Джим из Скалы провел день празднования мира в военном госпитале Саутгемптон-Уотер.
Он служил в полку пограничников Южного Уэльса погонщиком мулов, пережил первую и вторую битвы при Ипре, а затем битву на Сомме. Прошел всю войну, не получив ни царапинки, но в последнюю неделю в его подколенные ямки попали два куска шрапнели. Началось заражение крови, и врачи даже подумывали об ампутации.
Когда после долгих месяцев лечения Джим наконец возвратился домой, ноги едва держали его. Лицо испещряли черные точки, и он то и дело впадал в сон.
На фронте Джим очень любил своих мулов, лечил их от воспаления глаз и от чесотки, вытаскивал из грязи, куда они проваливались по самые мослы. Он никогда не пристреливал раненого мула, если оставалась хоть какая-то надежда его спасти.
При виде мертвых мулов он огорчался больше, чем при виде убитых солдат.
– Я их много перевидал, – рассказывал он в пабе. – Лежат вдоль дороги, и вонь от них жуткая. Бедняги, они-то никому зла не делали.
Больше всего он огорчался, когда мулы погибали от ядовитого газа. Однажды после газовой атаки уцелел только он сам, а все мулы в обозе издохли. Джим тогда очень разозлился. Подошел к своему лейтенанту, хмуро отдал честь и выпалил:
– Мне, выходит, противогаз положен, а мулам нет! Это почему, а?
Высказанная им мысль так впечатлила лейтенанта, что он отправил рапорт генералу, и тот, вместо того чтобы отмахнуться, отозвался одобрительно и поощрительно.
В 1918 году большинство британских воинских подразделений обеспечило своих лошадей и мулов противогазами, в то время как немцы продолжали терять обозную скотину. И хотя ни один военный историк не упоминал о том, что Джим из Скалы изобрел лошадиные противогазы, сам он упорствовал в заблуждении, что без него Британия не выиграла бы войну.
Потому всякий раз, как подходила чья-нибудь очередь заказывать выпивку – будь то в «Красном драконе» в Рулене, в «Волошском орехе» в Леркенхоупе или в «Пастушьем привале» в Верхней Брехфе, – он вызывающе смотрел на своих собутыльников и заявлял:
– Ну давайте, выставляйте еще пинту. Это ж я войну выиграл!
Когда в ответ ему сыпались насмешки: «Да ладно тебе заливать, старый враль!» – он выуживал из кармана письмо генерала или фотографию, изображавшую его самого вместе с парой мулов – на всех троих были противогазы.
Сестра Джима Этель страшно гордилась им и его блестящими медалями и говорила, что ему нужно «хорошенько отдохнуть».
Этель с годами превратилась в крепкую женщину с широкой костью и тяжелой поступью; она ходила повсюду в бывшей армейской шинели и смотрела на мир из-под кустистых бровей.
– Ничего страшного, – говорила она, если Джим бросал начатую работу. – Я сама доделаю.
А когда он вдруг все бросал и уезжал в паб, ее лицо расплывалось в благодушной улыбке:
– Ему там душевно.
Эджи тоже никак не могла нарадоваться на Джима и считала его восставшим из мертвых. Один только Том Гроб, превратившийся в морщинистого старика со свалявшейся бородой и водянистым взглядом, в свое время разозлился на мальчишку за то, что ушел на войну добровольцем, а теперь злился еще больше – из-за того, что вернулся. Видя, как «герой войны» греется на солнышке, он кричал на него грубым и страшным голосом:
– Я тебя предупреждал! Предупреждал тебя! Это твой последний шанс! Или берись за работу, или я тебя отделаю! Уж я тебя обтешу, чурбан негодный! Я тебе толстую морду-то разукрашу!..
Однажды вечером он обвинил Джима в краже недоуздка и избил его по щекам тамбурином, после чего Эджи заявила:
– Все, с меня хватит.
Когда пришло время ужина, ее муж, вернувшись домой, обнаружил, что все засовы задвинуты и впускать его никто не собирается. Он стучал и буянил, но дверь была сработана из прочного дуба, и он ушел не солоно хлебавши, с разбитыми в кровь костяшками пальцев. Около полуночи из стойла донеслось леденящее кровь ржание. Утром самого Тома нигде не было видно, а в конюшне любимая кобыла Джима лежала мертвой – в голову ей был вогнан гвоздь.
Позже пришло известие, что старик живет в долине Итона с вдовой фермера, и та родила ему ребенка. Поговаривали, будто он приворожил ее «дьявольским взглядом» еще тогда, когда отвозил ей гроб для покойника-мужа.
Эджи, лишившись выручки от продажи гробов, осталась ни с чем и уже не могла содержать «опрятный дом». Она крепко задумалась о других источниках дохода, и в голову ей пришла мысль, что можно брать на полный пансион чужих нежеланных детей.
Первым из ее «спасенышей» стала малышка Сара. Ее мать – жену мельника из Бринариана – соблазнил сезонный рабочий, стригший овец. Мельник отказался растить чужого ребенка под своей крышей, но готов был платить за его содержание по два фунта в неделю.
Одна эта договоренность приносила Эджи по фунту чистой прибыли, и, вдохновившись, она решилась взять на воспитание еще двух незаконнорожденных – Бренду и Лиззи. Так ей удалось поддерживать в доме прежний приличный уровень достатка. Чайница всегда была полна доверху. Раз в неделю подавалась баранья солонина. Эджи купила новую белую льняную скатерть и по воскресеньям гордо ставила на стол к чаю банку с консервированными ананасными ломтиками.
А Джим между тем верховодил птичьим и скотным двором, отлынивал от работы и частенько сидел на горных склонах, играя на свистульке на радость каменкам и луговым чеканам.
Ему было невыносимо видеть, как мучится живое существо, и если он находил кролика в силках или чайку со сломанным крылом, то приносил их домой, перебинтовывал рану или накладывал на крыло шину из веток. Порой у него оказывалось сразу нескольких птиц или зверей; когда кто-то из них издыхал, Джим вздыхал:
– Бедняжка! Вырою ему яму и похороню в земле.
Много лет он продолжал бубнить что-то про войну, а еще завел привычку незаметно подкрадываться к Видению и поддразнивать близнецов Джонсов.
Однажды на закате братья косили в одних рубахах, когда к ним, ковыляя, приблизился Джим и заладил свое:
– И тут танки как загрохочут! Бум!.. Бум!
Близнецы продолжали косить, изредка нагибаясь, чтобы заточить косу. Когда в рот Бенджамину залетела муха, он сплюнул:
– А-а! Чертовы мухи!
На Джима они не обращали ни малейшего внимания, и под конец он начал терять терпение:
– А вы? Вы бы там и минуты не протянули. У вас-то ферма, было за что воевать! А я… У меня ничего, кроме собственной шкуры, за душой не было, а я не струсил!
С того самого дня, когда вся страна праздновала окончание войны, мир близнецов сжался до небольшого пространства, занимавшего всего несколько квадратных миль и ограниченного с одной стороны молельней Майсифелин, а с другой – Черной горой. И Рулен, и Леркенхоуп они считали теперь вражеской территорией.
Братья отворачивались от современности, словно стремясь вернуться к невинным дням своего раннего детства. И глядя, как соседи вовсю покупают новую сельскохозяйственную технику, убеждали отца, что это пустая трата денег.
Они разбрасывали навоз по полям лопатами. Сеяли зерно с плетеного «воротника». Пользовались старой сноповязалкой, старым однолемешным плугом и даже молотили по старинке – цепом. Однако, как поневоле признавал Амос, никогда еще изгороди не были такими опрятными, трава – такой зеленой, а скотина – такой здоровой. Хозяйство даже стало приносить деньги. Стоило Амосу зайти в банк, как управляющий выбегал из-за прилавка и спешил пожать ему руку.
Единственным мотовством, какое позволял себе Льюис, была подписка на газету «Новости мира»; по воскресеньям, после обеда, он пролистывал страницы, высматривая, не случилось ли за неделю какой-нибудь авиакатастрофы: он продолжал пополнять свой альбом новыми вырезками.
– Да что ж такое, – говорила Мэри с напускным возмущением. – Что за нездоровое увлечение!
Хотя ее сыновьям исполнилось всего двадцать два года, они вели себя как закоренелые старые холостяки. Впрочем, более серьезные поводы для беспокойства подавала дочь.
Ребекка годами купалась в лучах отцовской любви, но эта пора давно миновала: теперь они с отцом почти не разговаривали. Она втихаря сбегала в Рулен, а когда возвращалась, изо рта у нее пахло сигаретным дымом, а вокруг губ виднелись остатки стертой помады. Она запускала руку в денежный ящик Амоса. Он обзывал ее потаскухой, и Мэри уже отчаялась их примирить.
Чтобы спровадить дочь из дома, она нашла ей работу – место продавщицы в старом магазине тканей «Альбион», владельцы которого в порыве послевоенной любви ко всему французскому переименовали его в «Парижский дом». Ребекка ночевала на чердаке над магазином, а домой приходила на выходные. Однажды в субботу, во второй половине дня, когда близнецы отмывали маслобойки, до них донеслись крики и вопли. На кухне разгорался большой скандал.
Ребекка призналась родителям, что забеременела – причем от ирландца-землекопа, католика, работавшего на железной дороге. Из дома она ушла с разбитой губой и пятнадцатью золотыми соверенами в кошельке, ошеломив всех лукавой усмешкой и холодной расчетливостью.
– Больше она ничего от меня не получит, никогда, – прогремел Амос.
С тех пор от нее не приходило ни весточки. Своему бывшему работодателю она прислала открытку с новостью о рождении дочки. Мэри, узнав обратный адрес, съездила на поезде в Кардифф, чтобы увидеть внучку, но квартирная хозяйка сказала ей, что пара эмигрировала в Америку, и захлопнула дверь у нее перед носом.
Амос так никогда и не оправился от исчезновения дочери. Во сне он продолжал звать ее по имени. Потом его одолел опоясывающий лишай, доводивший его до бешенства. А вскоре, в довершение бед, подскочила арендная плата.
Бикертоны попали в затруднительное финансовое положение.
Их доверители из фонда выкупа облигаций потеряли целое состояние на русских долговых обязательствах. Эксперименты с разведением племенных лошадей потерпели неудачу и не окупили вложенных средств. Продажа картин старых мастеров обернулась сплошным разочарованием, а когда адвокаты полковника заговорили о способах избежать налогов на наследство, он вспылил:
– Не говорите мне о налогах на наследство! Я еще не умер!
Его новый агент разослал всем арендаторам циркуляр, предупреждавший о том, что в следующем году следует ожидать существенного подъема арендной платы. Это была очень неприятная новость для Амоса, который как раз задумался о покупке своей земли.
Даже пребывая в самом дурном настроении, Амос представлял себе, как оба близнеца когда-нибудь женятся и продолжат возделывать землю. Но Видение явно не могло прокормить две семьи, поэтому необходимо было обзавестись еще одной фермой.
Он уже много лет держал на примете Бугор – небольшое земельное владение на высоком месте площадью тридцать три акра, окруженное полосой буков, в полумиле от руленской окраины. Владел этим участком старый отшельник – по слухам, священник-расстрига. Он жил в одиночестве и в аскетичной скудости, пока однажды Этель из Скалы не заметила, что из его трубы больше не идет дым, и не нашла его распростертым в саду с морозником, зажатым в руке.
Амос навел справки и узнал, что этот участок будет выставлен на торги. Однажды в четверг вечером он отвел Льюиса в сторону и сказал ему угрюмым тоном:
– На Бугре поселилась твоя старая подружка, Рози Файфилд.