Ориана с ярким шелковым шарфом на голове ехала за рулем кабриолета, вести который ей было столь же комфортно, что и свой «Бугатти-57». Мягкая внешность скрывала бесстрашный характер, и Джакомо восхищался ею все больше. Ориана даже умела пилотировать самолеты. Она любила опасность. Ориана как-то рассказала Джакомо, что однажды, когда она летела с Жаном Мермозом в Сан-Себастьян, где должна была дать сольный концерт, у их «Латекоэра» треснуло правое крыло. После аварийной посадки они очутились под обломками самолета, но, к счастью, отделались одними ушибами и синяками. Каждую секунду опасаясь, что самолет загорится, они сумели все-таки выбраться наружу. Концерт переносить не пришлось.
Джакомо и Ориана прибыли в Канны и поселились в номере отеля «Мартинес». Лежа на кровати, Джакомо смотрел, как Ориана курит, и слушал, как она описывает свое сотрудничество с Габриэлем Форе в 1924 году. Он любовался ее лицом, пальмами за окном и синевой моря, сливающегося с небом.
— Мне было семнадцать, — говорила Ориана, — когда я получила свой первый приз на консерваторском конкурсе. Габриэль Форе организовал мой дебют в качестве солистки здесь, в Каннах. Каждый раз, когда я сюда возвращаюсь, не могу не вспоминать те дни. Мне предстояло играть произведение самого Форе, а также Чайковского, Сен-Санса и Брамса. Он впервые одолжил мне свою виолончель и, чтобы поддержать меня, хотя и без того уже сделал немало, в завершение концерта вышел на сцену. Этот человек с лохматой шевелюрой и ницшеанскими усами был неподражаем. Видел бы ты его взгляд… гордость — слишком слабое определение, потому что оно близко к слову «гордыня» и не вмещает того великодушия, которое отличало этого музыканта и композитора. Я не была единственной, кому он помог, и все же наша взаимная привязанность породила в то время немало пересудов, ведь замуж за Поля я вышла лишь два года спустя. Мой отец на стенку лез, когда до него доходили слухи обо мне и Форе. Однако незадолго до смерти маэстро передал мне свою виолончель, эту Кастаньери восемнадцатого века, за которой так любовно ухаживал. Я тебе пока не надоела со своими историями, любимый? — рассмеялась Ориана, выдыхая последнюю затяжку сигареты в весенний воздух, после чего подошла к Джакомо и поцеловала его.
— Нет, продолжай, я хочу знать о тебе все.
— В любом случае, именно благодаря Форе я познакомилась с Жаном Винером. Благодаря ему и Артуру Онеггеру, который был моим котурном в театре «Вьё-Коломбье».
— Котурном? — удивился Джакомо. — Как так? Котурн — это же обувь трагических актеров в античных театрах.
— Ну да, но этим словом еще называют соседа по комнате. Каждое воскресенье мы располагались в дальнем зале театра, чтобы сопровождать музыкой сеансы немого кино. Артур играл на барабанах, я на виолончели… Мы втроем, вместе с Жаном Винером, впервые собрались на улице Гюйгенса, в районе Монпарнаса, на репетиции «Шестерки». Кокто тоже был там, и мы весь вечер забавлялись, пародируя Баха и Шопена. Онеггер веселился от души и необычайно смешно изобразил мое первое участие в киносеансе — как я боялась, что не попаду в ритм со сменой изображений бури, вьющейся вокруг ледяного замка. Он был просто уморителен. Впрочем, что-то я разболталась, пора уже одеваться. Ты поможешь мне, любимый?
И Джакомо охотно выполнил просьбу Орианы, получая от застегивания ее платья ничуть не меньшее удовольствие, чем от расстегивания.
Покинув воспоминания Джакомо, Габриэль подумал о совершенно реальной Саре, чья отповедь при последней встрече не выходила у него из головы. После той размолвки в садах Тюильри он получил приглашение на свадьбу ее отца и Аделаиды в начале следующего лета, но от самой Сары не было ни весточки. За годы знакомства Сара и Габриэль никогда не разлучались так надолго. Ему теперь не с кем было поделиться открытиями из биографии Орианы, и Габриэль сожалел об этом, впрочем отдавая себе отчет, что из его близких Сара меньше всего была бы рада их выслушивать.
Он набирал номер Сары, та сбрасывала, но потом наконец приняла звонок. Голос ее звучал сухо и раздраженно. После нескольких общих фраз Габриэль поинтересовался, почему в трубке так шумно. Выяснилось, что Сара и Антуан стоят у входа в Гран-Пале, где вот-вот начнется организованный домом «Сотбис» аукцион воспоминаний одного знаменитого кутюрье. Сара отвлеклась, отвечая на вопрос Антуана, и Габриэль не мог не отметить, что ее недовольная интонация вмиг сменилась на теплую и приветливую.
Габриэль тоже слышал об этом аукционе, а кто о нем не слышал? Новость облетела все газеты. Несмотря на четко выраженное в завещании усопшего указание провести его похороны без лишней шумихи, наследник модельера организовал сегодняшнее мероприятие, заявив в свое оправдание, что выставил на продажу лишь публичные воспоминания маэстро, а сокровенные оставил себе.
Габриэль не удивился тому, что Антуан купил билеты, но не мог понять, с какой стати Сара, ненавидевшая притворство, согласилась составить ему компанию, ибо чем еще был этот вечер, как не стопроцентным лицемерием? Он включил телевизор, все каналы крутили репортажи об аукционе, отдавая дань уважения памяти кутюрье. Актрисы, бывшие в свое время музами стилиста, беседовали со всевозможными экспертами, юристы указывали на нарушения прав интеллектуальной собственности покойного, модельеры произносили траурные речи… На сплит-мониторах показывали очередь на ступенях лестницы и аппаратуру систем безопасности, а в дуплексе делились воспоминаниями учитель модельера и его наставник из Академии изящных искусств. На экране мелькали кадры жизни покойного, его дома и демонстраций мод.
Происходило самое настоящее мифотворчество. На протяжении сорока лет кутюрье очаровывал публику, участвовал в общественной жизни, а нынче вечером, в нарушение его воли, часть его памяти должна была достаться тому, кто больше заплатит.
Габриэль сказал себе, что в этом царстве безумцев он далеко не самый яркий их представитель, ведь он всего-навсего фантазировал о романе с женщиной, которую никогда не встретит и которую любил лишь благодаря подсказкам, оставленным чужой памятью. «Мы состоим из материи наших мечтаний», — убеждал он себя, возвращаясь к воспоминаниям — единственному, что поддерживало в нем жизнь.
Джакомо позаботился о том, чтобы скрыть самые интимные моменты своих отношений с Орианой под слоями других воспоминаний, так что Габриэлю приходилось обращать внимание на каждую деталь, чтобы уловить временные изменения, а вместе с тем датировать воспоминания и глубже проникать в память мастера.
Однажды летним днем, а точнее, четырнадцатого июля Ориана договорилась о встрече с Джакомо в его мастерской. Поскольку в стране отмечали День взятия Бастилии, Джакомо тоже мог не работать, но ради Орианы мастер был готов на все. Когда она пришла, он отворил окна и ставни, чтобы впустить в мастерскую солнце. Ориана сказала, что в этом нет необходимости, требуемый ремонт минимален. Джакомо удивленно кивнул, повесил борсалино на крючок и протянул руку за виолончелью.
— Если я не ошибаюсь, вы сегодня вечером выступаете в Елисейском дворце, не так ли?
Джакомо сразу заметил, что инструмент в идеальном состоянии.
Он знал Ориану всего два месяца, и если в ее поведении не было ничего, что указывало бы на взаимность их влечения, частота, с которой она навещала его, выдавала ее с головой.
После беглого осмотра мастер аккуратно положил виолончель на стол. Ориана подошла ближе, и он залюбовался ее лицом, маленькой родинкой справа над верхней губой, ямочками на щеках, формой рук, сжимающих смычок. Мастерская была закрыта, мир принадлежал им, снаружи доносились громкие голоса горожан, идущих на парад, их песни, звуки «Марсельезы», женский смех, топот шагов по мостовой. Джакомо и Ориана приблизились друг к другу: она — чтобы забрать виолончель, он — чтобы вернуть ее, и их пальцы соприкоснулись. Этот контакт словно наэлектризовал обоих, и Джакомо уловил блеск во взгляде Орианы, которая колебалась между страхом перед тем, что должно произойти, и желанием, чтобы это произошло. Джакомо обнял Ориану за талию, она не отстранилась, по-прежнему не сводя с него глаз. Их губы нашли друг друга, и они поцеловались, сначала легко и нерешительно, затем все более и белее страстно. Джакомо осторожно провел рукой вверх и нежно коснулся ее шеи.
У Габриэля возникло ощущение, будто это он обнимает Ориану, его лицо напряглось и покраснело. Когда Эдуард и Антуан бесцеремонно вошли в его комнату, Габриэль резко снял шлем и почувствовал тот же стыд, что и пятнадцать лет назад, когда брат застал его врасплох со стопкой журналов для взрослых.
— А стучать вас никто не научил? — выпалил Габриэль, багровый от гнева, смущения и ненависти к брату, который продолжал вести себя так, словно они оставались детьми.
То, чем занимался Габриэль, не было ни предосудительным, ни смешным, однако ему было неловко, и он не сумел этого скрыть.
— Неужели приложение «МнемоПорн» все-таки запустили? Ладно, не будем тебе мешать, ты, кажется, чрезвычайно занят! — хохотнул Антуан и вместе с ухмыляющимся Эдуардом удалился в коридор.
Габриэль бросил шлем на стол и выбежал следом.
— Ты прекрасно знаешь, что его еще нет, иначе был бы первым пользователем!
Вновь обретя уверенность, Габриэль присоединился к их смеху и предложил Эдуарду и Антуану посмотреть одно воспоминание, которое непременно понравится им, любителям кино. Они расположились в гостиной, и Габриэль приготовил все необходимое для сеанса погружения.
Действие в воспоминании Джакомо происходило в студии Жуанвиля. Ориана играла в оркестре под управлением Жана Винера, записывали музыку, сочиненную им для «Набережной туманов». Душещипательные мелодии вмиг наполнили сознание троих зрителей образами из этого драматического фильма.
Как только работа была закончена, Джакомо, Ориана и Жан Винер направились в проекционный зал с потертыми креслами. На экране появились первые кадры фильма, все присутствующие пребывали в приподнятом настроении. Среди них был Марсель Карне, который о чем-то шутил с Рене Ле Энафом, монтажером своего фильма. Превер выпивал с Жаном Габеном и пародировал поцелуи в исполнении Мишель Морган.
В дверь постучали. Превер и Габен обернулись, но не встали, а Марсель Карне жестом попросил Джакомо открыть. Паренек лет тринадцати, в берете, закрывающем правую половину лба, с сигаретой в уголке рта, протянул письмо и ждал, пока Джакомо обшарит карманы пиджака и даст ему несколько су. Затем скороговоркой выпалил: «Мсьемадам» — и удалился.
Карне распечатал конверт и театральным шепотом воскликнул:
— Жак, Жан, прочтите скорее! Это от Грегора Рабиновича!
Габен встал, тяжело дыша и строя из себя актера, которого домогается продюсер. Развернув листок, он напыщенным тоном продекламировал:
— «Мой дорогой месье Карне», — Габен отвесил поклон. — Так, «дорогой» ничего хорошего не сулит… «Я еще раз проанализировал длительность нашего фильма…» Скажите на милость, «еще раз», бедняга вконец изработался! «И настоятельно прошу…» Пф, ну, раз уж настоятельно… «…переговорить с месье Превером и месье Габеном» — ну, то есть с нами, — «…и внести некоторые сокращения». Нет, каков, а?
Превер тоже поднялся, облизал уголок рта, куда прилип кусочек кукурузного зернышка, знаком попросил передать ему письмо и подхватил тем же тоном:
— «Характер и атмосфера фильма таковы, что он не уместится в обычную длину пленки, то есть в две с половиной — две тысячи шестьсот метров». Атмосфера, атмосфера, я сыт по горло этой атмосферой! — выкрикнул он, вызвав всеобщее веселье. — Ладно, будем серьезнее, — добавил он. — «Максимально допустимая длина составляет две тысячи семьсот метров…» — Превер пробежал письмо глазами и, пропуская целые куски текста, читал дальше: — «Диалоги, безусловно, превосходны, спасибо». Я польщен, господин продюсер, и жду «но…», ведь ни один автор по доброй воле не пойдет на сокращения. Ага, вот и оно. — Он стряхнул пепел на ковер, пояснив: — Говорят, это убивает моль, — и продолжил: — «…Но мы должны проявить благоразумие и пойти на эту жертву. Фильм придется сократить минимум на пятьсот метров…» Восемнадцать минут! Да он не Рабинович, а Прокруст! «И пожалуйста, сделайте это немедленно. Передайте мой привет месье Габену и месье Преверу и уведомите их о моем желании сделать эти сокращения». Экий настырный! Что ж… Рене, думаю, ты нам понадобишься! Ножницы у тебя с собой? Будем кромсать!
Ориана не стала дальше слушать негодующих кинематографистов и вместе с Джакомо скрылась за дверью.
Потрясенные Антуан и Эдуард сняли шлемы и перевели дух.
— Ну ничего себе! — воскликнул Антуан. — Спасибо, парень, это стоило увидеть! И я теперь лучше понимаю твое увлечение Орианой… она несравненна. Одолжи мне при случае свой шлем, я тоже не прочь погрузиться в некоторые воспоминания этого Джакомо.
Габриэль пожал плечами.
— К вашему сведению, Рене, монтажер фильма не кто иной, как Рене Ле Энаф, человек, от которого я узнал имя Орианы.
Антуан и Эдуард, посмеиваясь и в то же время поражаясь осведомленности Габриэля, восхищенно присвистнули.
— Мне уже можно вернуться к своим делам или вы хотите еще надо мной поиздеваться?
— Не уходи, посиди с нами, мы работаем над сюжетом «Бамбино!».
Габриэль озадаченно уставился на Антуана.
— Мой мюзикл о Далиде, — пояснил Эдуард. — Мы только что придумали это название; как тебе?
Габриэль поднял большой палец вверх и, улыбаясь, пошел к себе.