Жертва малярии привязал плоскодонку к моторке толстяка, и в унынии они угрюмо утарахтели прочь, не получив награды; буксир напоследок глумливо загудел, вильнув некрасивой кургузой кормой, где развалился негр, опять жующий свой сероватый предмет, и показав грязнейшую пару пяток, какую им повезет узреть в жизни, после чего ушел. Вновь вырвавшись на свободу, «Навсикая» мчалась вперед, все дальше в открытую воду, и последнее колкое столкновение плоти с плотью рассеялось в предвечерье.
Миссис Морье посмотрела на него, огорошенно вспорхнула руками и намертво перестала его замечать.
– Но я видел вас в лодке, сразу как мы вернулись, – повторил Фэрчайлд, упрямо дивясь. И открыл новую бутылку.
– Это вряд ли, – отрезал Гордон. – Я вышел из лодки, пока Талльяферро нырял. – От протянутого стакана он отмахнулся.
– Я же говорил, – восторжествовал семит, а Фэрчайлд продолжал упорствовать:
– Но я же видел…
– Если ты повторишь это еще хоть раз, – сказал ему семит, – я тебя убью. – И обратился к Гордону: – Так вы думали, что утонул Досон?
– Да. Человек, который меня привез, – я наткнулся на его дом сегодня утром – откуда-то уже прослышал. Похоже, новость разнеслась по всему озеру. Имени он не запомнил, и когда я перечислил всех и дошел до Досона Фэрчайлда, он сказал, что да. Досон и Гордон, понимаете? Ну и я подумал…
Фэрчайлд опять засмеялся. Он смеялся, не в силах перестать, и с трудом выдавливал слова.
– То есть… то есть он возвращается и п-полдня… – В его хохот вновь закралась истерическая нота, а руки задрожали, звякнув бутылкой о стакан и плеснув виски на пол, – …и полдня… То есть он возвращается, понимаете, и полдня… ищет собственный ты-ты-труп…
Семит встал, забрал бутылку со стаканом и отчасти отвел, отчасти пихнул Фэрчайлда на койку:
– Сядь и выпей.
Тот послушно выпил. Семит снова обернулся к Гордону:
– А чего вы вернулись? Не только ведь потому, что Досон якобы утонул?
Гордон подпирал переборку, весь в грязи, не говоря ни слова. Он поднял голову и устремил взгляд на них и сквозь них – жесткий, неприятный взгляд. Фэрчайлд коснулся колена семита, имея в виду предостеречь.
– Это все несущественно, – сказал Фэрчайлд. – Вопрос в другом: надлежит или не надлежит нам напиться? Лично я склоняюсь к мысли, что это необходимо.
– Да, – поддержал его семит. – Похоже, больше некому. Гордону ведь надо отпраздновать свое воскрешение.
– Нет, – ответил тот, – не хочу.
Семит возмутился, но Фэрчайлд снова сжал его колено, велев замолчать; когда Гордон направился к двери, Фэрчайлд тоже встал и вышел следом в коридор.
– Она, знаете, тоже вернулась, – сказал он.
С высоты своего роста Гордон склонил к нему узкое бородатое лицо, лицо одинокого ястреба, от застенчивости и гордости надменное.
– Я знаю, – ответил он (образ твой ношу, как бубенец, в груди)[58]. – Человек, который меня привез, вчера привез их.
– А, вон оно что, – сказал Фэрчайлд. – Да он уже на дезертирах целое дело открыл.
– Да, – ответил Гордон.
И зашагал по коридору, и легкость пела в сердце его – точно крылья, блистала серебристая радость.
Палуба пустовала, как в то, другое предвечерье. Но в приглушенном счастье своей грезы он терпеливо ждал, и надменное, горечи полное сердце его помолодело беспримерно, позабыв и вчера, и завтра; и вскоре, будто сердцу в ответ, вышла она, голоногая и вылепленная ветрами движения, и ее серьезное удивление схлынуло, и она сунула ему крепкую загорелую ладонь.
– Значит, вы сбежали, – сказала она.
– И вы тоже, – ответил он после паузы, полной чего-то серебристого, и чистого, и прекрасного.
– Это правда. Одни мы тут с вами, выходит, зайки.
– Зайки?
– Храбрые, – пояснила она. Серьезно посмотрела на него из-под темной ежистой челки. – Но вы вернулись, – упрекнула она.
– И вы тоже, – напомнил он ей из гущи своих беззвучных серебристых крыл.