К книге
На Черной гореВице-король Уиды{Перевод К. Голубович.}. 2
93%
Вице-король Уиды{Перевод К. Голубович.}. 2
53

В двадцать пять минут восьмого из глубины поместья донесся женский вопль:

– Эй-йeo-йо-йо-о-о-о-уо-уо-уо!

Обедающие развели руками и замолчали. В зал ворвалась девочка.

– Это Мама Веве, – крикнула она. – Она не хочет есть.

Распугивая мускусных уток, да Силвы двинулись за девочкой по аллее к дому с фиолетовыми ставнями.

Они заглянули внутрь. Мотыльки кружились вокруг клейкого пятнышка света.

В дальнем конце комнаты лежала, умирая, родная дочь Дона Франсишку, Веве Белая – воплощенное доказательство того, что их Отец действительно был белым. Мадемуазель Эужения да Силва, кожа да кости, умирала на палисандровом диване, украшенном резными анакардями и страстоцветом. Рядом стояла тарелка с нетронутой измельченной папайей.

Ее язык прилип к нёбу. Губы растворились в глубоких морщинах. Виден был только нос, торчащий из лохмотьев черного кружевного чепца, и большие белые руки, лежащие на складках черного бумазейного платья.

Да Силвы смотрели на это чудо. В том, что она продолжала жить, не было ничего невероятного. Она была немногим старше короля Сагбаджу, который со своими женами и прислугой занимал бунгало за дворцом в Абомее.

Немыслимо было другое: то, что она умрет.

Иногда прохладными вечерами ее ставни со скрипом открывались. Мальчишки, игравшие во дворе голышом, собирались вокруг, и сквозь плотные черные занавески к ним тянулась иссохшая белая рука, нащупывая их головы.

Иногда они видели ее лицо: прозрачную, как у геккона, кожу и зеленые глаза, помутневшие от катаракты.

В ее пальцах все еще была сила. Они перебирали тугие кудрявые локоны, но если касались головы с прямыми волосами, то ласкали и гладили их, а вторая рука, протягиваясь сквозь занавески, награждала владельца монетой Луи Наполеона или королевы Виктории.

По словам остальных да Силва, она жила en princesse[106], питаясь бобовой пастой и папайей, выпивая немного сока манго или настоя травы цитронеллы. Единственной ее спутницей была исхудавшая женщина по имени Маэ Рокса, которая готовила и пробовала ее еду: Мама Веве ужасно боялась, что ее отравят.

В 1953 году, на праздновании своего столетия, она указала пальцем на своих родственников и сказала:

– Помните, что вы бразильцы!

С тех пор она больше не разговаривала. Годы шли, и она ни разу не открыла рта, кроме как за едой.

Пока она не погрузилась в молчание, папаша Агостиньу был единственным человеком, чье присутствие она еще терпела. Он слушал, как она бессвязно рассказывает о событиях века: об амазонках, барабанящих во дворе; о руках генерала Доддса[107], «довольно волосатых для мулата», или об «этой твари» – матери Агате из Petites Soeurs des Pauvres[108].

Но когда Агостиньу спросил ее о некоторых потерянных бумагах и попытался направить разговор к событиям марта 1857 года, она скривила губы.

Ровно девяносто восемь лет назад она влюбилась.

Она была высокой и красивой, с золотистой кожей, ее черные волосы отливали рыжиной. У нее были глаза цвета зеленоватого янтаря, как у неспокойного моря. Уголки рта приподнимались словно в улыбке от произношения долгих, замысловатых звуков бразильского наречия. При виде ее раскачивающейся походки мужчинам приходилось сдерживать себя – в то время она оставалась девственницей.

Однажды вечером, когда дул харматан, она встретила английского торгового агента, идущего с пляжа. Он рассказал ей о судне, стоящем на якоре. На его борту находился профессор, прибывший для сбора растений и животных Дагомеи.

В ту ночь она лежала без сна и пыталась представить себе профессора. На рассвете надела платье из белого муслина, расшитое голубыми цветами, повязала ленту на соломенную шляпу и отправилась с мистером Таунсендом на берег.

Крабы разбегались в разные стороны, когда они ступали по дюнам из белого песка. Сквозь туман они увидели корпус корабля и качающиеся реи; когда туман рассеялся, разглядели красный флаг и черные точки – пассажиров и команду.

Но прибой был высок. Пассажиры не смогли высадиться, и крумены[109] вернулись в свои хибары.

Через пять дней море стихло. Мистер Таунсенд подал сигнал: «Все чисто!» Она смотрела, как сквозь морскую пену проступают нос каноэ и спины круменов в лучах яркого солнца.

Возле волнорезов плавали акулы, поджидая, когда лодка опрокинется: говорят, эти рыбины были не прочь полакомиться белой плотью. Жрец-фетишист стоял на мелководье, гремя четками. Она тоже молилась. Ей было невыносимо смотреть, как мужчины гребут веслами, стараясь удерживать лодку прямо.

Каноэ с грохотом перевалилось через гребень и шлепнулось на гальку: черные руки вытащили пассажиров на берег, прежде чем нахлынула следующая волна.

Профессор пожал руку мистеру Таунсенду, стер соль с очков и начал проверять свое снаряжение. Это оказался грузный человек с багровым лицом, одетый в куртку с множеством карманов и пробковый шлем с вуалью.

В первом порыве разочарования она не разглядела высокого веснушчатого лейтенанта с рыжими усами и голубыми глазами цвета бус у торговок на базаре – и только потом заметила, как заколотилось ее сердце.

В тот вечер лейтенант прибыл в Симбоджи с просьбой о гамачных носильщиках: он собирался в Абомею с посланием для короля.

На ужин лейтенант надел сине-золотую форму Второго вест-индского королевского полка, расквартированного в замке Кейп-Кост. Она немного говорила по-английски, и он сказал ей:

– Скоро мы покончим с этим пиджином[110].

Медленно, чтобы она понимала каждое слово, лейтенант рассказал ей об английской королеве и лондонском Сити. Она пыталась представить себе снег – мягкий и белый, как шелковый пух хлопкового дерева, но только холодный; впрочем, насколько холодный, она не могла вообразить.

Она запустила швейцарские музыкальные шкатулки, когда-то принадлежавшие ее отцу. Они смотрели на стальные гребенки и латунные цилиндры, которые крутились нестройно и в беспорядочном темпе, потому что были изъедены ржавчиной. Он попытался спеть «Форель» Шуберта, но мелодия была слишком прерывистая, и все закончилось смехом.

Затем она нашла ключ от шкатулки, которая играла вальсы. Она позволила себе скользить – не зная танцевальных па и доверившись мужской руке, лежащей у нее на спине.

Он играл в бильярд с ее сводным братом Антониу и позволял тому выигрывать. Она слышала, как они переговариваются по-английски, и ловила жадный взгляд голубых глаз сквозь клубы гаванского дыма.

На следующее утро лейтенант пришел с подарками: двумя шарфами из мадрасского шелка, ожерельем из марказита и позолоченным туалетным зеркалом – все это предназначалось для дам короля.

На закате они отправились в сад Зомаи (беленые стволы манговых деревьев, ветерок шевелит ветви кокосовых пальм), где Дон Франсишку когда-то построил китайский павильон.

Павильон имел вздернутые карнизы и круглые окна. Старый садовник подмел его дочиста, словно для пикника. Когда они вошли в дом, садовник выскользнул прочь, и она подумала: «Значит, все это устроил мой брат».

Ее верхнюю губу уколола щетина его усов. Сначала его руки были нежными, но потом она почувствовала, как они твердеют. Она резко отстранилась – так, что порвала платье.

От неожиданности он уронил ее. Она не закричала, но выбежала из сада на красную улицу, где репетировали мальчики-барабанщики из племени фон. Они стали глумиться, показывать на нее пальцами и ускорять ритм, когда она пробегала мимо.

Эужения закрылась в своей комнате и легла лицом вниз на медную кровать, покрытую местными тканями. Только когда подушка стала мокрой от слез, она поняла всю степень своего одиночества.

Не то чтобы она не знала, чего ожидать. В Симбоджи девушек лишали девственности с легкостью лопнувшего стручка. С детства ей был знаком грубый смех женщин, нюхавших окровавленную тряпку. Сводные братья пытались ее изнасиловать. Сводные сестры поджимали губы, если к ним приближался кто-то темнее их самих, но всегда были готовы стать шлюхами белокожих моряков.

Прирожденный кодекс чести не позволял ей опускаться до их уровня.

Однако, когда он вернулся утром, бормоча извинения, она, словно очарованная кукла-автомат, упала в его объятия.

Она сказала:

– Возьми меня с собой!

– Возьму, – ответил он и тут же пожалел об этом.

Носильщики были готовы сопровождать экспедицию вглубь страны. Лейтенант и профессор легли в полосатые сине-белые гамаки. Носильщики как ни в чем не бывало подняли этот груз и отправились в путь с грохотом гонгов и речитативом труб из слоновой кости. Последнее, что она видела, – это машущие рукава цвета хаки, исчезающие из виду.

В течение трех недель ее настроение менялось от эйфории до отчаяния.

Однажды поздно вечером к ней прибежал мальчик из дома мистера Таунсенда: младший белый вернулся больным, очень больным, а профессора оставил у себя король.

Цвет лица лейтенанта был белее занавесок. Глаза пожелтели, серый рот пенился по краям и бормотал имена, которые ничего для нее не значили. Мистер Таунсенд диагностировал приступ малярии, который, возможно, окажется смертельным. У Таунсенда закончился хинин, однако ему хватило ума не презреть средство, которое Эужения принесла от травницы. Он влил его в горло больного, и тот поправился.

К лейтенанту вернулись силы, и он судорожно стал искать способ вернуться домой. Когда мистер Таунсенд сообщил о голландском бриге, стоящем на якоре, лейтенант попросил взять его на борт.

Никому из подданных короля не дозволялось без разрешения покидать Дагомею, поэтому ей пришлось спускаться к берегу под охраной. Его манеры были корректны, но голос холоден: из Англии он пришлет деньги на проезд и выкуп за невесту.

День был серым и безветренным, но от грохочущих волнорезов шел поток воздуха, трепавший между ног ее муслиновое платье. Она помахала платком, когда каноэ отчалило. Он не помахал в ответ, лишь неподвижно смотрел в море на ожидающий корабль.

Она ждала полгода, год, два года. Она научилась искусству плетения кружев у рабыни, освобожденной из Баии. Вместе они мастерили головные уборы, нижние юбки и салфетки: она жаждала овладеть всеми видами совершенств, необходимых для леди.

Она пыталась научиться читать. Притворялась, что читает, но, хотя могла отличить одну страницу от другой и даже запомнить буквы на странице, была не в состоянии разгадать смысл строк.

Надеясь овладеть английским языком, она каждый четверг ходила на службу с пением гимнов в методистскую часовню. Преподобный Бернабо был мулатом из Сьерра-Леоне с бакенбардами Дандрири[111], получивший образование в Англии. Он научил ее гаммам на маленьком пианино, и вскоре под такт метронома она уже играла «Пребудь со Мною» или «Я видел, как во славе Господь явился нам».

Дочери миссионера обожали ее. Когда они надевали белые платья и пели, у ворот обязательно собиралась толпа с широко раскрытыми глазами. Эужения была глубоко огорчена, узнав, что женщины устроились на эту работу, чтобы отцу было на что купить выпивку.

Она совершала долгие прогулки в одиночестве.

В грозовые дни, когда перпендикулярные тучи громоздились высоко в небе, Эужения пробиралась через пальмовые рощи к лагуне и смотрела, как черно-белые зимородки порхают над темной водой.

Иногда она уходила вглубь острова к стойбищам племени фульбе. Эти светлокожие люди спали под звездами и сохраняли до старости свою красоту. Харматан пригонял их из саванны на побережье. Их лиророгий скот с треском двигался по траве. Она приветствовала их приход: сухой сезон вел на побережье и европейцев.

Ее глаза вопросительно смотрели на мистера Таунсенда, но гордость не позволяла ей спрашивать о новостях. Он старался избегать ее: черствость соотечественника его смущала. Только когда Таунсенда призвала к себе фирма, он нашел в себе мужество рассказать ей о письме профессора: лейтенант вышел в отставку, женился и поселился в Сомерсете.

– О! – сказала она.

Он ожидал вспышки горя и протянул руку, чтоб утешить ее. Но она взглянула на него как на сумасшедшего и побежала по песку босиком, напевая и пританцовывая, туда, где крумены переносили с корабля пустые бочонки из-под пальмового масла.

Годы сделали контур ее лица жестче, превратив его в угловатые плоскости. Уголки глаз сузились. Кожа натянулась на носу и скулах, рыхлыми складками легла на горло. В тридцать лет она была уже старой девой, но в последующие годы внешность ее почти не менялась. Невольничий берег либо забирает своих жертв молодыми, либо маринует их до глубокой старости.

Постепенно круг ее знакомых сузился до служанки, мальчика-раба из племени махи, отца и рыжеволосого незнакомца. Не в силах отличить реальность от фантазии, она не делала различий между живыми, мертвыми и отсутствующими.

Для нее все родственники были лишь масками ночного кошмара. А да Силвы, в свою очередь, смотрели на белую бездетную женщину с суеверным благоговением.

Они подозревали, что у нее дурной глаз и сжигали ее выпавшие волосы и обрезки ногтей. Женщины говорили, что по ночам она бродит вокруг Симбоджи, разгребая землю, пропитанную их слюной.

Поскольку никто не хотел спать с ней под одной крышей, ей отдали старую виллу Жуакина да Силвы в дальнем конце поместья. Она купила кусок черной ткани и задрапировала им свою комнату. Она и сама стала носить все черное: строгое платье до икр и кружевной чепчик, завязанный под подбородком.

Долгие годы Эужения преданно ухаживала за ара своего отца, злобной птичкой по кличке Зе Пиранья, клевавшей исключительно незнакомцев и собственные перья, пока не умерла от истощения. Затем Эужения перенесла свою любовь на чесоточную суку, болеющую маститом, которая лежала весь день в тени банана, а на закате садилась на ступеньки и выла. Поместье Симбоджи пришло в упадок. Крыши рухнули, стены осыпались. Сорняки задушили груды обломков, отданных ящерицам, скорпионам и змеям. Лишившись дохода от работорговли, да Силвы погрузились в тропическое оцепенение.

В 1882 году торнадо пронесся над домом Дона Франсишку, взвинчивая в воздух и разбрасывая по городу черепицу.

В 1884 году некая девушка жарила орехи кешью, один из них вырвался из мангала и поджег крышу. Тринадцать домов сгорели дотла.

В 1887 году главой семьи был избран Кандиду да Силва, один из младших сыновей Дона Франсишку, проявивший талант к восстановлению утраченного состояния. Он даже убедил короля Дагомеи поставить свой крестик на документе, передававшем Уиду под протекторат португальцев.

Колонизаторы прибыли с острова Сан-Томе с военным отрядом и разбили в поместье казармы. Король прислал Кандиду лестное приглашение в Абомею. Тот поехал, одетый в форму португальского полковника, со своими женами, детьми, зонтиконосцами, музыкантами и почетным караулом из амазонок.

И не вернулся.

Майора-португальца, который отправился спросить о судьбе своего боевого товарища, провели в глинобитный дом с парой ножей, воткнутых по бокам от входа. Высокородный полковник сидел, привязанный к европейскому стулу, все еще в погонах, с железной цепью на шее и деревянным кляпом во рту. У его ног стояла серебряная миска, в которой жужжали мухи.

– В эту чашу, – сказали офицеру, – должны падать головы всех, кто беспокоит королевство.

Девять дней спустя в Симбоджи ворвался отряд амазонок в мундирах с вышитыми крокодилами – эмблемой их отряда. Они стреляли из мушкетов в воздух и исполняли танец обезглавливания, предупреждая да Силва, что если они посмеют продать хоть крупицу дагомейской земли иностранцам, то дом будет сломан, разрушен, уничтожен, а их самих отправят работать на королевские плантации или к предкам короля, чтобы рассказать им, как обстоят дела в этом вероломном мире.

На несколько месяцев Симбоджи был объят гробовой тишиной.

Сеньорина Эужения воспользовалась этой катастрофой, чтобы унести к себе некоторые реликвии Дона Франсишку, словно, собрав его вещи, могла вернуть его к жизни.

Она взяла его серебряный портсигар, розово-опаловый ночной горшок, тавро из слоновой кости для рабов с инициалами «Ф. С.», четки из карнаубских орехов, несколько клочков бумаги с его почерком, литографию императора Педру II[112], изображение их бразильского дома и особенно кровожадное полотно с Юдифью, отрубающей голову Олоферну.

Ее товарищем по экспедициям был десятилетний сын Кандиду да Силвы, Сезариу. Родители отправились в Абомею без него, и теперь мальчик остался сиротой.

Сезариу, с его зелеными глазами и копной светлых волос, был отпрыском иной, старинной семейной ветви. И как молодые птенцы изгоняют альбиноса из гнезда, так и другие мальчишки семейства превратили жизнь Сезариу в мучение, забрасывая его грязью и гнилыми фруктами.

Климат не благоволил ему. Солнце сдирало с него кожу, оставляя розовые пятна. На переносице постоянно появлялся струп, а комариные укусы превращались в рубцы и становились гнойниками.

Однажды утром он пришел к Эужении с клещами в левой ноге.

Она положила его на кровать, наточила лезвие ножа, разрезала плотную кожицу на ступне и выковыряла кладку с яйцами. Он даже не всхлипнул. Она поцеловала его в лоб и забрала жить к себе.

Эужения никогда не ухаживала за детьми – каждый день приносил что-то новое. К ней вернулась легкая походка и ослепительная улыбка. На лице проступил румянец. Она сбросила с себя траур, вставила в уши золотые обручи и ходила по рынку в платье ярких цветов.

Она одела Сезариу в белый костюм и панаму из пальмового волокна и отправила к французским священникам, чтобы те научили его читать. Он возвращался домой с рассказами о железных дорогах, рыцарях в доспехах и всякой полезной информацией: предки на самом деле были галлами, коровы в Верхней Савойе дают в шесть раз больше молока, чем коровы в Африке.

Особенно ему понравилась история о Моисее и фараоне, и он все время спрашивал, был ли фараон таким же, как король Дагомеи; когда ему сказали, что нет, он разочаровался в фараоне.

В дождливые дни она доставала цветную гравюру, созданную Церковным миссионерским обществом в Абеокуте, и, указывая на седобородого путника, призывающего на «узкий и тесный путь»[113], говорила:

– Смотри! Это фотография твоего деда!

В другие дни они расстилали панораму Баии, и он зачитывал названия: «Дом Милосердия… Монастырь Святого Бенедикта… Монастырь Святой Терезы…», а ее взгляд метался по куполам, башням и фронтонам, которые напоминали ей Новый Иерусалим, спустившийся с небес.

Она пыталась представить себе дом, в котором они будут жить, когда вернутся в столицу. Рассказывала о танцах в Баие, в высокой голубой комнате, украшенной зеркалами и золотыми колоннами, – все было неправдой, ведь она никогда не бывала дальше Уиды.

Иногда они заходили к немцам. В 1890 году торговая компания из Гамбурга под названием «Гёдельт» взяла в концессию старый британский форт. Новоприбывшие пили пиво из керамических танкардов[114], а по вечерам их столовая затягивалась трубочным дымом. На стене висели часы с кукушкой, расписанные красными розами, и картины с изображением Дочерей Рейна[115] и молодого кайзера Вильгельма II.

Сезариу был любимцем директора герра Раабе, который подумывал о том, чтобы выучить его на бухгалтера. Всякий раз, когда Эужения приходила за Сезариу, она приносила курицу или фрукты и застенчиво стояла в дверях на одной ноге, глядя на стену.

Немцы думали, что она ждет кукушку. Когда птица выскакивала из своего окошка, они говорили по-английски:

– Ну все, старушка, хватит. Спасибо. Пора домой! – а когда дверь за ней закрывалась, по-немецки: – Боже мой, что за взгляд у этой женщины!

А она всего лишь смотрела на кайзера.

Однажды вечером они с Сезариу пересекали Сагбаджи в тишине, которая обычно предшествует буре. Белые флаги неподвижно висели над фетишем. В тени скрючились какие-то старики с низко опущенными головами, выбеленные с головы до пят. В город слетелось необычное количество грифов-индеек.

Из одного дома послышался тихий стон; из другого скорбящие вынесли труп, завернутый в тростниковую циновку, из которой наружу торчали лишь ноги. Они увидели человека, на четвереньках вползающего в кусты. По всей улице виднелись пятна рвоты и желтых экскрементов.

Холера сошла на берег вместе с командой корабля.

Они поспешили домой. Эужения заперла дверь на засов и никого не впускала: она хорошо помнила эту заразу.

На третий день в сумерках Сезариу почувствовал головокружение и вынужден был прилечь. Уже через час он испачкал свою постель. Пот ручьями стекал по его коже, оставляя ее холодной, жесткой и липкой. Его глаза утонули в глазницах и уставились на стропила. Он не терял сознания и крепко сжимал в пальцах ее руки.

Кризис наступил в тот момент африканского рассвета, когда все вокруг превращается в золото. В саду ворковали голуби. Солнечный свет падал в окно и обрамлял женщину в голубом, стоявшую на коленях у кровати мальчика. По его телу пробегали судороги, грудная клетка выгибалась гармошкой.

Она наклонилась и поцеловала его, медленно проведя языком по пересохшему рту, молясь, чтобы болезнь оставила мальчика и пришла к ней.

Он вздохнул:

– Оставь меня в покое, – и вскоре покинул ее.

А Эужения продолжила жить.

Она пошла к бразильскому торговцу и купила отрез лазурной ткани, которую носят ангелы на небесах. Она обмыла тело, уже принявшее зеленоватый оттенок. Она завернула его и положила в гроб из дерева ироко. Она уложила его волосы, как нимб. Она вложила в его руку золотую монету, и садовник прибил над ним крышку.

Сезариу похоронили на семейном кладбище, под окном Дона Франсишку, над головой установили крест из пальмовых ветвей. Никто из ее родственников не обратил на это внимания, их слишком занимала собственная смерть.

Через три дня помощник Раабе увидел, как она шла по пляжу, низко опустив голову и что-то бормотала, глядя, как песок просачивается между пальцами ног.

Потом она рассмеялась, широко развела руки и помахала черным платком в сторону безлюдного моря.

Помощник спросил, что она делает, и Эужения ответила:

– Он уехал в Баию.

Последующие годы пронеслись над ней, не нарушая ее уединения.

Она не заметила человеческих жертвоприношений, ознаменовавших приход к власти нового короля, Беханзина Акулы. Она проигнорировала французскую бомбардировку Уиды, в результате которой погибло сто тридцать человек и был уничтожен священный королевский баобаб. Она не радовалась, когда Эштеван да Силва водрузил на флагшток импровизированный триколор и положил начало их семейной карьере в качестве «коричневых французов».

Событиями ее жизни были урожай пальмовых орехов и праздники бразильской церкви. Каждый сентябрь в течение трех недель перед днем святых Космы и Дамиана они со служанкой Роксой шили оборчатые платья для сестер-близнецов, которым в городе поклонялись почти как божествам. В январе они помогали изготавливать костюмы для праздника Bumba Meu Boi[116]. Третьего июня, в день Иоанна Крестителя, они сидели у часовни португальского форта и жарили для прихожан початки кукурузы.

Поскольку эти события повторялись из года в год, она потеряла всякое ощущение времени.

Маэ Рокса умерла во время эпидемии оспы 1905 года, отказавшись от прививки. Ее место заняла восемнадцатилетняя бразильянка, настоящее имя которой было Кристелла Чавес, но Эужения называла ее Роксой, требуя от девушки вспоминать события последних пятидесяти лет.

К 1914 году часовня в форте пришла в упадок. Эужения давно мечтала заполучить голову Крестителя и, чтобы уберечь ее от мародеров, взяла себе на хранение. Голова со стеклянными глазами и всклокоченными черными кудрями была работой африканского скульптора из Баии, который со скрупулезным вниманием к деталям изобразил аорту, пищевод и третий шейный позвонок. Затем прикрутил все это к минтоновскому блюду для мяса с узором из сиреневых гвоздик: нарисованная кровь стекала в черпак, предназначенный для сбора подливы ростбифа.

Затем она задумала превратить спальню Дона Франсишку в святилище.

С Роксой она смастерила четки. Сделала реликварий. Сплела венки из искусственных цветов, собранных из морских раковин, и сымпровизировала Святой Дух из пилливютовского чайника в виде цыпленка. Они повесили панораму Баии, изображение Юдифи с Олоферном и несколько религиозных цветных гравюр: святая Марта с парой кровоточащих сердец, улыбающаяся святая Лучия с глазами, лежащими на ладони.

Голову Крестителя они поставили на алтарный стол.

Затем, когда работа была почти закончена, ей пришла в голову идея купить статую святого Франциска, чтобы стояла у изножья кровати ее отца.

Скупщик пальмовых орехов, месье Пуадевину, отправил некоторую сумму (аванс за часть будущего урожая) в марсельскую фирму, которая специализировалась на статуях святых.

Poverello[117] прибыл на вокзал в крепком ящике. Бразильский оркестр заиграл самбу. Мама Веве – так ее теперь называли – стояла, улыбаясь, на перроне. Впервые за двадцать пять лет она не была в черном.

Отцы собора Африканской Богоматери услышали об этом трогательном примере веры и предложили свою помощь. Но она никого не пускала в комнату, пока не подготовила все к освящению.

Однажды утром отцы Труатар, Боэ и Зерринджер спустились в Симбоджи в безупречно белых сутанах и сандалиях. Она отворила дверь и торжественно ввела их внутрь.

Они увидели голову Олоферна, голову Крестителя, рабские цепи, туалетное зеркало, гвозди и испачканные кровью перья. Отец Зерринджер, любитель зоологии, осмотрел реликварий и опознал коготь стервятника, позвонок питона, фрагмент черепа бабуина и барабанную перепонку льва.

– Ce sont les gri-gris du marché[118], – прошептал он.

Поговорить начистоту с Мамой Веве поручили отцу Труатару, поскольку тот был менее склонен к сектантской гневливости. Отец Труатар – стыдливый человек с изрытым язвами лицом и добрыми карими глазами – провел годы в общении с волнами и буревестниками на острове Уэсан. Он немного знал португальский.

Мать-Церковь, объяснил он, не может допустить поклонения идолам на святой земле. Вера у Мамы Веве есть. Сердце готово, и плоть готова. Но ей требуются уроки Священного Писания. К тому же решение поставить святого Франциска у могилы рабовладельца никак нельзя назвать мудрым.

– Но он отправил их в РАЙ! – закричала она и указала на картину с панорамой Баии.

– Святой Франциск, сестра моя, был бедным странником, который любил всех людей, птиц и животных…

Она не слушала. Хриплый крик сорвался с ее губ. Ее руки беспомощно взмахнули. Она бросилась под палящее солнце и упала навзничь.

Два дня спустя мать Агата из Petites Sœurs des Pauvres, протопав мимо Роксы, вошла в комнату Эужении, только чтобы вылететь оттуда через пять минут с исполосованным в кровь лицом и в порванной одежде, ставшей карминовой.

Мама Веве просидела следующие шестьдесят лет в затхлом помещении, вдыхая запах гниющей парчи, уставясь на переносную молельню с Тайной вечерей.

Это была витрина со стеклянной крышкой, размером с маленький кукольный домик, сделанная монахинями из Соледада в Баие. В миниатюрной комнате были небесно-голубые стены, зеркала и позолоченные колонны. Пол был украшен золотистым маркетри, под стеклянным куполом на каминной полке стояли часики. Деревянные фигурки Христа и апостолов готовились поужинать гипсовым цыпленком. Глаза Господа были бирюзового цвета, на голове у него щетинились настоящие рыжие волосы. В своем воображении Мама Веве уменьшала свое тело настолько, чтобы встать, наблюдая за происходящим, в дверном проеме; при этом она была готова в любой момент отшатнуться от коварного мулата[119], который выходил из комнаты в середине ужина.

Годы шли, дом, в котором жила Мама Веве, никто не ремонтировал. Солома сгнила, ставни раскололись, а когда муравьи разворошили пол, кресло-качалка перестало раскачиваться. В сезон дождей по углам вырастали сорняки, бледные от недостатка света. На стенах появились пятна плесени; из осиных гнезд в стропилах расходились красные ручейки, пересекавшие термитные тропы.

Лишь однажды, в 1942 году, прервался привычный ритм ее жизни.

После шумного vin d’honneur[120] жена иностранного гражданина, мадам Бурлатон, перепутав газ с тормозом у своего «пежо», разнесла на куски Айзану, рыночный фетиш, по всей площади. Фетишисты потребовали принести человеческую жертву для повторного освящения места. Ее муж отказался. Начались беспорядки.

Взвод сенегальских спаги открыл огонь, убив козу и ранив женщину в ногу. Рокса услышала выстрелы и через четыре часа прибежала в казарму с сообщением для командира: мадемуазель да Силва будет рада его принять.

Лейтенант Андре Паризо был наслышан о таинственной белой женщине, которую никто не видел. Он не спеша уложил волосы макассаровым маслом и надел лучший костюм.

– Лейтенант, – сказала Мама Веве. – Я буду играть в честь вашей победы. Рокса, принеси мне мое пианино!

Рокса внесла белую доску с тридцатью пятью черными клавишами, и лейтенант кусал губу, пока ее нестриженые ногти выцарапывали арпеджио, а из червоточин сыпалась пыль.

Шкаф Дона Франсишку, державшийся лишь благодаря покрытой лаком поверхности, дожил до 1957 года; затем он рухнул, обнажив обломки китового уса и лоскуты черной тафты, взлетевшие вверх, как бумажный пепел.

Пауки превратили клетку попугая в слепой серый кокон. Картины облупились, от двенадцати апостолов сохранились лишь покрытые пятнами обрубки. Только из головы Христа, подобно перископическим глазам у некоторых рыб, по-прежнему торчали на стебельках две голубые стеклянные бусины.

Глаза самой Эужении слишком устали, чтобы рассматривать лица, заглядывающие к ней в окно. Впрочем, Эужения уже видела их много лет назад, они давно были здесь, как она и предполагала.

Развинтив серебряный фиал, отец Олимпиу да Силва совершил соборование, и в комнате зазвучала молитва. Модест взмахнул кадилом, и клубы голубого дыма потревожили зажужжавших ос.

Она не вспотела. Ее лицо оставалось неподвижным. Никто бы и не подумал, что под этой бумажной кожей есть вены, артерии и бьющееся сердце.

Затем ее губы раскрылись со звучным хлопком. Да Силвы услышали тихий звук. Сначала они не могли понять, что это – шелест ее кожи, шорох черной бумазеи или начало предсмертного хрипа.

Слово отделилось и поплыло по комнате. Второе прозвучало отчетливо. Вереница слов, слабых, как ветер в далеких ладонях.

– Бумаги, – шепотом сказали да Силвы. – Спросите ее о бумагах.

Папа Агостиньу приложил ухо к ее рту. Затем выпрямился и на цыпочках отошел к окну.

– Она говорит по-португальски. Кто-нибудь говорит по-португальски? Неужели никто больше не говорит по-португальски?

Предыдущая главаГлава 53 из 57Следующая глава