К книге
На Черной гореВице-король Уиды{Перевод К. Голубович.}. 1
91%
Вице-король Уиды{Перевод К. Голубович.}. 1
52

Семья Франсишку Мануэла да Силвы собралась в Уиде, чтобы почтить его память заупокойной мессой и ужином. Стоял обычный душный мартовский полдень. Он умер сто семнадцать лет назад.

Мессу отслужили в базилике Непорочного Зачатия, этом оштукатуренном памятнике французского католицизма, смотрящем через пространства красной грязи на глинобитные хижины и деревья возле храма Питона[82].

В молочном небе мерно кружили грифы-индейки. Металлический гул сверчков, казалось, только усугублял жару. Листья банановых деревьев свисали вялыми лентами. Ветра не было.

Отец Олимпиу да Силва приехал в город из семинарии Сен-Галл. Седовласый, в алом облачении, он стоял на южной лестнице, разглядывая своих родственников сквозь очки в стальной оправе и поворачивая блестящую бронзовую голову с достоинством орудийной башни.

Он был не только священником, но и любителем-этнографом – посещал лекции Бергсона и Марселя Мосса[83] в Сорбонне, опубликовал мудреную книгу «Человеческие жертвоприношения у племени фон» и не мог начать ни единого предложения без уточняющих наречий: «Статистически… морфологически…»

Торжественно и тяжеловесно проплывала органная музыка; у исполнителя был ограниченный аккордный диапазон.

Да Силвы приехали из Нигерии, Того, Ганы и даже с Берега Слоновой Кости. Бедные – на автобусах и такси. Богатые – на личных автомобилях, а самая богатая из всех, мадам Элен да Силва, более известная как Мамаша Бенц, сидела, раскинувшись на заднем сиденье своего кремового «мерседеса», обмахиваясь веером из тысячефранковых банкнот, в ожидании конца службы.

Все члены семейства знали своего предка по его бразильскому имени – Дон Франсишку.

Он приехал из Сан-Сальвадора-да-Баия в 1812 году и более тридцати лет был «лучшим другом» короля Дагомеи, снабжая его ромом, табаком, украшениями и ружьями «Long Dane»[84], которые производились вовсе не в Дании, а в Бирмингеме.

В обмен на эти услуги Дон Франсишку получил титул вице-короля Уиды, монополию на продажу рабов, погреб, забитый «Шато-Марго», и неисчерпаемый женский сераль. После своей смерти в 1857 году он оставил шестьдесят три сына-мулата и неизвестное количество дочерей, чье темное потомство, бесчисленное, как кузнечики, разбросано ныне от Луанды до Латинского квартала. Из тех, кто сегодня собрался на площади, лишь пятеро побывали в Европе и никто – в Америке.

Дамы в тюрбанах ковыляли к собору, шаркая в пыли босыми ногами, слишком мозолистыми и широкими для обуви. На их хлопчатобумажных одеяниях были изображены письмена, листья, львы и портреты военных диктаторов. Они с трудом втискивали себя на церковные тиковые скамьи.

Маленькие девочки спотыкались в оборчатых платьях; их волосы были скручены в косички, перевязанные ленточками с блестками.

Их братья, одетые в узкие брюки, переминались с ноги на ногу, держа в руках краснозвездные шапочки Jeunes Militants[85].

Молодежь пришла в национальных одеждах, старики – в костюмах светлого цвета или выцветшего хаки.

Жизнь стариков да Силва была пустой и печальной. Они оплакивали работорговлю как потерянный золотой век, когда семья была богатой, знаменитой и белой. Их изнурял ревматизм и тяготы многоженства. Их кожа потрескалась под харматаном[86]; дожди, барабаня по листьям каладиумов, намывали цоколи красной грязи вдоль стен их домов.

И все же они цеплялись за свои кепи и пробковые шлемы, как цепляются за знаки исчезнувшего величия. Они называли себя бразильцами, хотя давно забыли португальский язык. Людей, которые были ненамного черней их самих, они называли неграми. Они называли Дагомею Дагомеей, несмотря на то что глава государства давно сменил ее название на Бенин. Каждый из них повесил изображение Дона Франсишку среди хромолитографий святых и Богородицы: при таком соседстве они чувствовали себя плотнее связанными с вечностью.

Отец Олимпиу встал перед алтарем и утешающим баритоном произнес свое ежегодное послание:

– Отец наш не умер, а перешел в жизнь вечную. Он взирает на своих детей из небесного пристанища. Он дает нам советы из бесконечного кладезя своей мудрости. Особенно, – добавил он полушепотом, – в это трудное время.

Когда прозвучало Credo[87], дамы вздохнули, потянулись и поднялись на ноги. Письмена, листья, львы, и диктаторы зашуршали, устраиваясь в новых сочетаниях.

Миссис Розмари да Силва, жена бухгалтера из Лагоса, затыкала уши во время католических богохульств – она была методисткой. Она осталась сидеть, когда все преклонили колени на Sanctus, и была неподвижна во время Agnus Dei. Ее муж Эрнест находился рядом, потея в своем английском пиджаке и жалея, что она вообще пришла. Он чувствовал прилив любви и жалости к себе подобным. Она же изо всех сил старалась его опозорить.

Розмари устроила целое представление, поправляя соломенную шляпу, разглаживая складки белого пикейного платья и прижимая к груди три нити со стеклянными бусинами. Когда да Силвы поднялись, чтобы принять причастие, склонив головы в благоговении, она устремила взор к потолку, гадая, сколько пройдет времени, прежде чем тот рухнет.

От здания исходил запах распада. Ржавые линии расчертили железные столбы нефа. Синие доски крыши прогнили. Кто-то украл голубя мира из слоновой кости, инкрустированного в алтарный стол. И хотя Богородица в своей нише все еще притягивала взгляд, руки ее были опутаны паутиной.

Бросались в глаза и другие изменения: над яслями висела красная звезда, лица святого семейства были перекрашены в цвет Бальтазара[88], а в исповедальне валялись алые барабаны.

После Benedictus семья спела гимн Mido gbe we («Слава Тебе, Царица Небесная») на языке фон. Отец Олимпиу захлопнул свой требник, и младшие дети побежали на солнце.

На ступенях собора да Силвы позировали для ежегодной фотографии.

За ритуал отвечал Агостиньу-Эзекил да Силва. Джентльмен восьмидесяти девяти лет, похожий на птицу, был одним из четырех оставшихся в живых внуков основателя и главы семейства.

Его кожа плотно обтягивала лысый, блестящий череп, беззубый рот был вытянут в идеальную букву «о». Он молча размахивал тростью с серебряным набалдашником: старики должны сидеть на стульях, молодые – стоять на ступеньках, а их родители – заполнить пространство между ними.

Двое худеньких мальчиков помогали составлять группу. Мальчиков звали Модест и Пьер; им никак не удавалось расставить дам в нужном порядке:

– Mettez-vous là, madame! Bougez, madame! Ne bougez pas, madame![89]

Но дамы продолжали суетиться, спорить, толкаться локтями, отпихивать друг друга.

Мужчины вели себя не лучше.

Дядя Прокопиу, отставной флейтист Дакарской консерватории, читал свою «Оду на смерть Дагомейской республики». Густав, интеллектуал, пытался заставить его замолчать. Африку да Силва расхваливал свою бензоколонку. Карл Генрих утверждал, что поезда государственных железных дорог всегда ходят вовремя, а старый Зеферину, медиум, последователь Кардека[90], пересказывал разговор с духом брата, полковником Тигре да Силвой, жившим некогда в изгнании на Елисейских Полях: на том свете полковник, как и при жизни, потягивал шампанское и глазел на девушек.

Фотограф тем временем впадал в отчаяние.

Это был молодой человек по имени Сирьяк Кабокики, с бритой головой, похожей на тыкву, и с такой черной кожей, что она отливала синевой; он относился к своей профессии очень серьезно. На спине его оранжевого комбинезона без рукавов красовался фиолетовый барашек и надпись «Фотостудия Аньё Паскаля».

Наполовину скрытый черной тканью, фотограф стоял за штативом и обеими руками показывал Модесту и Пьеру, чтобы те двигали дам с двух сторон, втискивая их в рамку пластинчатой камеры.

Мальчишек это страшно возбуждало. Они толкали дам в спины. Они их шлепали и щипали. Но дамы не обращали на это внимания, их взгляды были прикованы к храму Питона, где европейский турист фотографировал féticheur[91]. Старик стоял на одной ноге; его живот был обмотан синей тканью, лицо выражало абсолютное презрение; голова питона покачивалась возле его левого соска, хвост обвивался вокруг пупочной грыжи.

Солнце ползло к земле, отбрасывая кроваво-красные тени и золотя зазубренные края листьев папайи.

– Свет уходит, – застонал Сирьяк Кабокики, чем привел дам в чувство.

Ничто не помешает им получить свою фотографию! С немыслимым еще минуту назад единодушием они повернулись боком, и длина шеренги сократилась.

Папа Агостиньу поставил на колени фотографию Дона Франсишку. Его главная жена, Яйя Фелисидаде, постаралась привести в порядок своенравную грудь. Густав заломил котелок, Прокопиу подкрутил усы. Модест поднял зеленое атласное знамя Общества бразильского карнавала, а дамы растянули рты в улыбках: золото и белизна заблистали из полураскрытых губ.

Над головами на юго-восток летели первые крыланы. В воздухе пахло гуавой и стоялой мочой. Сирьяк Кабокики поднял крышку объектива и вернул ее на место.

С площади Непорочного Зачатия семья отправилась в португальский форт. Два мальчика стучали в тамтамы. Мальчишки поменьше размахивали маракасами, били в гонги, крутили велосипедные шины и катались в пыли. Пьер нес венок из розовых виниловых роз, чтобы возложить его к святилищу Девы Марии.

В конце улицы Монсеньора Штейнмеца процессия обогнула останки хлопкового дерева. Министр внутренних дел объявил его «рестораном колдунов» и приказал срубить после того, как офицер жандармерии поймал старика, который прибивал к стволу амулет: в амулете нашли коготь летучей мыши, несколько раздавленных пауков и газетную вырезку о президенте.

Да Силвы вошли на площадь Маршала Зобе. Внушительные mammas[92] проплывали домой в противоположном направлении. Длиннопалые торговцы из племени мандинго складывали ткани-индиго в жестяные сундуки. Знахарь заворачивал в тряпку экскременты радуги[93], а продавец государственной лотереи в последний раз призывал всех fidèles amis de la chance[94].

То был час, когда жрецы-фетишисты закалывали птицу над Айзаной, богиней рыночной торговли, представляющей собой омфал из тесаного камня, одиноко стоящий на пустыре.

То был час, когда интеллигенция Уиды собиралась в «Современной библиотеке» и обсуждала последние книги, несмотря на то что ассортимент их сократился до последних номеров La Femme soviétique[95], «Мыслей» Ким Ир Сена, социалистического романа «Баобаб», «Баязета» Расина, полного собрания Энгельса и нескольких горшочков с бриолином цвета макао.

Наступало время ужина. Сотни чадящих ламп освещали палатки, где добродушные матроны разливали пиво из калебасов, жарили оладьи на пальмовом масле, заворачивали маисовый бланманже в банановые листья или готовили на гриле агути – большую крысу с желтыми зубами.

Руки этих женщин тянулись к деньгам покупателей – розовые, влажные и ласковые, как собачьи языки. Младенцы были укутаны в хлопчатобумажные одеяла. Все они спали: ни один ребенок не плакал.

Вот женщина вырвала из крыла живой птицы перо и покрутила им в ухе.

– Это чтобы убрать серу, – сообщил европейскому туристу маленький мальчик; турист погладил мальчика по голове и дал ему франк.

– Люблю белых, – ласковым голосом сказал мальчик, – белые меня лечат.

Мамаша Бенц ехала на «мерседесе»: она была слишком грузной, чтобы ходить пешком. Когда шофер поравнялся с торговками, она приказала ему остановиться, чтобы перекусить агути в соусе; Мамаша Бенц протянула белую эмалированную миску женщине, и та вернула ее обратно с едой.

Мальчик сказал:

– Мамаша Бенц – хищница, да?

Другие маленькие мальчики, сверкая зубами в полумраке, тянули оглушительным хором:

– Ago! Yovo! Ago! Yovo! – что означает: «Убирайся, белокожий!».

Тем временем да Силвы свернули направо по улице Ленина, мимо отеля «Виндзор», мимо отеля «Анти-Виндзор» и подошли к бару Ennemi du Soir[96], куда дядя Прокопиу заскочил выпить.

К стене был прибит ротанговый коврик с тремя жирафами, шествующими на фоне китайского пейзажа, рядом с которым кто-то нацарапал синим мелом:

Собака воет —

Караван идет.

На улице стояли два такси из Лагоса – класса «Доверие» и «Доверие ребенка». Ранее днем из-за щелястых ставней спален доносились стоны любви. Сейчас водители пили пиво с девушками из бара, а по радио глава государства произносил первый из своих вечерних монологов.

Самая юная из девиц за барной стойкой задохнулась от удивления и даже вскинула руку, обнажив подмышку, когда дядя Прокопиу поклонился, щелкнул каблуками и сказал:

– Мадемуазель, мне, пожалуйста, зеленый шартрез.

Она устремила взор на его невероятные усы, машинально налила ему шартрез и не сводила с него глаз, пока он не опустошил стакан и не ушел.

Молодые марксисты высыпали на улицу и провожали взглядом проезжавший мимо «мерседес».

Наконец да Силвы добрались до форта и возложили венок.

Они осмотрели мемориал независимости – сгоревший «ситроен» Последнего Португальского Резидента, – установленный на бетонном цоколе.

С южного бастиона они бросили взгляд на серую лагуну, мангровые заросли и линию прибоя за ними.

Множество надписей, сделанных арабской вязью, напоминало гребцов, возвращающихся на лодках домой.

Неяркие огни двигались к пляжу по дорожке – вверх по ней когда-то пришел сюда Дон Франсишку, а еще раньше вниз спустилось слово «вуду», чтобы добраться до обеих Америк.

Затем все вернулись в Симбоджи.

К западу от стоянки такси находился глинобитный дом да Силва, где в течение недели перед мессой потомки Дона Франсишку готовили его любимые блюда: скрежет, стук, жужжание и шипение заглушали адское щебетание птиц-ткачей.

Девушки возвращались с рынка с кувшинами свиной крови. Мальчишки ехали на велосипедах с водруженными на плечи тушами. Рыбаки приносили корзины с устрицами и синими крабами. Старики тащили листья из леса. Старухи опускали птичьи яйца в мед.

Шестилетний Грегуар да Силва указал на колонну муравьев, спешившую к отключенному от сети холодильнику, и сказал:

– Холодильник работает.

Модест и Пьер целую неделю покрывали абрикосового цвета известью стены личных покоев Дона Франсишку – двух длинных низких зданий, расположенных под прямым углом вдоль главного двора.

Оба мальчика разделись по пояс и нацепили на голову колпаки из газет, чтобы краска не липла к волосам.

Они сняли кресты с притолок и с особой тщательностью подобрали цвет для дверей и ставней – не черный, не фиолетовый, не коричневый, а в тон собственной коже.

Затем они принялись за работу в старой гостиной.

Они вытряхнули дохлых мух из японской фарфоровой вазы. Починили разбитую плевательницу и прибили полотно жесткого картона вместо развалившегося плетеного сиденья дивана. Они внимательно рассмотрели развалины бильярдного стола, не представляя, как на нем играют, и обмахнули страусовым пером рамы картин – комната была еще и портретной галереей.

Вдоль вымытых голубых стен висели головы да Силва – от основателя рода до нынешнего главы.

Покрытый морщинами лоб и багровый череп Дона Франсишку сияли с испещренного сизыми пятнами полотна, выполненного через двадцать лет после его смерти бродячим сицилийским художником, который застрял в Уиде в 1870-х годах и явно зарабатывал на жизнь изображениями Гарибальди.

Гораздо ближе к оригиналу был портрет сына, Исидору да Силвы, второго главы клана, написанный в Баие по случаю его двадцать первого дня рождения в 1837 году. Молодой щеголь-мулат изображен в полный рост в библиотеке, уставленной книгами, в синем фраке, бархатном шарфе и в расшитом в цветочек жилете из белого атласа, сияющем на небольшом брюшке. Одной рукой Исидору держится за лацкан, другой сжимает алмазный набалдашник трости.

Портреты его братьев, Лину и Антониу, также принадлежали кисти сицилийского художника. Была еще фотография в сепии, изображающая пятого главу – Кандиду – в форме почетного полковника португальской пехоты. И наконец, в рамке лежала страница сувенирного каталога Парижской выставки 1900 года, где Эштеван да Силва и его сын Агостиньу-Эзекил были представлены как Fils et Petit-Fils du Négrier[97].

Сам Дон Франсишку спал вечным сном под своей кроватью, в комнате, выходившей в сад из красной земли и пластмассовых цветов, где на плоских беломраморных плитах грелись ящерицы. Эта комната принадлежала Яйе Аделине, прачке, которая никого не пускала сюда без разрешения.

Кровать с балдахином со стойками черного дерева и изголовьем, украшенным медальонами из слоновой кости, привезли некогда из Гоа. Но больше всего в комнате привлекала внимание раскрашенная гипсовая статуя святого Франциска Ассизского; его коричневая ряса, подпоясанная веревкой с настоящими узлами, смотрела на заплесневелые простыни своего тезки и воздевала рукава в молитве.

Белая мраморная доска, вмонтированная в пол, гласила:

FRANCISCO MANOEL DA SILVA

Nascido em 1785 Brazil

Fãlecido a 8 de março 1857 em Ajuda (Ouidah)[98]

На венке из аронников красовалась надпись: Pour Notre Illustre Aïeul![99], на полке стояли позолоченное распятие, пожелтевший Ecce Homo[100] и серебряный слон, ставший семейной эмблемой. В своем почитании предка Яйя Аделина дошла до того, что держала на столике у кровати открытую бутылку джина «Гордонс» на случай, если тот воскреснет.

А на тот случай, если он захочет умыться, она каждое утро набирала воду в серебряный кувшин, отлитый из талеров Марии Терезии, расплавившихся при попадании в склад британского снаряда в 1840-х годах.

Время от времени Яйя Аделина снимала белую ткань, прикрывавшую ржавый, чем-то похожий на зонт, измазанный кровью и обляпанный перьями железный предмет, воткнутый в пол.

Это был асин – дагомейский алтарь мертвых.

За два дня до празднования произошел один инцидент – подполковник Зоссунгбо Патрис из Национальной службы безопасности нарушил тишину сиесты папы Агостиньу и запретил ему служить мессу и справлять поминки.

Подполковнику, одетому в выглаженное до острых складок зеленое облачение десантника, было двадцать четыре года; у него были длинные загнутые ресницы. На поясе висели две гранаты, напоминающие бутылочки одеколона.

Папа Агостиньу, обернув полотенце вокруг живота, качался на кресле-качалке, а молодой революционер вышагивал взад-вперед, толкая речь, подчеркивая особенно важные моменты взмахами северокорейского автомата.

Семейные праздники, кричал он, это варварские и фетишистские пережитки колониальной эпохи…

Полдень был жарким, подполковник устал.

Его голос сбивался на детскую трель. Он страшно боялся не произвести должного впечатления и, когда папа Агостиньу сделал ему весьма скромное денежное предложение, подполковник испытал такое облегчение и благодарность, что тут же разрешил да Силва продолжить приготовления – правда, при одном условии (он должен был поставить хоть какое-то условие!): в восемь часов они обязаны прослушать президентскую речь.

Затем, с улыбкой лучезарной невинности, подполковник снял кепи, словно был школьником, и вышел со двора спиной вперед.

По пути он раздавил сапогом бегонию.

Этим визитом и объяснялось появление на столе коричневого пластикового радиоприемника, из которого доносились военные марши в тот момент, когда гости собирались на ужин.

Стол был накрыт клеенкой в красную клетку. Керосиновые лампы изливали потоки желтого света на воздушные корни баньяна. Два манговых дерева, мерцающие светлячками, блестели арками черного бархата на фоне темного неба.

Никогда, даже во времена Дона Франсишку, не становилась Уида свидетелем столь роскошного пиршества. Свиные головы в соусе из бамии и имбиря. Черные бобы, посыпанные мукой из маниоки. Серебристая рыба, блестящая в соусе с перцем малагета. Рагу из морской капусты, дичи и цветков сери, которые, по слухам, обладают свойствами афродизиака. Жареные петушиные гребни, салаты из моркови и папайи, паштеты из креветок, орехов кешью и кокосовой мякоти. Названия бразильских блюд были у всех на устах: ксинксим, ватапа, сарапатен, мокуэка, молокото. Фаллические сладости из тамаринда и тапиоки, амброзия, болосы, бабасы и груды золотых пирожных. Яйя Аделина, с бритой головой, в хлопчатобумажных тканях, которые кружили вокруг нее подобно кольцам Сатурна, огибала стол, зачерпывая понемногу от каждого блюда на пробу в калебас, украшенный тотемными животными.

Дядюшка Прокопиу двинулся к шоколадным пирожным, бормоча: «Византия!» Он уже почти засунул одно из них в рот, когда Аделина ударила его по спине:

– Как вам не стыдно, сударь! Подождите Отца!

Она поставила калебас на столик у окна спальни Дона Франсишку и накрыла тканью с broderie anglaise[101].

Все ждали, что будет дальше.

Звякнул гонг. Загрохотал барабан. Грегуар да Силва выскочил из тени с криком: «Дон Франсишку! Дон Франсишку!» – и во двор вплыла разномастная процессия.

Мужчины в белых набедренных повязках вошли с изображениями, обернутыми в красную материю. Другие несли цыплят и вислобрюхого козла. Все скандировали песню об отце-основателе: «Слон расставляет свои сети на суше и на море…» Их тела были обсыпаны белой пудрой, ритуальные шрамы бугрились на коже, как оплывший свечной воск.

Трое молодых барабанщиков призывали Предка вернуться на землю. Рубашки облепили их кожу, темные пятна расползались из-под мышек, как чернила по промокательной бумаге. Папа Агостиньу надел коралловые ожерелья и оперную шляпу, украшенную бабочками и кровоточащим сердцем. Его сын, Африку да Силва, был в кринолине с желтыми лепестками, а Яйя Фелисидаде – в уборе из пурпурных анютиных глазок – размахивала над головой военно-морским британским ружьем XIX века.

Женщины, словно подхваченные барабанным боем, погружались в вибрацию танцевальных движений. Женоподобный мужчина в розовых атласных штанах застонал, покачнулся и рухнул на землю, вытянувшись как доска.

Другие женщины, стоявшие на коленях перед окном и растиравшие перевязанную как окорок козу, кричали:

– Za! Za! Zanku! Ночь! Ночь!

Куры пронзительно закудахтали и замолчали. Нож опустился козе на шею, и жизнь ее угасла.

Ставни распахнулись, папа Агостиньу стоял в спальне своего деда. Женщины передали ему наполненный доверху пенистой кровью калебас. Он осыпал кровать, могилу и алтарь мертвых едой и перьями, полил кровью и джином «Гордонс».

Африку воскликнул:

– Мертвые уже едят!

Кто-то произнес пророчество о том, что дождь польет кукурузу, с дальнего конца двора послышался рокочущий голос отца Олимпиу:

– Syncrétisme![102]

Миссис Розмари да Силва потрясла кулаком, крикнула:

– Ах, не ходить тут, нет джу-джу![103] – и ушла; за ней последовал ее муж.

Все сошлись на том, что нигерийцы не отличаются хорошими манерами.

Пока верующие одевались и переодевались, оркестр исполнял бразильскую самбу. Отец Олимпиу занял свое место во главе стола:

– Bénissez-nous, Mon Dieu, pour la nourriture que nous mangeons ce soir…[104]

На протяжении всего ужина голос президента доходил до собравшихся трескучими взрывами – что-то случилось с радио. Он призывал народ разорвать «пуповину международного империализма», а когда ему не хватало слов, кричал: «Долой интеллектуалов!» или «Смерть наемникам и приспешникам капитализма!».

Никто не обращал на него особого внимания.

Набив рот кукурузной кашей, Эрменгильду да Силва признался, что принес козла в жертву Гу, богу войны. Мамаша Бенц икала. Аделина чихнула и облила стол ананасовым соком. Дядюшка Прокопиу предложил сыграть «Юмореску» Дворжака, а братья-близнецы, Эвклид и Поликарпу, заспорили о том, какой девиз должен быть у семьи: «Мухи в обществе не видны!» или «Мухи в обществе не приемлемы!».

Но, как обычно, любимой темой была потеря состояния Доном Франсишку; и, как обычно, главный «немец» семьи, Карл Генрих (Газозу) да Силва, положил кулаки на стол и начал свой ежегодный доклад:

– Я располагаю сведениями, полученными от моего покойного отца Антона Вильгельма, что наш выдающийся предок поместил тридцать шесть миллионов долларов США в швейцарский банк…

– Это был не швейцарский банк, – прервал его Агостиньу. – Это был банк Коутиньу в Баие.

– Петрификация!.. – вскричал президент. – Парализация!.. Мистификация!.. Мумификация!

– И твой дядя Антониу…

– Это были не доллары. Это были крузейро…

– …потерял бумагу…

– Он не потерял ее. Он ее пропил.

– …сенсибилизировать… организовать… мобилизовать…

– Я говорю вам, он сжег бумагу из банка. Положил ее в стакан, потом вылил туда бутылку шампанского и выпил.

– Я вам не верю.

– Это был большой стакан.

– А флот? – спросила Яйя Аделина. – Что случилось с флотом?

– Потоплен англичанами.

– …чтобы разгромить этот мрачный заговор с целью уничтожения нашего народа…

– Украден бразильским правительством.

– Они должны вернуть его.

– Они никогда этого не сделают.

– Мы должны начать процесс.

– …чтобы украсть невероятные богатства нашей страны…

– Арахис, – сказал дядя Прокопиу.

– Арахис?

– Мы умерли бы с голоду, если бы не арахис.

– …и громовой ответ наших вооруженных сил…

– И пальмовое масло…

– …наш продуманный и действующий режим…

– Но арахис вызывает рак.

– Это все, что у нас осталось.

Африку да Силва сказал, что от президента болит голова. Густав возразил, что голова болит от харматана. Кто-то еще предположил, что виноваты крыланы, а папаша Агостиньу устало закончил свою речь, заметив, что Дон Франсишку разорился в тот год, когда Соединенные Штаты перестали использовать раковины-каури в качестве денег.

Мамаша Бенц спросила, что это за каури.

– Каури – это улитка, – ответил он. – Она живет в реке под названием Миссисипи. В старые времена американцы бросали в реку раба и каури питались его мясом; потом тело вытаскивали на берег, и так получали деньги, чтобы купить еще рабов.

– Революция или смерть!

– Так что, когда они приняли закон, каури больше никому были не нужны…

– Марксизм-ленинизм – наше единственное философское руководство!

– …и Дон Франсишку разорился!

– Ah! Cette chinoiserie de la Révolution![105] – Густав да Силва покачал своей прекрасной головой.

– А флот? – причитала Яйя Аделина. – Что же стало с флотом?

Предыдущая главаГлава 52 из 57Следующая глава