– Она все та же, – подумал Полозов при первом взгляде на Анну Даниловну. Так же выбивались массою черные вьющиеся волосы и падали на глаза, и Анна Даниловна отмахивала их рукою. Такая же она была маленькая ростом и снизу вверх смотрела на доктора. Но потом он стал замечать перемены и чем больше смотрел, тем более чужой казалась она ему. Теперь ему показалось, что она выросла, и он понял, что это обманывало его ее пальто, очень длинное и не такое нескладное, как прежде, – оно делало ее фигуру стройнее и выше. На дворе стояло серенькое зимнее утро, когда в воздухе тепло, так что невольно хочется распахнуть шубу, и что еще немного теплее – и снег станет таять, и отовсюду с крыш польются ручьи. Выпавший снег тяжелыми глыбами висел на карнизах и мягкими пушистыми полосами окаймлял черные линии окон и заборов. Дышалось легко и, как и летом, хотелось куда-нибудь на простор, в поле. Рассеянный, желтоватый свет падал на лицо Анны Даниловны, и от этого ли света, смывавшего резкие тени, но оно казалось проще, обыденнее, чем представлял его себе доктор, и как будто желтее. Она так же мало говорила и слушала внимательно, но иногда резко оборачивалась и осматривалась по сторонам. Но что сделало доктору ее чужою, так это ее взгляд. В нем совсем не было прежнего милого, понимающего выражения и виднелось равнодушие и отсутствие интереса к высокому толстому человеку, идущему рядом с ней, и к тому, что он будет говорить. Он не был для нее особенным, а таким, как и все другие, и доктору казалось, что он видит все те десятки, а может, и сотни лиц, которые прошли за это время перед нею и тоже говорили с нею, и она так же равнодушно смотрела на них. И когда доктор начал <оправдываться?> в том, как вел он себя в тот вечер, думая начать с этого важный разговор, она сперва не поняла и удивилась, потом рассмеялась и спросила, неужели она была такая потешная. Полозов почувствовал, что ему не хочется говорить, и пугался при мысли, что они долго будут вместе и говорить нужно. Он заговорил, и слова его выходили плоскими и скучными. Комкая, невольно сгущая краски и употребляя громкие выражения, от которых обоим становилось неловко, он передал свои сомнения.
– Чего же вы хотите, голубчик? – так же равнодушно и скучно сказала она, и когда он ответил, слова его показались какими-то пустыми, незначительными при простом свете зимнего дня и среди домов, окаймленных пушистым снегом. Он ответил:
– Хочу взяться за какую-нибудь полезную работу.
– За чем же дело стало? – несколько удивилась она.
Доктор вместо ответа опять стал говорить о скуке своей жизни и чувствовал, что он ничего не разъясняет. Он нарочно повышал голос в драматических местах, но это было еще хуже.
– Тише, тише! – испуганно сказала Анна Даниловна в одно из этих повышений. В глазах ее исчезло выражение равнодушия, и она искоса смотрела на городового, стоявшего на углу улицы.
– А? Что такое? – не понял Полозов с презрением истого москвича к полиции и шпионам.
– Тише, нас могут услышать.
– Кому там нас слушать, – махнул доктор рукой, но видя, что Анна Даниловна начинает сердиться, понизил голос и добавил: – Пойдемте на реку, там хорошо теперь.
– Пойдемте. Вы не сердитесь на меня, – сказала Анна Даниловна и улыбнулась, – у меня нервы порядком развинтились. Пришлось год ходить к одному в качестве невесты. Он на моих глазах сходил с ума, и это несколько повлияло на меня. Теперь все кажется, что кто-то идет за мною.
Доктор хотел расспросить, кто был тот, к кому ходила Анна Даниловна, но она отделалась короткими замечаниями, и доктор нарочно перешел к брату и спросил, как он ей нравится. Анна Даниловна оживилась и стала расспрашивать, удастся ли ему поехать в Берлин. Но доктор ответил сухо, и они замолчали. Так молча они сошли к Дорогомиловскому мосту, прошли направо, где спуск к реке, и тут на минуту остановились. Посередине реки был расчищен каток, и на нем летали, сшибались и падали черные фигурки ребят. Одни из них были на двух коньках, другие на одном и быстро и часто отталкивались другою ногою, без конька. Ребята дрались и гонялись друг за другом. Видимо, их было две партии, и побеждала из них та, в которой находился высокий тонкий мальчик, длинными прямыми шагами, с приседаниями, перебегавший от одной кучки противников к другой. При его приближении они падали и лежали, пока он проносился дальше, а тех, кто не успел лечь, он сбивал с ног. Наконец эта партия побеждала окончательно, и противники бросились с катка, утопая в снегу и падая. На снегу и высокий мальчик утратил свое преимущество в виде коньков, и его самого сбил кто-то с ног.
– Миска! – закричал с берега, позади Полозова, детский, запыхавшийся голос. – Миска! – повторил он тише. – Чёлт! – последнее было сказано совсем тихо. Они обернулись и увидели мальчика лет шести или семи, торопливо тащившего ноги к реке. На нем было легонькое рваное пальтецо, распахнувшееся крыльями по обеим сторонам, а снизу была видна грязная, неподпоясанная красная рубашонка. На ногах его были тяжелые большие валенки, доходившие ему почти до живота, и он усилием передвигал каждую из них. На голове была такая же большая шапка, опускавшаяся на глаза. С трудом поднимая руки, мальчуган на минуту поднимал ее, взглядывал на каток и снова погружался в мрак. Пыхтя и отчаянно шмурыгая носом, он кричал:
– Миска! Погоди, чёлт!
Наткнувшись на бугор, мальчик упал и долго поднимался. Поднявшись, он запрокинул голову назад, смахнул несколько шапку и, увидев, что одна партия уже бежит, отчаянно крикнул:
– Миск-а! Погоди, я помогу!
Анна Даниловна рассмеялась, показывая Полозову глазами на мальчика. Полозов сам смеялся, особенно потому, что в глазах Анны Даниловны увидел то милое выражение понимания и близости, что бывало у нее когда-то. Он помог ей сойти на реку и весело сказал, показывая по направлению на Дорогомиловский мост, где сквозь решетку виделись движущие силуэты саней, прохожих и конки:
– Пойдем в ту сторону.
– Пойдем! – так же весело ответила Анна Даниловна. – Какая прелесть этот мальчуган! «Миска, я тебе помогу!» – передразнила она и снова засмеялась.
Они прошли под мостом, таким странным, когда на него смотреть снизу. Далеко впереди белым горбом поднимались Воробьевы горы. Налево стоял крутой, гористый берег, весь усыпанный постройками, лепившимися по косогору. Далее, по линии берега, дымился ряд высоких фабричных труб. Река здесь была широкая, и на ней было так же тихо, как в поле.
– Как хорошо здесь, – вздохнул Полозов.
– Да, хорошо, – отозвалась Анна Даниловна и спросила: – Ну так что же думаете вы делать?
Точно ничего еще не было сказано, Полозов повторил с начала историю своих сомнений и говорил теперь хорошо и сильно, так что ему нравилось самому. Он сказал, что его душит та жизнь, которую он ведет и которую ведут другие около него, душит так, что он долее не в силах оставаться в этом положении. Минутами он как будто засыпает, и тогда все вокруг кажется естественным и простым, таким, как должно быть, и он тогда не понимает самого себя. Но бывают моменты, когда он с ужасною ясностью видит бессмысленность и фальшь такой жизни, и тогда ему хочется бежать куда-нибудь, даже убить себя.
– И я убил бы себя, – прибавил он, – если бы не надеялся на какой-нибудь другой исход.
– Но чего же вы хотите?
Этот вопрос, который поочередно предлагали ему жена, Посконский, рассердил его. Чего он хочет? Это понятно всякому, кто хоть раз видел улицу такою, какою он видел ее. Его подавляет, отнимает возможность жить и работать та неизмеримая несправедливость, которая на все наложила свою печать, начиная с характеров и лиц, кончая платьем. Ему противно читать книжку, когда он знает, что миллионы не читают ее и не могут так же наслаждаться ею, как он. Ему иногда хочется снять с себя богатую шубу, стать пьяным, грязным, скверным, идиотом, только б сравняться с теми, кто обездолен. Он долее не в силах жить так.
– Да, это ужасно! – сказала Анна Даниловна. – Такая несправедливость!
И она стала с массой подробностей, которые казались Полозову ненужными, рассказывать о курсистке, которая умерла с голоду, и никто не пришел ей на помощь. Полозов перебил ее и продолжал:
– Я не знаю, что это. Я не неженка, не сентиментален, но меня душит моя жизнь. Я не знаю, совесть ли это говорит во мне, потому что странная была бы совесть, которая молчит столько лет и вдруг начинает говорить. Сказать, что я люблю всех этих обездоленных, я тоже не могу. Скорее, они возбуждают во мне ненависть или отвращение, среди них есть такие пошляки! Но неужели же отвлеченная идея справедливости может так мучить? Нет, не думаю. Все, что я передумал по этому поводу, сводится к одному: я не могу этого выносить!
– Но вы доктор, вы можете сделать так много добра, – сказала Анна Даниловна.
– Ах, не напоминайте мне, что я доктор, – с отчаянием жестоко сказал Полозов и повторил то, что он передавал Посконскому о бессмыслии лечения бедных. Но Анна Даниловна не понимала его. Она спросила:
– Неужели, если тот мальчик заболел бы, не стали бы лечить его?
– Стал бы! Но к чему это? Вы видите, что он выбежал из Проточного переулка, этого приюта нищеты и мерзости. Ну если б я вылечил его, что выйдет из него? Несчастный, жалкий человек, может быть, пьяница или вор, которого нужно хватать за шиворот! И вот вылечивши его маленьким, я должен его, взрослого, хватать за шиворот и сажать в тюрьму. Ложь! Мучительная ложь!
– Но что же тогда делать? – задумчиво сказала Анна Даниловна.
– Вот и я спрашиваю: что же делать? А так я сидеть не могу. Мне хоть бы краешек, краешек подломить этой треклятой стены, – доктор показал пальцами, сколько ему хотелось бы отломить.
Анна Даниловна спросила, что это за стена, и Полозов передал ей слова Посконского.
– Ах, как это верно! – вздохнула девушка. – Сколько голов!
– А лечи я бедняков 24 часа в сутки, я и краешка этого не отломлю, – с отчаянием сказал доктор. – Что делать, что делать!
– Ей-богу, ничего не могу вам присоветовать, – с сожалением сказала девушка.
– А вы?..
– Я-то? Это дело другое.
И Полозов услышал то, что мало обрадовало его. Отчаянная изворотливость, храбрость, геройство, подвижничество, вечный страх, доводящий до потери рассудка, – все это давало такие крохи.
– Пусть крохи, но ведь вы-то, вы-то довольны? Вы спокойны? Вам не хочется умереть?
Анна Даниловна улыбнулась жалкою улыбкою, напоминавшею тот момент, когда она предложила не спать всю ночь и над ней все стали смеяться.
– Ну? – нетерпеливо сказал доктор.
Анна Даниловна отвернулась. Доктор заглянул в ее лицо и увидел, что на глазах ее слезы. Волосы вились, и одна прядь их коснулась лица доктора, когда он наклонился.
– Что с вами? Дорогая моя?
– Не бойтесь, это нервы, – прошептала Анна Даниловна. – Погодите, не говорите со мною. Идите сзади.
Доктор послушно исполнил приказание. Ему самому хотелось плакать. Он моргал, пыхтел и свирепо смотрел по сторонам, раздавливая своими ногами маленькие следы ног девушки.
– Ну вот, я успокоилась, – сказала Анна Даниловна, взглянув на доктора тем понимающим взглядом, который он так любил. – О чем задумались?
Доктор молчал и сердито сопел, избегая взгляда Анны Даниловны. Потом взял ее руку и поцеловал.
– Что вы это? – удивилась Анна Даниловна.
– Так. Вы едете за границу?
– Да.
– Ну а я поеду к черту на рога!
Анна Даниловна остановилась и схватила Михаила Петровича за руку.
– Голубчик, вы зачем это?
– Так.
– Слушайте, – строго сказала Анна Даниловна, – дайте мне слово, что ничего с собою не сделаете. Ну? Ну же, говорю!
– Даю, – коротко и сердито ответил доктор.
– Но что же вы хотите делать?
– А я почем знаю. Вот взойду сейчас на Дорогомиловский мост и закричу: «Караул, душат!»
Они повернули и шли к мосту. Короткий день уже кончался, и все посерело и помутнело. На мосту уже зажглись фонари.
Все более сгущался мрак. Похолоднело. Небо очистилось и начали зажигаться звезды.
26 окт<ября 1899>