– Слушай, – сказала племянница, когда они с Дженни взбирались по трапу, – помнишь, мы с тобой обменялись? Ты мне разрешила говорить свое, а я тебе свое?
– Кажется, – ответила Дженни. – Я помню, что мы обменивались.
– Ты мое уже говорила?
– Мне ни разу в голову не пришло, – созналась Дженни. – Никак не могу запомнить, что́ ты мне сказала. И вообще, у меня теперь новое есть.
– Да? А кто тебе сказал?
– Лупоглазый. Англичанин этот.
– Майор Эйерс?
– Ага. Мы вчера вечером разговаривали, и он все твердил, что нам надо с ним сегодня поехать в Мандевилл. Все твердил и твердил. А утром подошел такой, будто я по правде с ним собралась. По-моему, он спятил.
– А что он сказал?
Дженни повторила – мешанину пиджина и хиндустани, которую майор Эйерс подхватил, вероятно, где-нибудь на набережной в Сингапуре, а может, в неприглядном и неприличном притоне в Стрейтс[60], но в исполнении Дженни получилась какая-то каша.
– Что? – переспросила племянница.
Дженни повторила.
– По-моему, это какая-то каша, – сказала племянница. – Он точно так и сказал?
– Я так услышала, – ответила Дженни.
– Мужчины только и делают, что на тебя ругаются, – с любопытством заметила племянница. – Вечно тебя матерят. Что ты с ними делаешь такое?
– Я ничего с ними не делаю, – ответила Дженни. – Я с ними просто разговариваю.
– А они все равно… Слушай, свое, которое ты мне одолжила, ты забери.
– Ты на ком-нибудь попробовала? – заинтересовалась Дженни.
– На этом рыжем Гордоне.
– Который утоп? А он что?
– Он меня побил. – Племянница, припомнив, потерла себя загорелой рукой. – Избил меня до соплей, – сказала она.
– Мама родная, – сказала Дженни.