса, где в беспорядке хранились его старые письма и газетные вырезки.
Когда она включила свет, стук на мгновение стих, но тут же возобновился с удвоенной силой. За полуоткрытыми шторами носился большой мотылек, застрявший между бумажными ширмами и окном. Мотылек отчаянно бился о стекло, пытаясь выбраться из замкнутого пространства. Как это насекомое вообще сюда попало? Элли чуть отодвинула бумажную ширму, открыла тугую деревянную защелку и приотворило окно, насколько это было возможно. Она хотела направить охваченное паникой существо к проему, но чем сильнее старалась, тем дальше оно отступало в недоступное пространство между ширмой и окном. От крыльев на подоконнике оставались пятнышки порошка.
Открыв окно, она увидела улицу внизу, ощутила запах вечерней влаги – запах приближавшегося лета. Возле ее дома остановился прохожий – зажечь сигарету. В темноте мелькнул огонек спички и светящийся кончик сигареты – курильщик глубоко вдыхал никотин. Элли бросила курить вскоре после переезда в этот дом. Сигареты в хрупком здании, где полно дерева и бумаги, заставляли ее нервничать. Но при виде курильщика на улице ей вдруг самой захотелось затянуться сигаретой.
Она оставила окно открытым и задернула бумажную ширму, надеясь, что мотылек сам выберется на свежий ночной воздух. На крючке в стене висело пальто Фергюса, но проверять, лежит ли в одном из карманов фиолетовая книжечка со стихами, она не стала. Вместо этого она окинула взглядом хаос на его столе. Конечно, там лежала пачка сигарет «Мир», наполовину скрытая полотенцем, Фергюс накрывал им пишущую машинку. Не касаясь пачки, Элли осторожно достала одну сигарету и поднесла ее к носу, вдыхая аромат табака.
С сигаретой в руках она спустилась вниз и взяла со стола коричневый конверт. Он был запечатан, но клей от влажного воздуха размяк, и она поняла, что запросто может вскрыть конверт, не порвав бумагу.
В голове вдруг всплыло давно забытое воспоминание: она и ее брат Кен, ей двенадцать, ему девять, вскрывают несколько отцовских писем, держа их над паром из чайника. Отец таинственным образом куда-то исчез, и они убедили себя, что из писем узнают, где он и что делает. Она вспомнила, как со смесью вины и восторга они вскрывали первый конверт, но внутри оказались лишь скучные просьбы оплатить давно просроченные счета.
Из кухонного ящика Элли достала самый острый нож и, не давая себе времени на обдумывание, провела лезвием под запечатанным клапаном коричневого конверта. Он легко открылся.
Внутри лежал завернутый в тонкую бумагу прямоугольный сверток. Презрев опасность, она разорвала бумажную обертку – ее можно легко заменить – и позволила содержимому высыпаться на стол. Фотографии. Разумеется. Как она сразу не догадалась.
Около двадцати зернистых снимков. Она проглядела их, рассматривая каждый по очереди. Похоже, снимки были сделаны во время войны, наверное в Китае, хотя, возможно, это была Юго-Восточная Азия. На первой полудюжине снимков был какой-то рынок, женщины сидели на корточках рядом с корзинами с овощами и фруктами, а мужчины, положив на плечи шесты, несли свои товары. Дальше было несколько непонятных снимков: по разбитой дороге, вдоль которой растут пальмы и сахарный тростник, идет колонна солдат. Пейзаж напомнил ей местность вокруг ее родного дома в Бандунге. Дальше снимки улицы, какие-то сгоревшие склады, несколько гражданских толкают по разбомбленной дороге тележки с грузом.
В самом низу стопки была еще одна фотография, довольно блеклая и размытая. Поначалу Элли показалось, что это выгоревший большой костер: огромная куча обугленных поленьев и палок. Но вскоре она поняла, на что смотрит: палки когда-то были руками и предплечьями, а поленья – бедрами и бедренными костями. Вздрогнув, она отложила снимок и взглянула на два других, изображавших ту же сцену, но снятую под другими углами. Еще были снимки группы из трех мужчин, они стояли перед дымившимися руинами нескольких хижин на лесной поляне. Двое – в форме японских военных, рядом с ними пожилой мужчина в гражданской одежде, судя по всему китаец. Почти все эти снимки были сделаны издалека, но один – с относительно близкого расстояния. В углу снимка было черное пятно, видимо фотограф случайно перекрыл объектив пальцем, но лица военных все равно были видны.
Элли разложила фотографии на столе и некоторое время смотрела на них. Они ничего ей не говорили. Ничего о Виде. Ничего о Фергюсе. Ничего, кроме того, что война ужасна, а это она и так знала.
Она порылась в кухонном шкафу, нашла коричневый бумажный пакет, аккуратно его разрезала и завернула в него фотографии. Пакет убрала обратно в конверт, запечатала его и снова положила на стол, но на сей раз подальше от фотографии Майи в детском доме: пусть от ужасов в конверте девочку отделяет какое-то пространство.
Потом она закурила.