К книге
На Черной гореВице-король Уиды{Перевод К. Голубович.}. 3
95%
Вице-король Уиды{Перевод К. Голубович.}. 3
54

Человек, высадившийся в Уиде в 1812 году, родился двадцатью семью годами ранее неподалеку от Жайкоса в Сертане – сухом, заросшем кустарником скотоводческом краю на северо-востоке Бразилии.

Жители Сертана бедны и дики. У них узкие лица, гладкие волосы и зеленые глаза, доставшиеся им от голландских или кельтских предков. Они ненавидят негров и верят в чудесные исцеления. Их легенды рассказывают о короле-призраке по имени Дон Себастьян, который избавит землю от Антихриста.

Как и все, кто родился в тернистых землях, они мечтают о зеленых полях и беззаботной жизни. С легким сердцем они иногда отправляются на юг, в Сан-Сальвадор-да-Баия, но, увидев море и город, впадают в панику и поворачивают назад в свои пустоши.

Отец Франсишку Мануэла, наемный работник на ранчо, погиб во время загона молодых бычков. Его кожаная шляпа зацепилась за развилку двух веток, подбородочный шнурок соскользнул на шею и задушил его. По следам потерявшей седока лошади друзья обнаружили тело, чуть волочившее ногами по земле.

Сыну тогда исполнился год.

Его мать была женщиной очень раздражительной. Ее руки покрывали мозоли и шрамы. На висках проступали синие вены, сквозь редеющие волосы виднелся покрытый наростами череп. На лице застыло выражение ярости: она злилась на свою сморщенную грудь, на лубяные сандалии (которые носила вместо туфель), на то, что перина не из пуха, а распятие не из золота.

Бо́льшую часть дня она проводила сидя на корточках в пятнистой тени акаций и покуривая каменную трубку.

Дом с травяной крышей и стенами из спрессованной земли и стружек стоял на открытой местности в гуще деревьев умбу. Ставни были выкрашены в холодный голубой цвет, но этот холод оставался иллюзией.

Двор огораживала баррикада из бромелий. Рядом находилась поилка для скота, сплошь заросшая ряской; за ней серо-зелеными волнами поднимались заросли терновника, пронизанные черными канделябрами кактусов.

В доме находилось три комнаты, их голые белые стены были засижены мухами. Со стропил, словно ветви, свисали свернутые гамаки, на крыльце болтались седла, шляпы и недоуздок. Двери охраняла статуэтка святого Онуфрия, еще одна – статуэтка святого Власия – отгоняла муравьев. Женщина хранила белую скатерть на алтарном столе, хотя давно перестала молиться.

Через несколько недель после смерти мужа она сошлась с индейцем-полукровкой по имени Мануэлзиньу, который однажды пришел к ней в дом и попросил воды. У него была заячья губа и зубы, похожие на кусочки ржавого металла. Завязки его камзола так туго стягивали грудь, что казалось, вот-вот порвутся. Он убивал змей и продавал их на рынке.

У его лошади было обрезано ухо; когда его спрашивали: «Что случилось с ухом твоей лошади?» – он мрачно отвечал: «Жуки съели».

Первые воспоминания: мальчиком он наблюдает за парочкой, днем и ночью возившейся в сизалевом гамаке; уже тогда он чувствовал себя чужим.

Впрочем, всякий раз, когда мужчине удавалось удовлетворить женщину, ее голос становился менее хриплым, а рот чуть расслаблялся в улыбке. Она принималась готовить, вычесывала сыну вшей и рассказывала старые истории о Доне Себастьяне и принцессе Магалоне.

Вспоминая более счастливые времена, женщина загадывала ему загадки, которые выучила в детстве: про авокадо, у которого «сердце быка», или про «девушек в замке, одетых в желтое», которые оказывались связкой бананов. А потом шла его любимая:

Igrejinha bem rondinha,

Bem branquinha,

Não tem porta,

Não tem janela,

Dentro dela tem tesouros:

Um de prata, outro d’oro.

Маленькая круглая церковь,

Вся белая,

Без дверей,

Без окон,

Внутри сокровища:

Одно из серебра, другое из золота.

Ответ: яйцо.

Мануэлзиньу был прирожденным скитальцем. После недели «плена» он готов был двигаться дальше. Он бродил по двору и глядел на солнце, словно оно садилось слишком медленно. Взбивал пыль кнутом или сидя метал ножи в бревно.

Настал день, когда женщина смотрела, как он постепенно превращается в пепельную точку; ее пальцы царапали столешницу, щепки забивались под ногти.

Много лет спустя, связанный по рукам и ногам в тюрьме короля Дагомеи, Франсишку Мануэл будет вспоминать год великой засухи.

Тем летом – ему тогда было семь лет – тучи, как обычно, заволокли небо и разорвались в клочья. Пять дней дождь поливал землю, всходы прорастали, и повсюду порхали сонмы желтых бабочек. Потом тучи исчезли. Солнце задрожало в синем металлическом небе. Грязь потрескалась.

Однажды на закате мать и сын наблюдали за стаями уток, летящих на юг. Она обняла его и сказала:

– Утки улетают к реке.

Дул горячий ветер, скрывая горизонт в пыли и гоняя по двору козьи катышки. Когда водоем пересох, весь скот собрался вокруг ямы, затянутой зеленой слизью; животные стонали, вытягивая морды, усеянные колючками.

В хижине за домом жил старый индеец-карири по имени Феликс, который ухаживал за животными вдовы в обмен на стол и кров. Однажды вечером индеец ввалился на кухню и хриплым от безнадежности голосом сказал:

– Они дохнут.

Он выреза́л куски кактуса, очищал от колючек и закладывал в кормушки. Но скот продолжал околевать.

Тела животных были покрыты маленькими розовыми припухлостями, забитыми клещами. Они ранили себя, пытаясь добраться до последних засохших листьев, а когда умирали, их шкуры были такими жесткими, что птицы не могли добраться до внутренностей.

Пожары проносились по стране со смолистым треском, оставляя бархатистые пни там, где когда-то были деревья. Огонь охватил Феликса, когда тот рубил просеку, и его тело нашли обугленным и блестящим, с белозубой гримасой и зеленой слизью, вытекающей из носа. Женщина вырыла могилу, но пес раскопал ее и разгрыз тело на части.

По ночам крысы бегали по веревкам гамака и кусали мальчика. Во дворе появились гремучие змеи, нападающие на все, что подавало хоть какие-то признаки жизни. Затем в дом вторглись полчища бродячих муравьев, и у женщины хватило сил лишь на то, чтобы спасти кастрюлю с мукой из маниоки и несколько кусков высушенной на ветру говядины.

Наконец, когда они уже потеряли надежду, из колючего кустарника вылез Мануэлзиньу (он жил неподалеку, питаясь недожаренными телами грызунов). Мужчина вырыл колодец и поднялся наверх с толикой противной жидкости, отдающей железом. Однако через неделю все три кувшина с водой опустели.

Рот мальчика потрескался и покрылся язвами. Веки горели. Ноги отекли. Ему давали пюре из пальмовых корней, но те разбухали в желудке и судороги пригвождали его к кровати. Казалось, вся влага вышла из его тела. Плакать сил не было – даже когда мать впала в предсмертную агонию.

Проснувшись утром, он обнаружил, что ее левая нога безвольно свисает с гамака. Мануэлзиньу поднял ткань, закрывавшую лицо от мух. С ужасающей нежностью людей, доведенных до предела, мать попросила мужчину позаботиться о ее сыне, ради спасения которого уморила себя голодом.

Она умерла ночью, не издав ни единого стона, отправившись в свой собственный оазис за пределами этого мира.

Мальчик смотрел, как Мануэлзиньу хоронил его мать. Затем они отправились на юг к реке, мимо обширных стоянок людей, которые слишком устали, чтобы двигаться дальше. Рядом на деревьях сидели черные птицы и ждали.

На второй день пала лошадь – но люди оказались выносливее лошадей.

Они добрались до реки у паромной станции Санта-Мария-да-Боа-Виста; там Мануэлзиньу оставил сироту священнику и уехал.

Это путешествие мальчик не запомнил, но в течение многих лет забирал с ужина последний кусок мяса и хранил под подушкой.

Городок Санта-Мария-да-Боа-Виста лежал на северном берегу реки Сан-Франциско, там, где она огибает провинции Баия и Пернамбуку.

Он состоял из одной улицы, растянувшейся вдоль скалистого обрыва, с домами, крытыми черепицей. Внизу плескались мутные речные воды, по которым неслись ветви и целые деревья из более плодородных земель, расположенных выше по течению. Город увенчивала белая церковь: простой голубой крест возносился над фронтоном, растворяясь в вышине безоблачного неба.

Отец Менезес Бриту был толстым самодовольным португальцем, сосланным сюда за какой-то проступок; он любил крестить индейских младенцев собственной слюной. Отец Менезес кормил Франсишку Мануэла и разрешал ему ночевать в сарае. Надеясь приобщить мальчика к церкви, он научил его звонить в карильон, основам латыни, азам математики и искусству написания букв итальянским курсивом[121].

Менезес рассказал мальчику о Баие и ее трехстах церквях, о городе Лиссабоне и о священном городе Риме. Он определял его на роль святого Себастьяна в процессиях на Corpus Christi[122], называл его «мой зеленоглазый ангел» и в то же время заставлял падать ниц и каяться в черных грехах своей души. Иногда опекун приводил Франсишку Мануэла в спальню, пропахшую ладаном и мертвыми цветами, и там целовал его.

Деревенские мальчишки называли новичка Chico Diabo[123] и постоянно придумывали, как навредить ему; однако стоило тому посмотреть им в глаза, они сразу отступали.

Его единственным другом был чернокожий мальчик Пепеу, которого он держал в вечном страхе. Вместе они ощипывали зябликов, кое-что творили с мягкой арбузной плотью и кричали непристойности девушкам, полоскавшим в реке требуху.

Однажды они попытались распять кошку, но она убежала.

В базарные дни они отправлялись на скотобойню, где старухи дрались за отбросы с бродячими псами. Мясники в красных колпаках и бриджах из синей китайки, забрызганных кровью, попыхивали сигарами и забивали тесаком всякое животное, еще стоявшее на ногах.

Коровы взирали смиренно на своих убийц.

– Как святые, – говорил Франсишку Мануэл.

Гораздо лучше любого священника он понимал суть мученичества Христа, литургию терний, крови и гвоздей. Он знал, что Бог создал людей для мучений, однако его собственные страдания сделали его нечувствительным к страданиям других. К тринадцати годам он носил на поясе нож с агатовой рукоятью, старательно подстригал усы и не проявлял ни малейшей брезгливости, отправляясь поглазеть на порку у позорного столба.

Каждый год в октябре, когда под последними дождями созревали кешью, пастухи с окрестных ранчо сгоняли свои стада и отправлялись в долгий путь на юг, к рынкам Баии. В город шли вереницы скотины. Это были большие грузные животные, с болтающимися складками подгрудка и шкурой цвета кукурузной муки; вокруг них в тучах пыли бегали мужчины с криками: «Йе… Хуу… Хе… Хе… O… O… O… O… O!..»

Иногда на дорожке, ведущей к реке, какая-нибудь уставшая корова ложилась, а другие разбегались по сторонам, ломая заборы и вытаптывая бобовые грядки деревенских жителей. Из домов выбегали женщины, трясли кулаками, но погонщики не обращали на все это никакого внимания: скотоводы, казалось, никогда не замечали садов.

Франсишку Мануэл помогал поднимать животных на баржи, а после наступления темноты слушал рассказы про разбойников и пум. Однако если он просил погонщиков взять его с собой, то обязательно находился кто-нибудь, кто говорил: «Мал еще мальчишка», и он возвращался назад – к жесткой кровати и неумолимому распятью.

Он уже решил бежать, когда в город прибыл всадник с известием, что старый приятель его матери умирает на ранчо в нескольких лигах отсюда.

У входа в хижину гнедой жеребец что-то жевал возле коновязи. Франсишку отодвинул коровью шкуру, служившую дверью, и увидел исхудавшую фигуру, лежащую на тюфяке из соломы. Лицо покрывала корка гнойников, глаза были закрыты.

Мануэлзиньу слабым взмахом указал на седло, арапник, жилет из кожи оцелота, непромокаемый плащ из шкуры удава и кожаную шляпу, украшенную металлическими медальонами.

– Возьми, – сказал он.

Мальчик ускакал с несколькими проезжавшими мимо всадниками. Он не попрощался со священником и никогда больше не возвращался в эти края.

Следующие семь лет он скитался по захолустьям Северо-Востока, подрабатывая то учеником мясника, то погонщиком мулов, то торговцем скота, то золотоискателем. Чувство счастья вспыхивало в нем лишь в момент подступающего отъезда.

Пыльные бури обжигали кожу. От одежды пахло кислым молоком и лошадьми. Когда засуха расцарапывала ему горло, он успокаивал его настойкой, приготовленной из хвоста гремучей змеи.

Лица он забывал, но помнил ощущения: вкус мяса броненосца, запеченного в глине; ожог агуардьенте[124] на языке; удовольствие от горячей крови, текущей по рукам, от возможности мочиться, не слезая с лошади.

Он жил в деревнях у индейцев. Ездил с цыганами, продававшими немытых рабов и скапулярии[125] святого Антония. Как-то целый сезон он промывал гравий, работая плечом к плечу с неграми в лагере алмазодобычи. Как ни странно, их неприятный запах был ему приятен; он сравнивал их гладкие невозмутимые лбы, не знающие морщин, со своим вечным беспокойством.

Он знал, что храбр. Однажды ночью в свете костра перед ним возникло красное лицо: он был поражен тем, с какой легкостью его нож вонзился в живот нападавшего. В другой раз, остановившись на ночлег на Расу-да-Катарина, он поделился мясом со странником, чья одежда была сшита из зеленого шелка, а пальцы унизаны золотыми перстнями. Этот человек проходил по восемнадцать лиг в день, пробираясь босиком через кактусы.

– Я никому не доверяю, – говорил он. – Почему я должен доверять лошади?

Лишь через несколько месяцев Франсишку Мануэл понял, что это был разбойник Кобра Верде, который крадет только у богатых женщин и только наряды и украшения.

Он верил, что будет скитаться вечно, но в день святой Лучии 1807 года[126] – в серый, душный день, обещавший дождь, – бесцельные странствия закончились.

Он ехал через деревню Уауа, когда дочь гончара выбежала из дома с фартуком, полным зеленых апельсинов. Через неделю он принес ей безделушки в подарок, еще через месяц они поженились.

Он нашел работу неподалеку на ранчо. Его наняла семья помещиков по фамилии Коутиньу. В продолжение двух веков они обустраивали ранчо в Сертане, а теперь, оставив поместья, стали жить на сахарной плантации у моря.

Он научился распознавать воду по траве, павшую корову или наличие подземного источника – по полету птиц. Он знал тавро всех соседей на мили вокруг; вернуть потерявшееся животное, как бы далеко оно ни забрело, было для него делом чести.

Неподалеку, вдоль русла реки, находились хлопковые поля, на которых трудились бедные издольщики. Зная его хладнокровие и находчивость, они приходили к нему, когда их обманывали, и он заставлял землевладельцев признавать ошибки и платить. Но когда издольщики возвращались с благодарностью и скромными подарками, он чувствовал горечь и отмахивался от них.

Коутиньу не платили жалованья, но за каждый загон бычков пастухам полагался один теленок из четырех.

Два года подряд он продавал своих животных, предпочитая монету в кармане собственности на копытах. Но на третий сезон он заказал у кузнеца тавро и занялся «очеловечиванием» своей собственности.

Он загнал молодых бычков, связал им ноги, привязал к деревянному столбу, отрезал яички и спилил кончики рогов. Они стонали и хрипели, пока раскаленное железо прожигало им бока, ему же доставляло удовольствие вдавливать в их горячий жир свои инициалы.

Он радовался простому дому с тыквами и дынями, разбросанными по крыльцу, и охристым стенам, поглощавшим солнечный свет. После тяжелого дня он снимал с крюка гитару и напевал старые песни бандейрантов[127].

Его жена всегда носила розовое. Она умела шить, сажать овощи, готовить и вытягивать яд из маниока. Однако ее движения были скованными и механическими. Она не видела разницы между занятием любовью и мытьем полов. Ее речь словно замирала на устах, не в силах пройти сквозь ряд ослепительных зубов. Ее глаза блестели, когда она чего-то хотела, и затуманивались, когда она испытывала страх. Чаще всего она просто сидела и смотрела вдаль, гладя рыжего кота.

По ночам она просыпалась и кричала: «Отец! Отец!» Дважды в неделю ходила к гончару и возвращалась с испачканными в красной глине руками.

Жизнь с ней действовала ему на нервы. При виде ее безразличной улыбки он бледнел от злости и испытывал желание вцепиться пальцами ей в горло. Он стал спать на улице, надеясь под звездами вернуть утраченную невозмутимость.

Однажды на рассвете он проснулся на каменистой земле и, прищурившись, с удивлением увидел зеленую лягушку, присевшую под кактусом (с удивлением – потому что далеко от воды). Спина у нее была цвета свежей травы, брюхо – сиреневым; когда она ползла, на лапах блестели оранжевые и бирюзовые пятна.

Он ткнул в лягушку палкой. Она зашипела от испуга, глаза из серебристых превратились в фиолетовые. Взяв камень, он превратил ее в кровавую слизь, а потом целую неделю жалел о содеянном.

Его жена ждала ребенка.

Женщины деревни приходили с советами, с пучками руты, чтобы отпугнуть ведьм, с распятием, которое нужно было положить под матрас. Роды вызывали в нем отвращение. Он выдумал предлог и уехал, а после никак не мог поверить, что ребенок, ухвативший его за палец, – его родная дочь.

Как-то днем он был в доме один и пришивал заплату к кожаному конскому налобнику. Дождь стучал по черепице и прорезал извилистые каналы по земле. Время от времени он поднимал голову и смотрел на черные тучи, проплывающие мимо оконной рамы. Вдруг на подоконнике появилась кошка.

Франсишку Мануэл продолжил шить, а кошка уставилась в его сторону. Когда она мяукнула, ему показалось, что у него внутри черепа заскрежетал скальпель. Она подбежала ближе и начала точить когти о его штаны. Когда кошка ткнулась головой в его ногу, он вздрогнул. Одна рука взяла ее под передние лапы, другая потянулась за ножом.

Ее кровь оказалась теплой и липкой. Он вытер застывшие на полу темные капли, перекинул кошку через седло и ускакал подальше, чтобы избавиться от тела. Потом он простоял несколько часов под проливным дождем в безнадежном одиночестве.

Женщина искала кошку, но вскоре о ней забыла.

Однажды вечером она уложила ребенка в колыбель, поставила кувшин на голову и отправилась к баку за водой. Он смотрел, как удаляются две колеблющиеся, волнистые фигуры по аллее агав на фоне оранжевого заката. Он сидел, наслаждаясь тишиной, потом забренчал на гитаре. Ребенок заплакал. Он перестал играть, и ребенок затих. Но когда он снова коснулся струн, плач усилился.

Он поднял гитару над колыбелью, ожидая треска расколотого дерева о голову, потом сдержался и переломил инструмент через колено.

Он уехал до того, как женщина пришла домой.

Он вернулся к своим одиноким скитаниям. Решив, что четыре стены – это гробница или ловушка, он предпочитал движение даже по самым бесплодным из открытых пространств.

Он проходил по долинам, покрытым белой пылью, где белые кречеты выкапывают клубни. Пищей ему служила вяленая говядина, сушеные фрукты и дикий мед, а воду он добывал из корней умбу.

Иногда вместо травы ему встречалась только острая осока, и лошади дохли от голода. Путешествия были бесконечными, горизонты пустыми; стук копыт по щебню, треск мертвых ветвей, раскаты грома без дождя, крики грифов – все, что нарушало тишину, было еще печальней молчания.

Когда он все же приезжал в города, его угнетал шум: танцы, музыка, оживленные разговоры и смех; он приседал на корточки и прихлебывал из бутылки.

По вечерам он прогуливался мимо домов и заглядывал в освещенные комнаты, где отцы играли с детьми, мужчины играли в карты, а женщины улыбались, заплетая волосы. Он жаждал простых удовольствий: прикосновений и доверия; но, если женщина замечала зеленые глаза, сверкающие в темноте, она закрывала ставни, и свет, проникавший сквозь жалюзи, полосовал ему лицо.

Однажды во время Великого поста он проезжал мимо священной горы Монти-Санту, где когда-то отец-капуцин Аполлониу из Тоди обнаружил высеченные в скале таинственные письмена.

Паломники в небесно-голубых одеждах съезжались сюда со всех концов Сертана, чтобы подняться по белой кварцевой via sacra[128] к часовне на вершине, в которой каждую Страстную пятницу Богородица проливала кровавые слезы.

Он слышал их литании. Слышал их крики, когда они хлестали себя жгучей крапивой. Видел, как они ползут четыре мили на коленях и тропа краснеет по мере приближения к цели.

Франсишку Мануэл жаждал умертвить свою плоть, сбросить груз с плеч. Он мог часами смотреть на придорожные кресты. Проезжая мимо деревни, он всегда спускался с лошади, чтобы понаблюдать за молитвой местной общины, но ни разу к ней не присоединился.

Однажды в Жеремуабу он остановился поговорить с женщинами, возлагавшими на алтарь лилии. Смотрителем храма оказался молодой мулат, у которого вместо ног торчали обтянутые кожей кости. Мулат перемещался на тележке с деревянными колесами, постоянно оглядываясь через плечо, словно кто-то – возможно, Смерть – шел следом за ним. Он представил посетителю жителей храма: святая Розария в зеленых кружевах; святые Татрасиэль, Уриэль и Баракиэль; святой Моисей Мурин – его нога стояла на горле фараона; святой Антоний Падуанский, чей измученный образ являлся беглым рабам и говорил им, чтобы они возвращались домой.

Калека протиснулся вперед, открыл сундук под алтарем, откинул плащаницу из заплесневелого бархата и показал труп Христа.

Тело было гладким и белым, живот – подтянутым, а ладони почему-то вывернуты наружу. Черные волосы, красивые, как у девушки, вились по плечам. Из раны от копья сочилась красная краска, колени покрывали багровые струпья.

– Мертв! – хныкал калека; слезы текли по его щекам и струились по осколкам его ног на доски тележки.

Франсишку Мануэл положил руку на сгорбленное плечо.

Его рот сморщился, и он тоже вдруг разразился рыданиями. Мимо прошелестела ряса.

Он бросился к двери.

Франсишку Мануэл не плакал с тех пор, как умерла его мать: слезы облегчили горе. Страх, что он превратится в убийцу, покинул его. Он начал пить в барах, смеяться и играть в карты, хотя по-прежнему не доверял женщинам.

Его тянуло в прибрежные города.

Он отправился на юг, в Тукану, где редели кактусы и начинались большие деревья и где его старый работодатель, полковник Октавиу Коутиньу, владел фабрикой по производству вяленой говядины. Там, словно очищаясь кровью, он работал с мясниками и солеварами и развешивал куски мяса для просушки на медных проволоках. Дым, шедший от котлов с жиром, заволакивал город. Здоровые мужчины умирали от лихорадки, а оставшиеся в живых – спивались.

Время от времени с побережья приходили караваны, чтобы купить говядину для рабов на сахарных плантациях. Однажды январским вечером за грузом для семейной плантации в Тапуитапере явился наследник полковника Коутиньу: его отправили сюда вместе с погонщиками мулов, чтобы закаливал характер.

У Жуакина Коутиньу были темные, печальные, слезящиеся на ветру глаза. Одежда его была покрыта слоем пыли, ягодицы ныли – он не привык к долгим путешествиям в седле, – и мальчики-рабы с усмешкой наблюдали за тем, как он слезает с коня.

В ту ночь между ним и жителем сертанской глухомани завязалась дружба, которую можно было объяснить только притяжением противоположностей. На следующий день, когда повозки были загружены и люди собрались уезжать, Жуакин изъявил желание остаться.

Франсишку Мануэл научил его запрягать быков, плести кнуты из сыромятной кожи, объезжать жеребят, настигать верхом на лошади страусов-нанду и сбивать их пращами. Сам он сидел, потупив взор, и слушал, как Жуакин рассказывает о своей родословной и обширных поместьях, о башне в Тапуитапере, простоявшей двести лет.

Однажды Жуакин сказал:

– Тебе надо поехать со мной на побережье.

Он промолчал, втайне боясь увидеть море. Но потом сказал:

– Да.

Тапуитапера, названная так в честь скалы, на которой индейцы племени тапуя когда-то точили лезвия своих топоров, представляла собой бугор из красного песчаника примерно в семидесяти милях к северу от Баии и в трех милях от пляжа с белым песком. На вершине лежала тень чего-то темного и твердого, наполовину видного сквозь блистающие на солнце деревья.

Море всегда было голубым, усеянным парусами аутригеров[129], прибрежный бриз проносился сквозь заросли манго и кешью.

В хозяйском доме на плантации Коутиньу окна были с крестообразными решетками, стены – с розовой штукатуркой. Зеленые шелковые занавески шелестели в комнатах, расписанных по трафарету цветами. На веранде стояли вольеры с певчими птицами, в столовой – вазы из синего глазурованного фарфора, позолоченные колонны и панели на стенах цвета лазурита.

По саду разносились ароматы роз и лилий. Колибри пили нектар алой жимолости. Над фиалковыми ипомеями порхали бабочки морфиды, а после наступления темноты черные мальчики-хористы на балконе в китайском стиле, одетые в бриджи из табачно-темного бархата и кружевных жабо, исполняли Stabat Mater[130] Перголези.

Франсишку Мануэлу показалось, что он попал в рай.

Полковник принял его как человека, оказавшего хорошее влияние на сына, отнесся к нему как к члену семьи и поручил управление конюшнями.

Сам же полковник был великолепной развалиной.

В молодости, обезумев от мысли о горизонтах, еще незаполненных скотом, он расширил свои ранчо вплоть до зеленой бездны Мараньяна, где лошади вязли по холку, а работники умирали от анальной гангрены. Пергаментная карта его империи по-прежнему висела у него в кабинете.

Однако сейчас стол его был завален копиями заявок по неуплате арендной платы, и каждый день с какого-нибудь ранчо приходило известие о захвате его арендаторами.

Пятьдесят лет острой пищи и сидения в седле сделали свое дело – из-за геморроя он не мог вылезти из своего гамака: ни пообедать, ни поспать, ни облегчиться, ни помолиться, ни сыграть в карты с капелланом. Единственным удовольствием для него оставалось мытье волос – прелестная мулатка проводила пальцами по их жестким волнам, словно счищая листы с кочана капусты.

Франсишку Мануэл делал все возможное, чтобы порадовать хозяина. К ужину надевал чистое белое платье, старался проигрывать все партии в трик-трак и внимательно слушал его рассказы об убийстве индейцев.

Два юных друга увлекались петушиными боями и натаскивали свору гончих, чтобы охотиться в лесу на капибар. Возвращаясь после погони, они махали сестрам Жуакина, пока те лежали в пуховых гамаках или кормили домашних мартышек кусочками кремовых яблок.

В дождливые дни они исследовали Тауэр – мрачный гранитный колосс, построенный в 1602 году Франсишку Коутиньу Первым, чье обветренное лицо смотрело со стен портретной галереи.

Они листали фолианты с видами европейских городов или заходили в комнаты, где в беспорядке были разбросаны драгоценные вещи: венецианское стекло, серебро из Потоси, хрусталь и киноварь, черные лаковые шкафы с растрескавшейся перламутровой отделкой.

Франсишку Мануэл не находил объяснений тому, что видел. Он никогда не мечтал владеть чем-либо, кроме своих ножей и нескольких серебряных конских трензелей. Теперь же его жажде обладания не было предела.

В марте наступило время сбора урожая. На холмах и в долинах серебрились бородки сахарного тростника, однако из дома только и были видны черные спины и блеск мачете. Чернокожие рубили стену желтых стеблей высотой в два раза больше их самих. Листья резали кожу, и к полудню кровь смешивалась с потом и тростниковым соком, привлекая мух.

Над мельницей висел густой запах патоки. В чанах булькало. Пара волов вращала валики тростникового пресса; рабы, пошатываясь, шли к нему с выпуклыми венами на шее, сгибаясь под тяжестью снопов.

Однажды днем рука мужчины застряла между валиками, и надсмотрщику пришлось отрубить ее по запястье. Пока друзья тащили несчастного в хижину, он оглашал криками долину. Надсмотрщик пожал плечами и сказал:

– Еще один…

Когда в шесть звонил колокол на часовне, рабы складывали инструменты и шли вверх по склону, чтобы прочитать вечернюю молитву Деве Марии. Проходя мимо полковника, они поднимали шляпы. Тусклые, хриплые голоса в унисон повторяли за ним: «Boa Noite!»[131]

Часовня была посвящена Nossa Senhora da Conceiçao[132]; на алтаре стояла переносная молельня с Тайной вечерей. Монахини, изготовившие ее, использовали в качестве образца столовую хозяйского дома. По какой-то причине Франсишку Мануэл хотел обладать этой молельней больше, чем любым другим предметом, который видел.

Однажды ночью, лежа без сна, он услышал барабанный бой, доносившийся с холмов.

Он оделся и пошел на звук к лесной поляне, где несколько рабов взывали к своим богам через Атлантику. Танцоры носили белые металлические маски и платья, отливавшие оранжевым при свете костра. Они кружились снова и снова, пока посланник Эшу[133] не касался их тел между лопатками. Тогда они, один за другим, вздрагивали, рычали, поджимали колени и падали на землю в трансе.

Их жрец, вольноотпущенник из племени йоруба по имени Жеронимо, поклонялся морской богине Йеманжи и спал рядом с ее изображением в виде русалки в комнате, усыпанной кораллами и заставленной емкостями с соленой водой.

Ничто не доставляло Франсишку Мануэлу большего удовольствия, чем сидеть с этим андрогинным холостяком и слушать, как тот поет песни королевства Кету голосом, от которого веет бездной не между континентами, а между планетами.

Жеронимо показал ему священное для святого Франциска Ассизского дерево локо, чьи извилистые корни, как говорили, тянутся под океаном к Иту-Айе – к Африке, дому богов. Иногда какой-нибудь раб на плантации слышал, как предки зовут его из жестких упругих листьев. Ночью он забирался по ветвям, а утром его тело находили повешенным.

Жеронимо рассказывал ему истории о дворцах из глинобитного кирпича, выложенных черепами; о племенах, менявших золотой песок на табак; о священном змее, который был радугой, и о королях с яичками размером с авокадо.

Имя Дагомея пустило корни в его воображении.

Настало время уезжать из Тапуитаперы.

Полковник был болен и не в духе, а Жуакину наскучило его общество. Жуакин нарочно заводил разговор на недоступные для его приятеля темы, чтобы потом остановить себя и сказать:

– И зачем только я тебе это говорю?

Его мать, донья Епифания, терпеть не могла, когда сын якшается с плебеями, и обедала в одиночестве. Это была крупная женщина с пятнистой кожей, черными усиками над верхней губой и зубами, изъеденными до тонких коричневых пластинок. В корзине для вышивания она держала плеть с серебряной ручкой и, пока девушка-рабыня обмахивала ее веткой, сидела на тростниковой циновке и строила планы мести любовницам своего мужа.

Она называла Франсишку Мануэла катамитом.

Когда он впервые пришел в дом, сестры Жуакина осыпали его поцелуями и отправляли любовные послания на языке веера[134]. Но вскоре с подачи матери они начали придираться к его слабым сторонам. Они имитировали его акцент, высмеивали его попытки заговорить с ними и визжали от смеха, когда он пользовался ножом и вилкой. Они говорили: «У нас, знаете ли, есть стулья», если он садился на корточки. Часто, когда он входил в комнату, они кричали: «Быстрее! Быстрее! Тут чудовище!» – и уносились прочь, шурша тафтой.

Однажды вечером Жуакин сказал, что у отца случился инсульт и донья Епифания настаивает на том, чтобы Франсишку Мануэл покинул дом.

Их взгляды встретились.

Франсишку покраснел от гнева, но понял, что спорить бесполезно, и склонил голову.

Он отправился в Баию.

Бродил по городу всех святых в черной вельветовой куртке одного самоубийцы, купленной им у портного прямо с манекена. Развевающееся белье на веревках хлестало по лицу. Оборванцы целовали его в губы, пока их пальцы ощупывали его карманы. Ноги скользили по кожуре гниющих фруктов, за колокольнями проплывали пухлые белые облака.

Франсишку Мануэл гулял по булыжным мостовым Пелуриньу, наблюдая, как уличные мальчишки упражняются в боях с тенью[135]. «Великолепная собака Севера»[136] оказалась крашеным голубым пуделем, игравшим в карты, а после наступления темноты здесь всегда находился повод запустить фейерверки.

Он полюбил похоронные процессии: наблюдал за черным катафалком, инкрустированным золотыми черепами, или за небесно-голубым гробиком для мертворожденного ребенка, или за серым трупом, завернутым в саван из банановых листьев.

Франсишку поселился в квартире в Нижнем городе и устроился на работу к человеку, торговавшему инвентарем для рабов: кнутами, бичами, ярмами, шейными цепями, клеймами и металлическими масками; магазин напоминал ему лавки в глухомани, где он родился.

Зеленые глаза сделали его знаменитым на весь квартал. Стоило ему сверкнуть ими в людном переулке, как кто-нибудь обязательно останавливался. Он совокуплялся с партнерами обоего пола в обшитых досками комнатах. Они покидали его с таким чувством, будто соприкоснулись со смертью: никто не приходил к нему во второй раз.

Черты его лица окончательно оформились.

Правая бровь, вздернутая выше левой, придавала ему вид человека, с удивлением обнаружившего себя в сумасшедшем доме. Усы закручивались по бокам влажного и чувственного рта. Годами он поджимал губы, отчасти чтобы придать им мужественности, отчасти чтобы не трескались от жары; теперь он их расслабил в полуулыбке, как бы показывая, что ему все позволено. Приступы гнева покинули его, угрызения совести остались. Он хотел отправиться в Африку, но никак не мог на это решиться.

Всякий раз, когда корабль из Гвинеи становился на якорь у форта Сан-Марселу, он прогуливался по невольничьим причалам и смотрел, как сгружают на берег негров. Торговцы из всех провинций протискивались вперед, хрипло выкрикивая клейма отправителей.

Они подсчитывали количество умерших, а затем заставляли оставшихся в живых бегать, топать, поднимать тяжести и горланить, чтобы показать, насколько здоровы их легкие. Неисправных продавали по дешевке цыганам.

Франсишку Мануэл подружился с одним из этих цыган-рабовладельцев, который научил его некоторым трюкам: как скрыть кровавую дизентерию с помощью пакли или кожную болезнь, покрыв тело касторовым маслом.

Но, когда он разговаривал со старыми африканцами, каждый из них вздрагивал при упоминании о Дагомее.

Однажды декабрьским днем, за неимением лучшего занятия, он помог нескольким наемным хулиганам повесить соломенное чучело британского консула: прошло четыре года с тех пор, как английский парламент принял акт об отмене рабства, но только в последние месяцы королевский флот начал захватывать бразильские невольничьи суда.

Толпа пришла в ярость и, когда взвод ополченцев разогнал ее, набросилась на шотландского моряка и столкнула его в гавань. Возможно, самым ярким воспоминанием Франсишку Мануэла о Баие осталась эта рыжая голова, покачивающаяся на волнах (он наблюдал за ней сквозь сетки рангоутов, облокотившись на балюстраду).

Две недели спустя он пил стакан сладкого лайма возле аукциона рабов на Руа-душ-Матозиньюш, когда один из номеров лота, мальчик из Бенгелы, сбежал в разгар торгов. Среди покупателей был Жуакин Коутиньу, и, пока продавцы преследовали беглеца, тот заметил своего старого друга и потрепал его по плечу.

Они возобновили дружбу: всякий раз, когда Жуакин приезжал в город, они проводили вместе вечер и ночь со шлюхами.

В один из таких визитов Жуакин рассказал, что полковник умер, оставив семейные дела в ужасном состоянии; донья Епифания была вынуждена продать свои бриллианты. Надеясь поправить состояние, Жуакин вступил в синдикат армейских офицеров, целью которого было наладить рынок вяленой говядины и вложить полученную прибыль в быстроходные невольничьи суда.

Самые ценные рабы поступали из Уиды, которая, по условиям договора принца-регента с Англией, была единственным портом к северу от экватора, где работорговля оставалась законной; проблемой, однако, оставался король Дагомеи: он был безумен.

Франсишку Мануэл дал понять, что имеет лишь самое смутное представление о том, где находится Дагомея.

– Тебе нужно туда поехать, – сказал Жуакин. – Там быстро все узнаешь.

Три недели спустя Франсишку Мануэл оказался в зале отеля «Капитания», с темных панелей которого смотрели отцы-основатели города, а за столом сидели партнеры Жуакина.

Человек в золотых погонах и красном кушаке поднялся на ноги, покрутил глобус, указал на форт Святого Иоанна Крестителя в Уиде и возвел Франсишку Мануэла в лейтенанты. Это звание не предусматривало жалованья, но к нему прилагались два бесплатных мундира, проезд в Африку и разрешение на торговлю рабами. Никто из офицеров не знал, что случилось с бывшим губернатором форта и его гарнизоном. В конце беседы все встали, чтобы поздравить человека, который, как они понимали, скоро станет трупом.

В свою последнюю ночь на берегу, когда нагруженный рабовладельческий бриг «Пистола» уже был готов к выходу в море, Франсишку отправился на прощальную мессу в церковь Боа-Виажен.

Помещение освещалось двойным рядом хрустальных люстр, стены покрывали панели из сине-белой плитки. На них были изображены галеоны – разбитые о скалы, опрокинутые волнами, израненные левиафанами или побитые в перестрелках, но всегда спасенные Пресвятой Девой, парящей в ореоле над мачтами.

Капитан и матросы сидели на передних скамьях.

У всех этих людей была кровь на руках; они с тоской смотрели на молочно-белое тело умирающего Господа, отождествляя Его агонию со своими муками и призывая Его умиротворить море.

Священник прочитал короткую молитву покровителю работорговцев, святому Иосифу Искупленному[137], и более длинную – за души чернокожих братьев, которые будут выкуплены для христианского лона. Гнусавые ответы хора поднимались под крышу, где пророк Илия в спиралях дыма и пламени продолжал свой путь на колеснице к Всевышнему.

На алтаре горели свечи, свет их мерцал на золотых крыльях ангелов.

Со своего места сзади Франсишку Мануэл видел, как священник выносит киворий[138], и команда покорно подходит к нему:

– Corpus Domini Nostrum Jesum Christum… Corpus Domini Nostrum…[139]

Не раздумывая ни секунды, Франсишку присоединился к ним – словно заключая договор с рукой в кружевной манжете, принимая облатку кончиком языка.

Снаружи буря утихла. Звезды пульсировали в синей пустоте. Над островом Итапарика сверкнула молния, высветив в фарватере силуэт корабельных рей.

Месса закончилась, матросы стояли у церкви, подняв крюйс-брамсель[140] за шкот и шкентросы. Хор запел гимн, золотая мантилья священника отделилась от ангелов и медленно поплыла к алтарю.

Процессия прошла сквозь зеленые двери.

Мальчики в пурпурных рясах несли серебряный крест, посох и кропильницу из пальмовых ветвей.

Капли святой воды брызгали на парусину.

– Благослови, Господи, корабль «Пистола» и всех, кто плывет на нем. Пронеси его, как пронес Ты Ноев ковчег над водами потопа. Протяни им руку Твою, как Ты протянул ее апостолу Петру, когда он шел по водам морским.

Предыдущая главаГлава 54 из 57Следующая глава