К книге
Бешеный16. Герника
69%
16. Герника
18

26 апреля 1937 года

За три года мое лицо, мое имя, само мое существование были позабыты. Сказка о неуловимом беглеце продержалась не дольше газетной бумаги. Теперь я был по-настоящему свободен. Люди шли мимо, не обращая на меня внимания. У меня отросли волосы, темные кудри – наверное, как у мамы. И я обрел спокойствие. На улице меня называли Кадарном или «племянником». Булочница величала «мсье Жюль». В порту я был юнгой со «Святой Софии». А в Ле-Пале я появлялся редко. Не столько из страха встретить кого не надо, сколько из суеверия. Натолкнувшись взглядом на стену или на цитадель, я опускал глаза. Однажды я встретил на рыбном рынке Ле Гоффа, с ним была толстуха – должно быть, жена. Даже на воскресный костюм он нацепил награды. Как-то утром в порту Созона я поздоровался с аббатом Брику. На голове у меня была фуражка, я ее снял.

– Добрый день, отче.

Он слегка поклонился, взгляд у него был, как всегда, беспокойный. Я почувствовал, что он обернулся и смотрит мне вслед. Я возвращался с лова в чем был, на плече сеть, которую надо было чинить. Ничто и никого я не напоминал, то есть выглядел как все. В другой раз я заметил на причале Шотана. Он вместе с неулыбчивой девушкой собирался подняться по трапу. Мне захотелось развлечься. Я подошел и очень вежливо спросил, не знает ли он, в котором часу отходит паром на Киброн. Он внимательно посмотрел на меня. В глазах мелькнуло недоверие, он нахмурился, на лоб набежала легкая тень. И все. Он вытащил карманные часы. До того, как раздастся гудок и уберут трап, оставалось ровно двадцать три минуты. Учтивый, мелодичный голос. Ни следа злости. Я поблагодарил. Улыбнулся девушке, та не ответила, и я пошел дальше своим путем славного малого.

Завернув за угол, я засмеялся и хлопнул в ладоши. Я, Жюль Бонно, бежавший из исправительной колонии, только что спросил про паром на континент у старшего надзирателя моей тюрьмы. Сумасшедший.

В другой раз у меня защемило сердце. Было воскресенье. Я ехал на велосипеде и услышал звуки духового оркестра. Я остановился на обочине. Не для того, чтобы помахать Камилю, и не для того, чтобы его увести, просто чтобы украдкой на него взглянуть. Я надвинул фуражку на глаза. Я был настороже. Дети умнее спесивых взрослых.

Они шли маршем, пятьдесят несчастных, выряженных юнгами из Высшего военно-морского училища. Отглаженные матросские блузы, береты с помпоном и ремешком, трубы, флейты, военные барабаны. Они так стучали по земле деревянными подошвами, словно хотели ей отомстить. Глаза у меня защипало от слез, я чуть было не отвернулся. Брийя-Придурок и Малыш Мало были по-прежнему среди них, косились на деревенских детей, смотревших, как они шагают. Я поискал глазами Камиля. Безуспешно. Его похожая на яйцо голова, тощие ноги, его взгляд испуганного зверька, его манера с серьезным видом дудеть в свой инструмент – всего этого мне недоставало. Когда Жессон поравнялся со мной, я не выдержал. Глупость, бравада, мальчишеская выходка – сам не пойму. Я потеребил язычок велосипедного звонка. Три раза нажал большим пальцем. Дребезжащее приветствие. Он бил в свой военный барабан. Поднял на меня глаза. Приоткрыл рот. И тут же расплылся в улыбке. Я подмигнул ему и вскочил в седло. Он обернулся – вот это было напрасно. Рядом тут же возник Наполеон, рявкнул:

– Смотри вперед!

Жессон застучал еще усерднее, палочки так и мелькали: юный барабанщик, ведущий в атаку наполеоновских гвардейцев. Он промолчит. Но я знал, что после отбоя с ним, надежно укрывшись за его тяжелыми веками, будет Злыдень. Одетый по-воскресному, на велосипеде «житан», он позвонил ради него в серебристый колокольчик и подмигнул – показав, что из этой проклятой тюрьмы можно сбежать.

Несколько месяцев я подумывал покинуть остров. Ронан мне это предлагал. Но что дальше? Никто не ждал меня ни в Майенне, ни в огромном Париже. Не было для меня ни города, ни деревни, ни семьи. Жюль-Один-Одинешенек, вот кем я был. И постепенно я понял, что мой дом – здесь. Там, где есть работа. Я не побирался, я зарабатывал на жизнь. Каждый месяц я платил хозяину за комнату. На моем месте в лодке были следы моих подметок, мне ставили тарелку за семейным столом, наливали стакан в углу бара. Я тут был на своем месте. Я добыл себе свободу, и я понемногу выковывал свое достоинство. Дважды горячечными ночами я возвращался в грот и убивал. В этих кошмарах у капитана Мевеля был мой взгляд. Я убивал с его глазами, он умирал с моими.

* * *

Ронану потребовалось три года на то, чтобы полностью меня принять. Из беглого колониста, кулаками и ножом защищавшего свою шкуру, я превратился в обычного рыбака. Стал настоящим юнгой. И полноправным членом его команды, по пятницам получающим плату и свой стакан у «Братьев». И это еще не все. Когда улов был хорошим, он называл меня «сынком».

С Софи было труднее. После смерти Франсиса что-то надломилось. Не между нами, в ней. Я поступил так, защищая нас, и она это знала, но я был тем, кто убил ее старшего брата. Прошло немало времени, прежде чем журнал «Детектив» раскрыл подробности убийства. «Тридцать один ножевой удар», – написал журналист. Судебно-медицинский эксперт говорил о «настоящей резне», об «опасном помешательстве». Тридцать одна рана. Собственно, почему бы и нет. Я втыкал в него нож, закрыв глаза. Избавлялся от напасти. А потом все забыл. Мысленно расчленил хаос и сложил из него убийство, которое меня устраивало. Одна дырка здесь, две там. Хирургические разрезы. Вероятно, это было не так. По словам врачей, я его искромсал. Софи видела перед собой мясника – в гостиной, в порту, за кофе воскресным утром. Мальчик, которого она лечила в колонии для несовершеннолетних, стал мужчиной, который растерзал ее брата. За ужином я каждый раз чувствовал ее взгляд на моей руке. На той, что держала нож.

Панчо утратил вкус к жизни. Когда мы чокались, он уныло поднимал стакан, а к наваристой котриаде едва притрагивался. На борту он увиливал от вытягивания сетей и греб вяло. На суше он нас избегал. Даже меня, которого прежде ласково называл разбойником.

Однажды, когда мы возвращались в порт, Ронан сказал ему:

– Баск, ну сколько можно!

Капитан грустил из-за него, из-за нас всех.

Уже почти год вся команда вместе с баском переживала черные времена его родины.

Июльским утром 1936 года он шагнул в лодку вместе со своей яростью. Впервые он никому из нас не улыбнулся, не пожал руку. Испанские военные в Марокко подняли мятеж. Он говорил, что это только начало, и был прав. Когда первые казармы восстали против Народного фронта, баск выместил на нас злобу:

– Вам ни до чего нет дела, кроме сардин!

Ронан ему напомнил, что наша жизнь зависит от этой работы.

– Плевал я на вашу работу, – скривился Панчо.

На красный платок Алена баск отвечал черным платком. Он был анархистом. «Либертарием», как он говорил. Он купил в Киброне старый радиоприемник, починил его и настроил на короткие волны, чтобы ловить официальное радио республиканского правительства. Каждый вечер в 21:20 он устраивался рядом с приемником и ловил «Голос Мадрида» на волне 30,43 м. И каждое утро поднимался на борт более осунувшимся и расстроенным, чем накануне.

А в тот день, 29 апреля 1937 года, баск неподвижно сидел на гребной банке. С мокрым от слез лицом. Бледный после бессонной ночи. Я сел вместо него на весла.

За три дня до того гитлеровские и фашистские самолеты разрушили город в его стране. Не имевший никакого стратегического значения. По радио говорили, что немецким бомбардировщикам и итальянским истребителям был дан приказ запугать население. Панчо не понимал, как человек может сбрасывать бомбы на детей. Я впервые услышал, как он выплюнул имя Франко. На самом деле выплюнул – за борт, вместе с потухшей сигаретой.

В порту, перед тем как подняться на лодку, Ален тайком показал нам первую страницу «Юманите». Вчерашний номер. Тысяча зажигательных бомб обратили в пепел Гернику.

– Бедняга, это его прикончит, – проворчал Ален.

– Говорю вам, мы его потеряем, – вздохнул капитан.

* * *

Мы впервые сидели за столом у «Братьев». Если не считать того дня, когда мы познакомились с поэтом, команда никогда за стол не садилась. Нашей территорией был угол стойки под привезенным из Северной Африки кальяном синего стекла. Готиас молча принес нам бутылку ламбига и четыре маленьких стаканчика, чтобы растянуть ее на подольше.

– Слушаю тебя, Панчо.

Ясный взгляд, спокойный голос. Ронан оставался капитаном и на суше.

Баск развел руками:

– Что ты хочешь услышать?

– То, что ты хочешь мне сказать.

Панчо залпом осушил свой стакан. Что он хотел сказать?

– Спасибо.

Спасибо Ронану, Алену, честным людям, которые приняли его как своего. Спасибо Софи, которая позволила ему жить в рыбацкой квартире дяди, погибшего в море. Большая комната на первом этаже с кухонным уголком и спаленка с закрытой кроватью[33]. Спасибо лодке за то, что приняла его, и морю, которое его пощадило. Спасибо за десять лет, проведенных в Созоне. И мне спасибо, маленькому разбойнику, за то, что терпел его перепады настроения.

– Что-то это отдает эпитафией, – проворчал Ален.

Панчо не знал этого слова.

– Надпись на могиле, – пояснил коммунист.

Я ничего не понимал.

Ронан наклонился к рыбаку:

– Ты правда все решил?

– Сразу после Герники.

Ронан кивнул:

– Герника, само собой.

Ален нахмурился:

– Сволочи боши!

Запрокинув голову, выпил до дна, хлопнул стаканом о стол.

Все молчали. Так молчат, когда слова слишком затрепаны и пришли в негодность. Так молчат, когда заканчиваются фразы, заканчиваются взгляды. Так молчат, когда прощаются.

Ронан внезапно грохнул по столу обоими кулаками.

Мы вздрогнули.

Он выпрямился:

– Встать, гребец!

Панчо, поколебавшись, встал.

– Отпустить тебя все равно что помочь твоей Республике, да?

Баск улыбнулся. Впервые за несколько месяцев.

Протянул руку Ронану:

– Milesker[34].

– Ага, опять твоя тарабарщина, – пробормотал капитан.

Он был очень взволнован.

Утер глаза рукавом.

А потом вложил свою руку в руку Панчо.

Предыдущая главаГлава 18 из 26Следующая глава