Солнце садилось за уносящейся водою – золотом прошивало и воду, и блистающую, латунную и краснодеревную элегантность яхты, и серебристые крылья в сердце его отливали розовым и золотым, когда он стоял и с высоты своего роста смотрел на ее ежистую макушку и на ее серьезную, бесполую копию его позы у поручня – бессознательное передразнивание, комичное и душераздирающее.
– Вы знаете, – спросил он, – что сказал как-то раз Сирано?
Жил да был некогда царь, и владел он всем на свете. Все было у него – и власть, и слава, и богатство, и блеск, и легкость. И вот однажды сидел он в закатных сумерках во дворе мраморного своего дворца, под журчание воды и щебет птиц, среди скованной жестикуляции пальм, глядя на притихшие, бледнеющие купола своего города и дальше, на спящие сиреневые пределы своего мира.
– Нет, что? – спросила она.
Но он молча устремлял на нее сверху вниз запавшие неприятные глаза.
– Что он сказал? – повторила она. А затем: – Он был в нее влюблен?
– Наверное… Да, он был в нее влюблен. И она тоже не могла его покинуть. Никак не могла от него уйти.
– Это почему? Что он с ней сделал? Посадил под замок?
– Может, она не хотела уходить, – предположил он.
– Хм. – А затем: – Вот балбеска. И ему хватало глупости верить, что она не хотела?
– Он решил не рисковать. Посадил ее под замок. В книгу.
– В книгу? – переспросила она. Потом сообразила. – А… Как и вы, да? Эту мраморную девушку без рук и без ног? А живая не лучше? Кстати, у вас же нет подруги?
– Нет, – ответил он. – Как вы догадались?
– Вы плохо выглядите. Помятый. Но в том и дело: ни одна женщина не станет тратить время на мужчину, которому хватает какой-нибудь деревяшки. Вам бы вылезти из своей раковины. Не то вы либо сломаетесь в один прекрасный день, либо просто истощитесь… Вам сколько лет?
– Тридцать шесть, – сообщил он.
– Гаврииловы штаны, – сказала она. – Тридцать шесть лет, а живете в дыре с каменюкой, как собака с засохшей костью. Гаврииловы штаны. Может, вам от нее избавиться?
Но он лишь смотрел на нее сверху вниз.
– Отдайте ее мне, а?
– Нет.
– Тогда я ее куплю.
– Нет.
– Дам вам за нее… – Она посмотрела на него сурово и отрешенно. – Дам вам за нее семнадцать долларов. Наличными.
– Нет.
Она посмотрела на него с какой-то терпеливой досадой:
– И что вы с ней будете делать? Зачем вам ее хранить? Вы ее, часом, не украли? Не говорите, что вам не пригодятся семнадцать долларов, – я же видела, как вы живете. Наверняка у вас сейчас за душой и пятерки не наберется. Наверняка вы и на яхте поехали кататься, чтобы сэкономить на еде. Я дам вам двадцать долларов, из них семнадцать наличкой.
Он смотрел на нее, будто не слыша. …и царь обратился к рабу, что сидел у его ног. «Халим». – «Господин?» – «Ведь я владею всем на свете?» – «Вы, господин, Сын Зари». – «Тогда послушай меня, Халим: я желаю…»
– Двадцать пять, – сказала она и потрясла его за плечо.
– Нет.
– Нет, нет, нет, нет! – Она смуглыми кулаками стукнула поручень. – Как же вы меня бесите! А другие слова знаете, кроме «нет»? Вы… вы… – Она прожгла его взглядом, обратив к нему сердитое загорелое лицо и серьезные мглистые глаза, и произнесла фразу, которую выторговала у Дженни.
Он взял ее за локти, и она вся напружинилась, по-прежнему наблюдая за его лицом; он чувствовал маленькие, твердые мускулы ее рук.
– Ну и что вы мне сделаете? – спросила она.
Он поднял ее над палубой, и она забилась в его руках. Но он неумолимо перенес ее к шезлонгу, сел, положил ее ничком поперек колен. Она царапалась и брыкалась в безмолвном бешенстве, но он держал ее, и она перестала отбиваться и зубами впилась ему в ногу сквозь грязную штанину, и сжимала челюсти, как разъяренный щенок, а он туго натянул ей подол на бедра и от души отшлепал.
– Я серьезно! – ярясь без слез, закричала она, когда он оторвал ее от штанины и усадил себе на колени; на штанине остался влажный овальчик. – Я серьезно! – повторила она, яростно напружинившись.
– Я знаю, что ты серьезно. Поэтому я тебя и отшлепал. Не потому, что ты так сказала, – у тебя вышла ерунда, ты перепутала грамматический род. Я тебя отшлепал, потому что ты это серьезно, даже если не умела сказать.
Внезапно она обмякла и разрыдалась, а он прижал ее к груди. Но так же внезапно она перестала плакать и лежала тихонько, а он водил ладонью по ее лицу, медленно и твердо, но легко. «Я будто слышал, но не так, как слышишь музыку духовых и струнных, мертвенное сластолюбие танцовщиц под струнные; нет, Халим, то не бледная дева из Таля, с крашеными ногтями и медом, миррой, что коварно таятся под языком. И не запах мирры и роз, от которого размягчается, водой растекается хребет, и не… Погоди, Халим; некогда я был… некогда я был? Разве это не подлинно? Рассвет в высоких холодных холмах, рассвет, что подобен ветру на голых холмах, и ветер приносит пронзительные дудки пастухов, запах зари и миндаля на ветру. Разве это не подлинно?» – «Да, господин. Это я вам рассказал. Я там был».
– Вы, значит, не только настоящий мужик – вы еще и ласковый? – спросила она, вновь напружинившись и закатив зримый глаз.
Его рука медленно скользила по ее скулам и подбородку, замирала, ощупывала мускул, скользила дальше. «Тогда услышь, Халим: я желаю такого, что, не будь меня на свете, очнулся бы, о нем узнав; такого, что, умри я и вспомни об этом, стал бы цепляться за жизнь, пусть даже и попрошайкой в рваном платье; да, тогда любезнее мне было бы стать попрошайкой, нежели царем всех царей средь упоительных и благоухающих песен рая. Найди мне такое, о Халим».
– Слушайте, – с любопытством спросила она, уже успокоившись, – вы зачем так делаете?
– Заучиваю твое лицо.
– Заучиваете мое лицо? Будете меня в мраморе высекать? – спросила она, резко выпрямившись. – Можете сделать мою голову в мраморе?
– Да.
– А можно мне ее? – Она отодвинулась, наблюдая за его лицом. – Сделайте тогда две, – предложила она. А затем: – Но если не сделаете, отдайте мне ту, которая уже есть, – тогда для этой я стану позировать вам за так. Что скажете?
– Может быть.
– Мне бы лучше так, чем получить эту. Хорошо выучили мое лицо? – И она рывком вернулась в прежнюю позу. Запрокинула голову. – Учите хорошенько.
А Халим был стар, до того стар, что многое успел позабыть. Он придерживал этого царя, когда тот впервые сел на пони, терпеливо шел подле него по улицам и тропам; он собою закрывал молодого царевича от любых воплощений внезапной и полной гибели, что угрожали принцу, как бывает со всеми наивными мальчишками; он собою закрывал молодого царевича от неминуемого родительского гнева, который за этим следовал. И сейчас он сидел, уронив серые руки на тощие колени и склонив седую голову, а сумерки спускались на простые и великолепные городские купола, и на двор, отчего умолк птичий щебет и сиреневую тишину бередил только плеск воды, и на серьезные, неугомонные пальмы. Помолчав, Халим промолвил: «Ах, господин, на холмах Грузии в мои младые годы та дева и моей возлюбленной была. Но это было много лет назад, к тому же дева умерла».[59]
Она так и лежала у него на груди, когда закат угас по-над водою, точно медные рога. И сказала, не шевелясь:
– Странный вы человек… Может, мне тоже делать скульптуры? А если я заучу ваше лицо?.. Ну тогда не надо. Я лучше тихо полежу. На вас гораздо удобнее лежать, чем кажется на первый взгляд. Только вы, наверное, устали – я все-таки не колибри. Вы не устали меня держать? – не умолкала она.
Он наконец шевельнул головой и вновь устремил на нее запавшие неприятные глаза, а она попыталась проделать глазами что-то эдакое, сменила позу, изогнулась призывно и похотливо, с такой откровенной театральной фальшью, что это лишь подчеркнуло ее серьезную, жесткую бесполость.
– Это ты что делаешь? – тихо спросил он. – Это ты так меня обольщаешь?
Она сказала:
– Эх. – Выпрямилась, сползла с его коленей и встала. – То есть вы мне ее не отдадите? Вообще никак?
– Нет, – сурово ответил он.
Она зашагала было прочь, но остановилась, обернулась:
– Я дам за нее двадцать пять долларов.
– Нет.
Она снова сказала:
– Эх, – и ее смуглые беззвучные ноги зашагали дальше, и она исчезла. (Образ твой ношу, как бубенец, в груди; и потрясен…)
«Навсикая» мчалась по волнам. Внезапно пришли сумерки; а вскоре – звезда.