Сара ждала Габриэля под триумфальной аркой на площади Каррузель, прислонившись к розовой мраморной колонне. Она выглядела прекрасно в своем платье бронзового цвета и держала в руках «Прогулки одинокого мечтателя» Руссо.
— Интересный выбор, — прокомментировал Габриэль, который подошел со стороны моста Искусств и сделал круг, чтобы застигнуть Сару врасплох.
Она была настолько поглощена чтением, что не заметила его приближения.
— Спасибо на добром слове… Кстати, специально ради тебя перечитываю! — сказала Сара и похлопала его книжкой по плечу.
— Ради меня? Хм, а я, кажется, ее толком и не читал, так, пробежал по косой во время учебы.
— Я пытаюсь понять твою непреодолимую, авторитарную и деспотичную потребность погрузиться в романтизм.
— И это говорит особа, которая не может без слез прочесть «Воспоминание о ночи четвертого»? Как же оно начинается? Ага, вот. — Габриэль напустил на себя серьезный вид и вперился глазами в Сару. — «У этого ребенка две пули в голове, дом был достойным, скромным, с цветами во дворе…»[10]
Сара посильнее стукнула его книгой по плечу, и они уселись на одну из каменных скамей, обращенных к Лувру и освещенной пирамиде.
Габриэль декламировал поэму Гюго, Сара слушала его рассеянно, думая о предостережениях Аделаиды и Клаудии. Наконец она схватила Габриэля за руки, посмотрела ему прямо в глаза и воскликнула:
— «Ипполит пред любовью склонил свою выю! Он другую избрал! Любит он Арикию!»
Габриэль отпрянул и потрясенно уставился на Сару.
Та горько улыбнулась.
— Чувствую себя героиней «Федры». Чем ближе я подбираюсь к тебе, тем энергичнее ты отдаляешься. Возможно, в конечном итоге ты и затаишься в углу сцены, как сын Тесея, но… — Она на миг умолкла, дрожа как в лихорадке и сверкая глазами. — Я надеялась, что сумею урезонить тебя нынешним вечером, по крайней мере, я обещала это Аделаиде, которая считает тебя ненормальным. Если человек влюблен, от разговоров никакого толку, нужно действовать, чем я и хочу сейчас заняться.
Она прильнула к Габриэлю и целовала, не отпуская его ускользающие губы, пока Габриэль не сдался и не поцеловал ее в ответ. Небо вдруг потемнело, стала надвигаться гроза.
— Это она, — произнес он, резко отстраняясь. — Это она.
Сара в замешательстве попыталась проследить взглядом за пальцем Габриэля, указывавшего в сторону садовых аллей, по которым прогуливались продавцы Эйфелевых башен и фосфоресцирующих летающих шаров, а также несколько парочек.
— Это она, — оторопело повторил Габриэль и убежал, не сказав больше ни слова.
Сара последовала было за ним, но передумала и снова села на скамью, а Габриэль тем временем подлетел к женщине в светлом пальто. Он схватил ее за руку, та сердито вырвалась, тогда Габриэль извинился и пошел обратно. Вернувшись, он плюхнулся рядом с Сарой и обхватил голову руками.
— Я мог бы поклясться, что это была она.
И зарыдал. Первым порывом Сары было утешить друга, но она поднялась и встала перед ним, бледная и злая. Он поднял голову не сразу, и Сара понадеялась, что это от стыда и неловкости, однако Габриэль опять прошептал:
— Я был уверен, что это она.
— Придет день, и ты останешься один, Габриэль, — отчеканила Сара. — Ты будешь одинок и несчастен. Я ничем не могу тебе помочь, ты должен сам найти выход.
Она вздернула подбородок и зашагала прочь. Габриэль смотрел ей вслед и не понимал, сожалеет ли о том, что произошло.
Желание отыскать что-то новое об Ориане оказалось сильнее всех прочих. Тяжело дыша, он отпер дверь квартиры. До дома Габриэль бежал под проливным дождем, а потому вымок до нитки. Он затворился в своей комнате и не выходил оттуда три дня, без устали пересматривая воспоминания Джакомо. Земной путь Орианы обретал все более четкие очертания.
Она родилась третьего декабря 1907 года на острове Сен-Луи, в квартире на втором этаже дома по улице Пулетье. В доме также располагалась столярная мастерская ее отца, Эжена Друэ. Мать Орианы, Маргарита, приходилась дочерью Жану Казневу, портному из Шестнадцатого округа Парижа. Ориана была единственным ребенком, к огорчению родителей, грезивших о большой семье.
В пять лет Ориана стала учиться игре на маленькой виолончели, которую подарил ее отцу благодарный заказчик: уж очень ему понравились стеллажи для книг, сработанные Эженом Друэ для его кабинета. Габриэль предположил, что этим заказчиком мог быть отец академика, специалиста по истории острова. Он позвонил академику, и тот согласился принять его в конце недели.
В пятнадцать лет Ориана поступила в Парижскую консерваторию на улице Мадрид, в класс Поля Базелера. Через год она получила приз за выдающиеся достижения, через два года стала первой виолончелисткой в «Оркестре Одеон».
Габриэль любил слушать беседы Орианы и Джакомо, быть нескромным свидетелем их встреч, которые проходили то в его мастерской, где Ориана репетировала, устроившись в выцветшем кресле, а Джакомо корпел над шлифовкой мостика для какой-то старой скрипки, то на первом этаже его квартиры на улице Льеж. Здесь на задворках дома Джакомо разбил миниатюрный итальянский сад с оливковыми деревьями, лаврами и гардениями, цветками и листьями которых Ориана украшала свои наряды.
В одном из воспоминаний Ориана стояла у окна в белом неглиже и смазывала канифолью кончик смычка. Габриэль никогда не видел ее такой красивой. Закончив, она погладила виолончель, зажала ее между обнаженными бедрами и поместила гриф где-то между сердцем и лицом. Ориана подняла смычок и провела им по струнам, металл которых, казалось, растворялся в пустоте под мелодию Шумана. Рука Орианы была воплощением легкости, она не играла, а словно подчиняла инструмент своей воле.
— Виолончель мне сразу понравилась, — вполголоса заговорила Ориана, — потому что она тяжелая и громоздкая. — Заметив удивленный взгляд Джакомо, она пояснила: — То, за что другие критиковали виолончель, было для меня ее главным достоинством. Теперь я люблю ее, потому что чувствую, что она — часть тебя. Ты ее лечишь, я ее мучаю, мы обнимаемся. Ее душа навсегда принадлежит нам, Джакомо. Ты согласен?
— Конечно, mon oripeaux, навсегда, — ответил мастер, загипнотизированный движениями возлюбленной.
Она тихо рассмеялась.
— Как ты меня назвал? Oripeaux? То есть мишура, обрывки, лохмотья?
— По-итальянски orpello. Это золото, которое сияет в твоих глазах, когда ты улыбаешься.
— Тогда ладно, но золото мишуры — это подделка реальности, тго фальшь и обман.
Джакомо мягко покачал головой.
— То, что ложно, необязательно обманчиво. К примеру, наша любовь является истинной, но обречена оставаться тайной. Она могла бы быть настоящим золотом, скрытым под покровом твоего брака. Ты — бриллиант, и когда берешь в руки смычок, твоя душа вырывается за пределы мира. Играй дальше, любовь моя.
Ориана продолжила исполнять сонату Шумана. Томность летнего вечера убаюкивала Джакомо, а заодно и Габриэля.
— Такая жара возвращает меня в детство. Помню, как смотрела в окно на прачек, которые посыпали просеянной золой белье в деревянных кадках, а затем брали ведра с кожаными ручками и лили на него кипящую воду. Горячие пары поднимались в нашу квартиру, и родители велели мне закрывать окно, боясь, как бы моя виолончель не отсырела. В дни вроде сегодняшнего я думаю об этих женщинах, которые терли белье, напевая «Маленькую китаянку» или «Белые розы», переворачивали его и полоскали по несколько раз, после чего вставали подвое и отжимали чистое белье. Их руки были распухшими, а щеки алыми. Я их обожала! Иногда аккомпанировала им на виолончели, а они посылали мне воздушные поцелуи, пританцовывая в своих хлопчатобумажных платьях, потяжелевших от пота.
Габриэль соизволил вернуться в мир живых. Выходя из своей комнаты, он столкнулся с Эдуардом, который порадовался, что познания брата в биографим Орианы углубились, однако посоветовал ему побриться и принять душ, прежде чем отправиться на набережную Конти, чтобы извиниться перед Изабель за трехдневное отсутствие.
— Работа подождет, — отмахнулся Габриэль. — У меня сегодня встреча на набережной Анжу.
Он прихватил шлем с воспоминаниями Джакомо и направился в гости. Академик в гранатовокрасной домашней куртке отворил дверь, они прошли по узкому длинному коридору — по обеим его сторонам высились стопки книг, — затем миновали большую гостиную с плотно задернутыми шторами.
Бессмертный привел Габриэля в гостиную поменьше и куда более светлую. Из-за обилия цветов на окнах, из которых открывался великолепный вид на набережную, комната напоминала оранжерею.
— Вы, значит, все не угомонитесь со своими поисками?
Габриэль удивился раздражению, прозвучавшему в этих словах.
— Я тоже безумно любил одну иллюзию, но она была литературной героиней… Матильда де Ла-Моль. Эта капризная красавица стала моим идеалом. Мне нравилось состояние влюбленности. Я создал возвышенный образ себя, готового победить Жюльена Сореля и завоевать благородное сердце Матильды. То же самое творится сейчас с вами — ничто из обычной жизни вас не трогает, вы погрязаете в своем эгоизме. Вы, Габриэль, принадлежите к числу людей вроде Фабриция дель Донго или Люсьена Левена, к которым успех приходит, когда они перестают строить из себя невесть кого и становятся теми, кто они есть на самом деле. В данный момент вы, вероятно, чувствуете себя лишним в этом беспощадном мире, этаким мыльным пузырем, который может лопнуть от дуновения ветра, но вы заблуждаетесь, поверьте мне. Ваш идеал живет в воспоминаниях, мой жил в книге… То, что все принимают за одержимость, я рассматриваю как сталкинг, колодец Нарцисса или Посейдона. Однажды вы либо упадете, либо подниметесь сильным и неустрашимым.
Последовало долгое молчание. Габриэль осмысливал слова академика.
— Возвращаясь к вашему исследованию, — наконец продолжил тот, — имя краснодеревщика Эжена Друэ мне ничего не говорит, но вполне вероятно, что он существовал.
Габриэль выслушал его рассказы о других воспоминаниях и цитаты из Арагона, а затем распрощался, воодушевленный встречей. Он был рад, что его понимают.