Гроб Лины Мевель стоял посреди столовой на деревянных козлах. Ронан накрыл его простой черной тканью, поставил по углам четыре подсвечника в человеческий рост. Мы с Аленом передвинули большой стол, чтобы разместить на нем еду – сардины, салаты и колбасы. Баск дал мне белую рубашку и темные штаны.
Пока не явились первые соседи, Ронан меня наставлял. Говорить как можно меньше, уклоняться от вопросов, опустить голову и смотреть вниз. Я – робкий племянник хозяина. И даже малость глуповатый. Такой, что у гроба не снимает глубоко надвинутую вязаную шапку. Он попросил жену внимательно присматриваться к гостям из колонии.
Перед домом висел морской колокол. Старая рында, купленная Ронаном у дочери капитана фрегата. Она уже не указывала судам путь в тумане, не предупреждала о нападении. Она заменяла дверной звонок. Почтальон стучал бронзовым языком, оставив письма, доставщики дергали за цепь, мальчишки развлекались, кидая в нее камешки. Когда появятся важные особы из колонии, она-то и предупредит меня об опасности. К медсестре намеревался пожаловать Франсуа-Донасьен де Кольмон. Директор выбрал нескольких надзирателей, которые будут его сопровождать. Кроме того, он любезно предоставил для похорон духовой оркестр колонии. Музыканты будут играть траурный марш на пути к моряцкому кладбищу.
Первыми пришли одетые по-воскресному рыбаки с женами и детьми. Воротнички сорочек топорщились, галстуки болтались, пояса свисали. Мало на ком были грязные сабо, почти все обулись в ботинки, в которых ходили в церковь. Сойдя на берег, эти люди не знали, что им делать со своим телом. У гроба они раскачивались, будто под ветром. Обеими руками держали перед собой берет. Некоторые женщины были в вышитых чепцах с завязанными под подбородком атласными лентами. Имена у них были как у лодок их мужей. Небо было ясным, ветер попутным, а море тихим, но никто на лов не вышел – из солидарности со «Святой Софией». Здесь были люди из Созона, из Ле-Пале и даже команда «Жаканы», рыболовного судна из Лескониля, представлявшего «Рыбаков-республиканцев Земли Бигуден».
Они собрались толпой ради капитана и ради медсестры.
– Мое почтение, господа!
Этими словами Ронан Кадарн встретил их во дворе.
Потом пришли товарищи Алена, тут же затерявшиеся среди соседей.
– Старуха терпеть их не могла, – шепнул мне Ронан.
Они пришли ради ее дочери.
Никаких черных галстуков, но все в новых рабочих комбинезонах, куртки чистые и выглаженные. Двое повязали вокруг шеи красные платки. Софи с улыбкой попросила свернуть их наподобие карманных платочков, чтобы меньше бросались в глаза. Горстка коммунистов и анархистов, редактор «рыбного» отдела еженедельника «Бретань рабочая, крестьянская, моряцкая». И главный редактор «Бретонского пролетария», «органа департаментского объединения профсоюзов Морбиана и окрестностей». Ален как-то попытался объяснить мне смысл фразы, напечатанной под названием газеты: «Освобождение труда должно быть делом рабочего класса». Он разглагольствовал, вращая глазами. Я тогда не все понял. Вообще-то мне больше нравилось другое изречение, напечатанное рядом с тем: «Пролетарии, подаяние – это позор!» Меня оно рассмешило. Ален не понял, что в нем смешного. А меня всегда смешили восклицательные знаки.
Подруги Софи остались в саду, сбившись в кучку.
«Потаскухи», – говорила о них усопшая.
Учительницы, военные медсестры, школьные буфетчицы – они состояли в женских секциях Лиги народного образования Морбиана. Три месяца назад они подготовили в Локмине большой праздник с участием спортивных, музыкальных и художественных ассоциаций и устроили для всех ужин в складчину. Ужин завершился под крики: «Право голоса для француженок!»
«Оргия суфражисток!» – выругалась старуха.
В тот июньский день Лина Мевель вручила Премию Добродетели фонда Коньяк-Жей Франс Гравье, солдатской вдове из Плоэрмеля, в одиночку вырастившей восьмерых детей.
Ронан шепотом рассказал мне все это ночью накануне похорон, которую его жена провела у тела матери. Софи страшно корила себя. Незадолго до смерти старуха узнала, что «безбожные шлюхи» имели обыкновение собираться у Ронана. Какой-то злой язык даже уверял ее, что дом ее дочери – прибежище порока. Что видели, как туда входили простоволосые женщины, без шляпок и косынок, и какие-то хулиганы с трубками в зубах. Что с наступлением темноты там происходили вещи, противные закону и морали.
После этого матери сделалось хуже. От раздражения ее стало лихорадить. Однажды вечером она послала соседку к сыну, который на несколько дней приехал в Ле-Пале. Франсис должен был образумить младшую сестру. Он, пехотный капитан, бывший фронтовик, ставший булочником, а потом страховым агентом. Он, который до того, как перебрался в Лорьян, каждое воскресенье ходил с матерью к мессе и после этого угощал ее пирожным с кремом. В тот вечер она хотела, чтобы сын привел ее к заблудшей дочери.
Франсис много лет был в ссоре с Софи. Но он покинул остров и по-настоящему порвал с сестрой, когда та вышла замуж за «красного», как он его называл. Ронана он ненавидел. Его профессию, его внешность, его образ мыслей, его повадки. Однажды зять, надеясь его успокоить, принялся уверять, что он не коммунист. Что не имеет ничего общего с большевиками и III Интернационалом. Что лозунги классовой борьбы ему чужды. Что он, Ронан Кадарн, состоит в социалистической федерации Морбиана. Он реформист. Образцом для подражания ему служит Блюм, а не Торез[23].
– Блюм? Да уж, настоящий француз! – бросил в ответ капитан Мевель.
С тех пор брат и сестра друг друга избегали. Мать обожала Франсиса и проклинала неблагодарную дочь. Ронан же, ее совративший, заслуживал тюрьмы или преисподней.
В ночь, когда умерла его мать, капитан Мевель опоздал. Соседка приходила за ним, но он засиделся за столом с друзьями. Старуха каждый раз звала на помощь сына, узнав, что он приехал на остров. По пустякам, со злости или из-за дурного настроения. Мстила ему за отлучки. За то, что однажды ему пришло в голову перебраться на континент. В ту ночь он долго тянул. И ей не хватило сил его дождаться. Эгоистичная дочь, невнимательный сын – она осталась совсем одна. И рухнула перед собственной изгородью на заросший травой тротуар, с яростью в сердце, с четками в руках и двумя глиняными шариками у ног.
Софи рассказала мне о них много позже. Эти шарики преследовали ее в детстве. Красный шарик и черный шарик – традиция, заведенная ее бабушкой, называвшей их «перлами истины». Когда надо было принять серьезное решение, бабушка ждала вечера. Некоторые считают, что утро вечера мудренее, она же отводила размышлениям целый день. Затем бросала шарики на пол и ждала темноты. И, когда уже не могла отличить красного шарика от черного, принимала решение. Ее дочь Лина сохранила этот ритуал, а внуки вспоминали о нем со страхом. Однажды вечером мать заставила Софи и Франсиса ждать темноты вместе с ней. С наступлением сумерек они уселись вокруг шариков и хранили молчание до тех пор, пока те не стали казаться одинаковыми.
– Решено, мы с вашим отцом расстанемся.
Вот так и вышло, что ее муж покинул дом и умер в одиночестве.
Дожидаясь Франсиса, старуха бросила шарики к ногам и стала молиться, чтобы он пришел до того, как цвета станут неразличимы. Вот потому сын и дочь равно чувствовали себя виноватыми в смерти матери. Софи – потому что ее не щадила, Франсис – потому что не пришел на помощь.
Лину Мевель на острове не любили. Она перемещалась между постелью и исповедальней, гоняя зонтиком слишком шумных детей и обличая тех, кто украдкой целовался за домом священника. Однажды на похоронах старухи постарше ее самой она довела до слез ребенка. Девочка пела у гроба своей бабушки бретонский гимн «Древний край моих отцов». Лина Мевель наклонилась к ней и прошипела:
– Детка, у меня уши вянут от твоей тарабарщины.
Вдова Мевель бранила всё и всех. Мошенника Ставиского[24], перевооружение Германии, заточение диких животных в новом зоопарке в Венсенне. Ее губы не умели улыбаться, глаза всегда были сощурены. Днем она, как бдительный часовой, караулила у окна. Мадам Мевель требовала, чтобы ей уступали место в порту и на рынке. Она была старшей дочерью нотариуса из Локмарья и набожной матушки. Безутешная, но неизменно полная достоинства вдова скромного аптекаря, от чьего имени она отрекалась, и после его кончины величественно шествовала по улицам. Капельмейстер на параде.
Особенно омерзительны ей были воспитанники колонии От-Булонь. Этим бандитам нечего было делать на ее острове.
Однажды, чаевничая с дочерью, старуха даже попрекнула ее тем, что она их лечит.
– Никакие это не дети, ты латаешь преступников!
Софи с этим не согласилась, и мать вышла из комнаты со словами:
– Им место в Кайенне, а не на наших пляжах!
В ночь большого побега она приготовила лимонад для охотников за детьми и с гордостью их угощала, как служанка Маделон из старинной армейской песенки.
– Берегись, юнга! Опасность по правому борту!
Ронан легонько подтолкнул меня к лестнице. В комнату вошли пятеро. В середине высокий блондин с тростью в руке – надвинутый на уши берет, темный костюм, галстук, платочек в кармане, белые перчатки, красные и зеленые орденские планки на лацкане.
– Проклятый старший брат, – шепнул мне хозяин.
Группа смерила взглядом собравшихся. Все расступились. А те пятеро, сняв береты, приблизились к открытому гробу. Над телом склонился только капитан Мевель. С сухими глазами запечатлел поцелуй на лбу матери. Никто в доме не пролил ни слезинки, если не считать нескольких плакальщиц в черном, сидевших у стены, – подруг усопшей.
– Ступай в мой кабинет, – приказал мне Ронан.
Я отмахнулся. Этот тип меня не знает, его друзья – тоже. Чего мне опасаться? Хозяин настаивал. Я прибился к Софи, повернувшись спиной к тем пятерым.
Медсестра была неспокойна:
– Разве ты не должен был спрятаться?
Я мотнул головой. Я надеялся, что мое лицо примелькается.
Она хотела еще что-то сказать, но промолчала и широко раскрыла глаза. К нам направлялся ее брат со своей свитой.
– Над кем ты насмехаешься?
Громкий голос капитана Мевеля.
– Здравствуй, Франсис, – ответила ему сестра.
Я обернулся. Он стоял в нескольких сантиметрах от меня, хмурился.
– Повторяю: над кем ты насмехаешься?
Она не понимала.
– Гроб нашей матери на козлах? – Он обвел комнату набалдашником трости. – Четыре подсвечника, да?
Молчание.
– А где черные драпировки на дверях? – Упер кулаки в бедра. – А позумент? Обшивка?
С каждым словом голос его делался все громче.
Софи опустила голову. Провинившийся ребе-нок.
– Наша мать отправится на кладбище под этим брезентом?
– Это покров на гроб.
Спокойный голос. К нам подошел Ронан. Мевель попятился. Я хорошо знал это движение и этот взгляд. Крутые в колонии часто так держались. Орали, но, встретившись со мной, отступали на шаг. Они боялись. Я понял, что брат Софи опасается Ронана. И что Ронан это знает.
– Какой там покров! Собачья подстилка!
– Потише! – велела Софи.
В комнате смущенно переглядывались. К нам подошли подруги медсестры. Один из приятелей капитана Мевеля демонстративно снял, сложил и убрал свои круглые очки. Так вели себя тюремщики, перед тем как начать нас лупить.
Эти парни явно привыкли махать кулаками.
Мевель злобно смотрел на зятя:
– Пролетарское погребение – твоя идея, Кадарн?
Софи хорошо знала своего мужа. Чтобы дело не зашло дальше, она встала между ним и братом.
– Сделали все, что смогли, с тем, что имели, – ответила она.
Ронан рассказал, что Мевель, хоть и давно перебрался в Лорьян, оставил за собой комнатку в Ле-Пале. Там он и ужинал, когда его мать умирала. Одна комната, с раковиной, но уборная на лестнице. Устроить прощание в этой каморке было немыслимо. Потому он и велел младшей сестре этим заняться. И даже не подумал предложить ей помощь. Мевель говорил, что развод разорил его. После возвращения с войны ему пришлось нелегко. До 1914 года он руководил профсоюзом булочников, но с началом войны вынужден был закрыть лавочку. После возвращения из окопов он больше ни разу не повязывал белый передник и не прикасался к муке. Устроился в страховую компанию. Но основным его занятием стала политика. А разглагольствованиями о чистоте нации не заработать на сколько-нибудь приличные похороны матери.
Брат вышел из комнаты как раз тогда, когда во двор въехал катафалк, и вскрикнул от изумления. Ронан предупреждал меня, что он разозлится. Они с Софи собрали пожертвования, чтобы покойницу не пришлось везти на кладбище на тачке. Все скрепя сердце скинулись, но этого оказалось недостаточно. Даже похороны по самому последнему разряду были семье не по средствам.
И тогда Ронан и его друзья взялись за дело. С согласия старого моряка, пообещав ему потом привести рыбацкую повозку в прежний вид, они отшлифовали ее и пропитали дно сосновым дегтем. Никакой подставки для гроба, никакого черного плюмажа и балдахина, зато брат Перига, искусный рисовальщик, украсил борта тележки двойной серебряной каймой. Ив, друг из кибронской похоронной конторы, дал черную попону с бахромой, чтобы накрыть старого Анри Кёя, и тот сверкал серебром, как парадный конь какого-нибудь принца. Тот же Ив прикрепил по бокам повозки два зеленых бархатных герба. Монограммы были от другого покойника, но позолота выглядела роскошно. Нашел он и покров в золотых звездах, чтобы заменить «морской брезент». Мало того, сам он облачился в свой костюм похоронного церемониймейстера – черная с золотом треуголка, синяя ливрея, аксельбант и жезл. А старого моряка обрядили кучером, он был в белых перчатках и цилиндре.
Мевель – вполголоса, но я услышал – обозвал обоих паяцами. И твердил, что все это недостойно.
– Катафалк туземцев!
Ронан поправил золоченую кисть, попавшую за шоры.
– Нет. Это катафалк простых людей. – Погладил морду встревоженного коня. – У Виктора Гюго был такой же.
Франсис Мевель презрительно поглядел на зятя:
– Плевать я хотел на Виктора Гюго!
Когда Софи позвонила в колокол, все устремились во двор.
Она крикнула, сложив руки рупором:
– Извините, ложная тревога!
На самом деле это был сигнал опасности.
Во двор въехала машина Франсуа-Донасьена де Кольмона.
В машине он был один. За его «пежо» следовал грузовичок, в котором теснились пять человек. В другом грузовичке ехал духовой оркестр.
Прячась за открытой дверью на лестницу, я смотрел на знакомые лица. Начальник Шотан, драчун Шамо, увешанный медалями однорукий Ле Гофф, доктор Верхаг и аббат Брику.
У меня скрутило живот, во рту пересохло. Их шаги, голоса – все напоминало мне об ударах, о выговорах, о спирте на открытых ранах.
Я закрыл дверь. Давно меня так не трясло. В уши лезли шум, разговоры, неуместные смешки. Я сел на ступеньку. Мне хотелось заплакать. Я сдержался. Все эти дни я жил как свободный человек. Стоял лицом к лицу с морем и ветром. Я почти поднял голову, смотрел почти прямо. Рыбаки с соседних лодок со мной здоровались. Волосы уже укрыли штриховкой мою голову. Я понемногу занимал свое место среди живых. А теперь сердце у меня вмиг оборвалось. Увидев этих людей, я вспомнил, что принадлежу им. И пусть я вырвался из их когтей, они еще могли до меня дотянуться. Обессилевший, я сидел на последней ступеньке деревянной лестницы, обхватив голову руками, защищенный лишь тонкой перегородкой двери. Я узнал громкий, низкий голос Шотана, перекрывающий общий гул.
Сон это или реальность? Где я окажусь, если проснусь? На похоронах тещи капитана или в зарешеченной камере? На самом ли деле случился мятеж? И этот безумный побег – был ли он на самом деле? Брел ли я по острову вместе с избитым мальчиком? Его правда схватили, его правда сдали из-за двадцати франков сестры-старухи? А Ронан? Я в самом деле спрятался в его лодке, готовый убить или умереть? А баск, а Периг, а старый моряк? А мои руки взаправду погружались в сардины, и глотку взаправду драло от выпивки у «Береговых Братьев»? А может, все это привиделось мне в бреду? Очередной припадок? Что, если я сбежал только в своем воображении, как раньше перерезал горло Шотану, воткнул нож в Ле Росса, сжег Озене? Что, если я очнусь в лазарете после нескольких дней, проведенных без сознания? Может, у меня жар и видения? Что, если я все еще за стеной?
Я дернулся.
Дверь на лестницу приоткрылась.
– Ты как?
Софи, лицо встревоженное.
Она прислонилась к дверному косяку.
– Ты плакал?
Я тряхнул головой, провел тыльной стороной ладони по глазам.
Шум переместился из дома на дорогу.
– Процессия сейчас тронется.
Я кивнул.
– Тебе лучше остаться здесь, слишком много знакомых.
Снова кивнул.
– Только не сиди на лестнице.
Я поднялся.
– Лучше побудь в своей комнате.
Я толкнул дверь, и свет меня ослепил.
– К окну не подходи.
Да, я понимал.
И, когда она уже собиралась уйти, я спросил, как она себя чувствует.
Софи поглядела на меня.
– Это все же моя мать. – Она подбирала слова. – Так что я чувствую себя осиротевшей.
Я закрыл дверь в свою комнату. Мамина ленточка лежала под матрасом, прильнув к ножу. Я сел на кровать, потеребил шелк. Во дворе духовые инструменты и барабаны оркестра колонии истязали Шопена. Я подошел к окну. Встал за складками занавески. Поискал взглядом Луазо. Его там не было. Ни с барабанщиками, ни с духовиками. Я узнал двух трубачей – Малыш Мало и Брийя-Придурок. И Жессон с гордостью бил в свой военный барабан. Колонисты были наряжены моряками – это наши парадные костюмы. На инструментах черный креп.
И взгляды, которыми смотрели из толпы на колонистов, я помнил.
«Это заключенные? Вы уверены?»
Процессию возглавлял отец Брику в лиловом вышитом орнате поверх сутаны, его окружали четыре мальчика из хора. Самый старший нес большой крест. У них за спиной духовой оркестр От-Булони громыхал «Похоронный марш». Брат Софи и его друзья в беретах проскользнули следом за музыкантами.
– «Огненные Кресты» впереди не пойдут, только семья! – крикнула Софи.
Минутное замешательство. Медсестра взяла брата за руку, потом обняла мужа за плечо и поставила их вместе за гробом. Дальше теснились близкие и соседи, затем красные платочки, рыбаки и суфражистки. Бывшим фронтовикам без своего капитана трудно было найти себе место. Тогда они решили пойти по бокам процессии, двое слева, двое справа, как будто в их задачу входило ее охранять.
Я уснул. А когда днем вышел из комнаты, опасность уже миновала. Люди из колонии ушли, как и многочисленные соседи. От еды ничего не осталось. По всей столовой и по всему двору пустые графины. Настало время детских ссор, признаний и пьяных клятв.
Я вышел во двор. Периг под деревом спорил о чем-то с мальчишкой своего возраста. Сгреб его за ворот. Говорил он тихо и выглядел встревоженным.
– Капитан?
Ронан улыбнулся мне.
Лицо усталое. Глаза блестят. Речь невнятная. Перебрал.
– Прятался, юнга?
Поспал, только и всего.
Я пальцем показал на ссорящихся мальчишек.
Ронан кивнул:
– Это Матье, юнга, которого ты заменяешь.
Он открыл пачку сигарет. Протянул мне одну. Поморщился:
– Черт, опасность по левому борту!
К нам приближался Франсис Мевель со своими людьми.
– Шапка, – шепнул мне Ронан.
Я натянул шапку.
– Ну что, выпьете по последней?
– Почему же по последней? – без улыбки ответил Мевель.
Он встал прямо передо мной. Спросил:
– Ты здесь недавно?
Мне не по себе было под взглядом его светлых глаз.
Я молча кивнул.
– Это Жюль, мой племянник.
Мевель глаз с меня не сводил.
– Сын Янна?
– Ну да, – улыбнулся Ронан.
Пауза.
Он смотрел так, словно мог распознать ложь.
– И что ты делаешь на острове, сын Янна?
– Работает юнгой до возвращения Матье Биана.
Мевель на Ронана и не смотрел. Он расспрашивал меня.
– Когда ты приехал?
– Пятнадцатого августа, – ответил хозяин.
Мевель наклонился ко мне. Я отвел глаза, уставился на значок, приколотый к лацкану его пиджака. Бронзовый череп на золоченом огненном кресте и два скрещенных меча. У всех его приятелей были такие же. Я и раньше видел эти значки. Наполеон в колонии такой носил. И Ле Гофф однажды с ним появился. После февральских беспорядков. Прицепил значок между орденом Почетного легиона и военной медалью, но директор велел снять:
– Мы здесь не в Бурбонском дворце![25]
Дело было в полдень, посреди столовой, и все засмеялись, хотя ничего не поняли. Ле Гоффу впервые сделали выговор прилюдно. Потом он два дня на нас отыгрывался.
– Смотришь на мой значок?
Я кивнул.
– Нравится?
– У отца одного моего друга был такой же.
Мевель расслабился.
– Череп – это чтобы почтить наших павших бойцов.
Ронан потянул меня за рукав:
– Пойдем, юнга, поможешь мне убрать.
Мевель жестом его остановил.
– Ты позволишь, Кадарн? – Еще один пристальный взгляд на меня. – Ты слышал про «Огненные Кресты»?
– Да так, – пробормотал я.
– Да так?
Все пятеро засмеялись.
– Как это – да так?
Я растерялся. Ничего я про них не знал. Слышал эти слова в разговорах, читал в директорских газетах, и только. Они дрались с полицией. Ален их не любил. Больше я не знал ничего.
– Ты его, часом, не пытаешься завербовать?
Ронан нехорошо улыбался. Недобро.
– Можешь себе такое представить, Кадарн? Наш человек на «Святой Софии». – Мевель снова посмотрел на меня: – У нас в воскресенье вечером собрание, хочешь пойти, юнга?
Я взглянул на Ронана, побледневшего до синевы.
– Там будет товарищ Леруа, руководитель лорьянской секции.
– Думаю, моему племяннику это неинтересно. – Ронан еле держался на ногах. – Я прав, юнга?
– Нет, – сказал я.
Никогда Ронан так на меня не смотрел. Мевель поглаживал свои награды.
– Заглянуть – это ведь ни к чему не обязывает, а? – Он положил руки мне на плечи. – И потом, ты узнаешь нас получше, чем «да так».
– Что тут у вас? – К нам подошла Софи.
– Ничего особенного, мой племянник собирается вступить в «Огненные Кресты».
Софи посмотрела на мужа, на брата, потом вопросительно – на меня.
– Это шутка?
– Никакая это не шутка, – проворчал Ронан.
Он ослабил узел галстука и привалился к дереву.
– Твой милый братец пригласил его на ближайшее собрание.
Франсис Мевель улыбался. Его люди выцеживали из бочонка остатки вина.
– Не будем задерживаться, господа. – Он без улыбки протянул мне руку: – Ну, племянник, до воскресенья.
Софи ни слова не могла выговорить. Я не понимал, отчего она пришла в такое смятение. Не понимал и взглядов Ронана. Ну схожу на воскресное собрание, и что? Уже давным-давно никто не вспоминал про побег из колонии. Все беглецы пойманы. В чем же проблема? Я почувствовал себя менее свободным. Снова взаперти – только теперь в доме Ронана и Софи, в лодке и у «Береговых Братьев». Может, они ревнуют? Может, не хотят меня ни с кем делить? С колонистом так удобно. Сортирует рыбу, таскает корзины, чинит сети, драит лодку, наводит порядок в доме, ходит за водой к колодцу и помалкивает. Свободен я или нет? Да? Значит, могу пойти на какое угодно собрание. Коммунистов, фашистов, регионалистов… А кстати, что, если я потребую, чтобы меня причастили в церкви Христа Царя? А если я захочу пойти в колонию, чтобы написать на стене «Горите в аду»? Потому что это и значит быть свободным. Все это и много чего еще, чтобы наверстать семь лет, проведенных за высокими стенами.
В середине дня, когда все разошлись, Ронан прилег вздремнуть. Я собирал стаканы и тарелки, Софи подметала столовую.
– Дай мне.
Я мягко отобрал у нее метлу.
Она посмотрела на меня:
– Жюль, поговори со мной.
Я достал грушу, закатившуюся под большой шкаф.
– Что ты хочешь от меня услышать?
– Ты не дурачишь Ронана?
Я распрямился. Как же надоели все эти вопросы.
– Почему ты так говоришь?
Развела руками:
– За моим братом стоит все то, с чем сражается мой муж.
– Это ваши семейные дела!
Она повысила голос:
– Ронан тебя защитил, мой брат выдал бы тебя. Это не имеет никакого отношения к семье, понятно тебе?
– И что?
Я бросил метлу, ручка стукнула об пол. Я сел.
– Что значит – и что? – Софи подняла метлу. – Это мой брат и те, кто с ним заодно, построили твою каторжную тюрьму.
Я вспомнил Ле Гоффа, Наполеона, значок на их форменных куртках.
– Твой брат?
– Да, такие, как он! Для них ты недостоин быть французом.
– А мне плевать! – Неприличный жест. – А для вас?
– Что для нас?
– Кто я для тебя и твоего мужа?
Она немного подумала.
– Тот, с кем мы чувствуем солидарность.
– И потому хотите меня запереть, да?
В моем голосе прорезались каторжные интонации.
– Дурак, Ронан тебя защищает! – Она была вне себя. – И я тоже тебя защищаю!
Теперь она отшвырнула метлу.
– Хочешь, чтобы тебя поймали, колонист?
Я пожал плечами.
– Если так, нет ничего проще. Достаточно пройтись в робе каторжника с барабаном. – Она замаршировала на месте, изображая барабанную дробь. – «Мне, Жюлю Бонно, больше ни к чему свобода!»
Софи сгребла со стола мусор и кинула мне в лицо.
Тем же голосом глашатая:
– «Я, Жюль Бонно, семь лет кружил по своей клетке и сегодня выкаблучиваюсь, чтобы туда вернуться».
– Что я делаю?
– Эти люди хотят твоей погибели. Если ты к ним пойдешь, значит, сам напрашиваешься. – Она ткнула в меня пальцем. Волосы упали ей на лицо. – Вообще-то они правы! Ты всего-навсего раздувшийся от гордыни злыдень!
Я встал.
– Ты нас недостоин! Слышишь, Бонно? Ты нас недостоин!
У меня в голове промелькнуло: взять куртку, свой мешок, нож, мамину ленточку и сбежать.
– Я сваливаю.
Открылась дверь с лестницы, на пороге стоял Ронан.
– Сядь. Никуда ты не свалишь.
– Ты меня не пустишь?
– Не пущу.
От него исходило ощущение силы.
Ронан налил себе воды. Он выглядел спокойным, отдохнувшим.
– И ты сядь, Софи.
Она скрестила руки.
– Жена, прошу тебя, или мы с этим не справимся.
Она села. Я угрюмо плюхнулся на стул. На плече у меня повисла яблочная кожура.
Надо успокоиться. Софи мяла передник, я стучал ногой о ножку стула.
Ронан долго молчал, сидел, уперев локти в стол, соединив ладони.
Наконец посмотрел на меня:
– Знаешь, кто до тебя занимал твою камеру?
– В колонии?
– Да, в колонии От-Булонь.
Я помотал головой. Я не знал.
Он налил в стакан вино, пододвинул мне.
– Надеюсь, ты немножко интересуешься историей.
Немножко да.
– Слышал про июнь 1848 года?
Учитель в исправительной колонии рассказывал на уроке. Хорошо, что Вторая республика и Партия порядка успешно подавили социалистическое восстание в Париже.
Ронан улыбнулся:
– Можно и так на это посмотреть.
И спросил, знаю ли я, когда была построена колония.
Нет, этого я не знал.
На самом деле все это связано. Июньские события ускорили строительство тюрьмы на земляной насыпи у цитадели Вобана. Учитель забыл нам сказать, что первыми узниками нашей колонии были парижские повстанцы.
– Стало быть, они отчасти твои товарищи?
Рыбак улыбнулся, кивнул:
– Отчасти да. Можно сказать и так.
Софи глаз с него не сводила.
– Так вот, за четыре дня пять тысяч товарищей были убиты в боях, полторы тысячи расстреляны без суда и двадцать пять тысяч арестованы.
Вино было теплое.
– И сотни были заперты здесь в ожидании военного трибунала или отправки в Новую Каледонию. – Ронан плеснул себе вина. – А твоих товарищей из второго блока как звали?
– Их имена?
– Да, имена, прозвища, как хочешь.
Я водил пальцем по кромке стакана.
– Камиль Луазо, Муазан, Труссело, Каррье, Малыш Мало, Судар, Озене.
– А тех звали Огюст Бланки и Арман Барбес.
Эти имена мне ничего не говорили.
– А в 1866 году твоя колония стала каторгой.
– Для детей?
– Еще нет.
Софи, мягко:
– Дети окажутся там позже, в 1880-м. А перед тем за этой стеной держали парижских коммунаров.
Я посмотрел на Ронана, на Софи.
– Почему вы мне все это рассказываете?
– Потому что кумиры моего брата всегда были по одну сторону стены, а мы – по другую. – Софи улыбнулась.
И извинилась за то, что грубо говорила со мной.
Мы встали из-за стола. А около девяти вечера кто-то ударил в колокол. Я был у себя в комнате. Из своего окна я увидел во дворе Перига – он плакал, сидя на каменной скамье. Я кинулся вниз. Периг не хотел входить в дом. Он словно прирос к скамье, его трясло.
– Юнга, принеси воды.
Софи села рядом с ним, Ронан встал напротив, а я, опустившись на одно колено, пытался напоить Перига. Желтый свет из окна придавал этой сцене театральность.
– Это юнга, – твердил Периг.
– Что – юнга?
Медсестра поглаживала его по спине.
– Это Матье Биан.
Они поругались во время похорон, но никто не обратил на это внимания.
Заплаканный Периг посмотрел на меня, затем на Ронана.
– Простите меня, я так себя за это кляну. Простите…
Я понял.
Вскочил. Грубо тряхнул его за плечи:
– Ты ему сказал?
Долгий жалобный стон. Я снова тряхнул его:
– Ты на меня донес?
– Нет! – Он беспорядочно замахал руками.
Я сгреб его за шиворот и замахнулся, но Ронан перехватил мой кулак. Сжал будто стальными тисками. Ужасная боль. Софи вскрикнула. Ронан ударил меня головой в лоб и с силой швырнул на гравий.
– Лежи там, Злыдень!
Я был оглушен, ошеломлен, но я знал, что рыбак прав. Я мог убить мальчишку. Сбегать за ножом, чтобы пустить ему кровь. Но я уже остыл. Я был ошарашен, и вместе с тем мне стало легче. Периг остался невредим.
Ронан поставил ногу на скамью.
– Что мне с тобой сделать, матрос?
Тот омерзительно долго просил прощения.
Софи села на траву рядом со мной. Обняла за плечо. Прошептала:
– Злыдень умер.
Я посмотрел на нее. На ее добрую улыбку. И не удержал слез.
– Ты не просто достоин нас, Жюль.
Она легонько поцеловала меня в щеку, в горестный след.
– Мы гордимся тобой.
Мы вошли в дом. Периг все еще всхлипывал. Медсестра налила ему сидра, дала чистый носовой платок. Села рядом.
– Так что сказал Матье?
Периг, понурясь, ответил:
– Что вы укрываете преступника и что он донесет на вас жандармам.
Ронан стоял, прислонившись к двери.
– Когда? Он сказал тебе, когда пойдет к ним?
– Нет, этого не сказал.
– Бонно, тебе сегодня же ночью надо уходить. Я найду, где тебя спрятать.
Периг посмотрел на меня и снова заплакал.
– Это из-за меня?
– А ты как думаешь? – тихо ответила Софи.
– Но если вы заплатите, он, может быть, ничего не скажет.
Он шумно высморкался.
Ронан подался к нему:
– Повтори!
Тот слегка замялся.
– Он, может быть, ничего не скажет?
Софи положила ладонь ему на руку, так она утешала больных колонистов.
– Всю фразу, Периг.
Он немного подумал.
– За деньги он готов промолчать.
Капитан потер лицо.
– И он сказал тебе сколько?
– Десять тысяч франков.
– Плата за пятьсот беглецов, – подсчитала Софи.
Капитан смотрел на своего младшего матроса:
– А если я заплачу, сколько он потребует потом? Двадцать тысяч?
Периг помотал головой:
– Нет, он сказал мне, что ему надо столько.
– Он же понимает, что на «Святой Софии» его больше не ждут?
Периг пробормотал:
– Две недели назад он нанялся на лодку из Сен-Бриё, будет добывать морских гребешков.
– Из Сен-Бриё? – переспросила Софи.
Ронан задумчиво посмотрел на жену:
– Чтобы сбежать на край света, нужны деньги.
Периг нервничал, поглядывал на дверь и окна.
– Ты кого-то ждешь?
Колокол в темноте. Хозяин открыл.
– Что-то случилось, ребята?
В комнату вошли Ален и Панчо.
Периг им рассказал сразу после похорон.
Баск так и кипел от ярости:
– У нас эту сволочь уже выловили бы из залива Чингуди.
Ален выглядел скорее печальным, чем злым.
Панчо остался стоять у дверей. Мрачнее тучи.
Ронан выразительно посмотрел на него:
– Так, всем успокоиться.
Он выставил на стол стаканы, налил. Ален выпил залпом. Панчо к своему не притронулся.
– Бонно, а ты что обо всем этом думаешь?
Ален наблюдал со мной. Казалось, его взгляд прожигает насквозь.
– Я уйду, – ответил я.
Я сказал то, что думал. Но не знал, хватит ли у меня духу на это. И опять же – куда идти? Я обуза для всех, со мной хлопот не оберешься. Я источник угрозы для жизни.
– И куда ты пойдешь?
Я молча смотрел на свой стакан.
И вдруг Ален засмеялся. Зашелся в громком, почти безумном хохоте.
– Нет, юнга, никуда ты не пойдешь! – Он ткнул в плечо Панчо: – Давай покажи, что у тебя там!
Баск вскинул вверх зеленую тряпичную сумку, которую прятал под курткой.
– Вы не наделали глупостей? – всполошился капитан.
– Мы сыграли в Береговых Братьев, в настоящих! – ответил Ален.
– И без шума обобрали нескольких простофиль, – усмехнулся Панчо.
Он перевернул сумку над столом. Посыпались банкноты, монеты.
– Почти набрали, – ухмыльнулся Ален.
Ронан шумно втянул в себя воздух. И расплылся в широченной улыбке.
– Вы ненормальные! – Он смотрел на груду денег. – Но как же я люблю вас, пройдохи!
И тут я вскочил – так резко, что опрокинул стул. С того момента, как увидел слезы Перига, я не мог дышать, в голове билась мысль: я никому не нужен и для всех опасен. Перед глазами кружились коричневые конверты с деньгами для моряков. Я собирался обокрасть тебя, Ронан! Я был на волосок от этого. Украсть деньги команды, и наследство Софи, и твою прекрасную морскую карту, и твои золотые ложечки. Я мог бы забрать даже твоих стеклянных зверей и оловянных солдатиков. Я этого не сделал, но мог бы. Наверное, и надо было. А потом свалить, чтобы избавить вас от себя. Знаешь, Ронан, я ведь каторжник. Ты взял в свою лодку, принял под свой кров сволочь из колонии. Не жалкого сиротку, который рыдает, пока каид ему засаживает, а Злыдня. Настоящего. Облезлого шакала, ни отца ни матери, никого и ничего, что могло бы сделать меня человеком. Себя не изменишь, Ронан. Я пытался смягчить свою каторжную рожу, сгладить неровности, я подпиливаю свои зубы гиены, но хищник во мне жив.
Ты что думаешь, рыбак Ронан? Что меня коснулась благодать, потому что ты умножаешь рыб и хлеба? Да, я всю свою жизнь дрожал от холода, умирал от голода и жажды. Но знаешь что, Ронан? Я мщу за себя. Посмотри на меня, когда я накладываю себе котриаду. Лучшие куски рыбы – для меня. Самые жирные. Каждый раз. Твоим вином я наполняю свой стакан до краев. Знаешь что, Ален? Мне случалось притворяться, будто я тяну сеть. Ноги расставлены, руки напряжены, спина согнута, но я не держу сеть, и вся тяжесть улова остается на вашу долю. Ты на что надеялся, коммунист? Что я буду вместе с вами выступать против растущих цен? Плевал я на твои битвы. Когда я поднимаю кулак, я делаю это ради себя. А ты, баск, чего ждал? Что я верну тебе штаны и рубашку, которые ты мне дал, когда хоронили старуху? Никогда, понял? Они останутся в моем мешке. А ты, красотка Софи, что думаешь? Я всю жизнь провел взаперти. Тешился только картинками – девушками из рекламных каталогов нижнего белья. Ты видишь во мне мальчика, но мне двадцать один. Ты знала, что в колонии я перед сном представлял себе, как расстегиваю пуговицы на твоей форме медсестры?
Вот кого вы хотите спасти? Этого бешеного пса? Ради этого подлеца, этого вора, этого вруна, драчливого каторжника вы готовы отдать свои сбережения? Но почему? С какой стати? Объясните мне! Что я вам сделал? Чем заслужил вашу доброту? Знаете что? Плевал я на нее. Меня тошнит от этой солидарности. Я куда больше похож на Матье Биана, чем на вас. Сволочь, доносчик, Иуда с его тридцатью сребрениками, который жрет свою чечевичную похлебку и дрочит. Вот кого вы пригрели. Так что отцепитесь от меня, пока не поздно. Прочь из этой комнаты, с моих глаз, из моей жизни. Дайте мне от вас убежать.
Стул опрокинулся. Я упал вместе с ним. Крепко приложился затылком, сердце в клочья. Ронан меня поднял. Отнес на старый диван.
– Отойдите, ему нужен воздух! – распорядилась Софи.
Я открыл глаза. Все расплывалось. Как в лодке, когда дует сильный ветер. Комната медленно вращалась. Голоса звучали тягуче, протяжно. Старый фонограф, у которого кончается завод. Я хватал воздух ртом, как рыба. Я был жалок. Софи положила мне на лоб мокрую тряпку. Баск смачивал мне губы горьким сидром. Ален лупил себя кулаком по ладони. Так боксер взвинчивает себя перед выходом на ринг.
– Не беспокойся ни о чем, все позади, мы ему заплатим, – прошептал Ронан.
– Я против!
Голос писклявый. Нелепый. Мне вспомнилась одна картинка, виньетка Домье из старого учебника. Там был изображен суд. Человечек в очках, лысый, тощенький, в куцем клетчатом костюме. Он влез на деревянный ящик, чтобы стать вровень с судьями. Одной птичьей лапкой он цеплялся за ограждение свидетельского места, другую воздел к лепному потолку. Он стоял на цыпочках, неустойчиво. И пищал:
– Я против!
Я был этим человечком в окружении великанов.
Периг отдал деньги Матье Биану глухой ночью, в порту Ле-Пале. Всю сумму собрать не удалось. Шестисот франков недоставало. Доносчик пришел на встречу не один. С ним был мужчина, скрывавшийся в тени стены и опиравшийся на трость. Когда матрос сказал им, что команда больше дать не может, незнакомец ответил:
– Сойдет и так.
И они ушли.
– Похоже, его хозяин, – сказал Периг.
Я пролежал в постели двое суток. Смесь лихорадки, стыда и злости. Мне казалось, я орал во весь голос, а на самом деле всего лишь еле слышно думал. Команда ушла в море. Мы остались вдвоем с Софи. К ней часто приходили – и днем, и вечером, и ночью. Я с самого начала, как поселился здесь, замечал эти тени. Они появлялись и исчезали, перемещались между дорогой, идущей вдоль берега, и бледно-голубой дверью медицинского кабинета. До и после каждой консультации поворачивался ключ. Софи запиралась с пациентом, как в исправительной колонии. Но дома медсестра принимала только женщин, обычно приходивших в одиночку.
Однажды утром пришел мужчина. Он сопровождал девушку, но в дом не вошел. Ждал снаружи, на скамейке, курил, пока она была в кабинете.
В другой раз меня среди ночи разбудило урчание мотора. Желтый свет фар, приглушенный плач. Во двор вошла молодая женщина в черном капоре, об руку с пожилой дамой. Я приоткрыл дверь своей комнаты.
– Надо было раньше думать, милая моя.
Незнакомки шептались у лестницы.
– Этим ты мне не поможешь!
– А чего ты хочешь, в конце концов? Чтобы я тебя похвалила?
– Но, мама…
Спокойный голос Софи:
– Потише, пожалуйста, здесь наверху люди.
Ключ повернулся в замке. А потом голосов не стало слышно за голубой дверью.
Несколько дней назад мы с Ронаном возвращались после лова в повозке старого моряка. Тот напевал Анри Кёю бретонскую песню. Старик был помешан на Бретани. Ничего больше знать не хотел. На свою повозку рядом с Мадонной с Младенцем он приклеил гравюру с изображением королевы Анны[26] и воткнул между досками стенки бретонский флажок. А поднимая стакан, он театрально вставал со стула и восклицал:
– Breiz Atao![27]
Он крестился на придорожные распятия и отводил взгляд от трехцветного флага. Франция? «Toull Foer» – вот как он ее называл. Поносная дыра. Он отстаивал идеи бретонской национальной партии. А когда ему что-нибудь говорили про Франсиса, брата Софи с его «Огненными Крестами», он громко сопел и сплевывал под копыта своему коню.
В тот вечер я спросил у Ронана, чем болеют пациентки Софи. Эти скромные тени, проскальзывающие за голубую дверь. Он изучил чашечку своей трубки, чиркнул спичкой, сильно затянулся, глядя вдаль. Легкий серый дым, потом тяжелый, тучный, пахучий. Ронан блаженствовал.
– Да бабские дела, – ответил он.
Я смотрел на него, а он – на горизонт, на почти уже осенний свет.
– Бабские дела?
Он повернул голову и улыбнулся мне:
– Да, они самые, бабские дела.
Перигу было неловко с нами после этой истории. Как и мне с ним. Он – предатель, я – предан, общий стыд, обоим тошно.
Софи пыталась его успокоить.
Стоя на четвереньках среди рыбы, я помогал ему укладывать сардины.
– Ты на меня злишься?
Я подумал про крохотное предательство Камиля, назвавшего Козлу имя Озене. Про его истерзанное тело.
– Я не злюсь на тебя, матрос.
Ален прилаживал весло.
– Но хорошо, что я все уладил, – проворчал он.
Чтобы собрать деньги для бывшего юнги, Ален и Панчо обратились к тем, с кем свела их жизнь, с кем у них были общие интересы, и к тем, кто рад был случаю покрасоваться. К таким, как Ле Дю, самый наглый рыбак в заливе, отравлявший воздух новеньким дизельным мотором на заднице его лодки. Или Биар, капитан трехмачтовой шхуны, который развлекался тем, что задевал маленькие лодки, проходя мимо. Но что им сказать?
«Мы прячем беглеца на „Святой Софии“, и ее юнга нас шантажирует»?
Немыслимо. И тогда они решили свалить все на Лину Мевель. Сочинили про нее чудовищную легенду.
Мать Софи крепко выпивала и разговаривала с духами. Всю свою жизнь она тайком обращалась к гадалкам, предсказательницам и знахаркам. Обошла всех местных ясновидящих. Ее видели танцующей на могиле Найи, рошфорской ведьмы. Замечали и бормочущей заклинания на сборищах друидов. Она научилась гадать по листьям тимьяна и по кофейной гуще, наводить порчу и защищаться от чародейства. Шарлатаны внушили ей, что Ронан и его лодка были заколдованы. Что ее несчастная дочь была совращена корриганом[28] из дольмена. Во время тайного ритуала Лина Мевель даже добилась от Мерлина, чтобы он заключил сделку с Анку[29] и возчик Смерти позабыл бы о ней.
Все это было несусветным враньем, но старуха поверила мошенникам. И немало им заплатила, она была по уши в долгах. Задолжала даже колдуну из Локмарья. После смерти она ничего не оставила ни своим близким, ни приходу, ни коммуне. Вот потому-то ее похоронили как нищенку, а ее дети поругались в день похорон.
Сын проклинал ее эгоизм, а дочь умилялась ее наивности.
А теперь Софи и Ронан должны расплатиться с этими лжеколдунами, чтобы сберечь репутацию старухи и добрую память о ней, чтобы весь остров не сделался посмешищем, – вот что втолковывали простофилям приятели.
Ален улыбнулся:
– Бедняжку Лину можно только пожалеть.
С помощью нескольких историй они превратили примерную католичку, смертельно враждовавшую с «бретонским фольклором», как она его называла, в нелепую ведьму с шабаша.
Сплошное надувательство. Но обман подействовал. И простаки отсыпали денег, кто сколько мог.