На носу сбились в стайку Дженни, племянница, ее брат, временно выползший из своей научной скорлупы, и Пит; Пит в своей соломенной шляпе, племянник со своим поджарым молодым телом и две девушки в коротеньких платьицах, неловкие с каким-то ужасным изяществом. Вопиющая молодость отгораживала их от прочих, и даже мистер Талльяферро только шнырял поблизости, не осмеливаясь к ним подойти.
– Эти девицы, – сказал Фэрчайлд. Он наблюдал за стайкой молодежи, наблюдал, как племянница и Дженни, уцепившись за поручень, бесцельно раскачиваются туда-сюда, крутясь на каблуках, от чистой игривости молодых мускулов. – Они меня пугают, – признался он. – Не возможной или вероятной невинностью. Невинность не…
– Бестелесная иллюзия, приумноженная недостатком шансов, – сказал Марк Фрост.
– Что? – спросил Фэрчайлд, переводя взгляд на поэта. – Ну, может быть. – И вернулся к своей ускользающей мысли. – Может, у всех разные представления о сексе, как у разных народов… Может, мы трое сидим здесь и в половом смысле расово друг другу чужды. Как, допустим, француз, англосаксонец и монгол.
– Секс, – произнес семит, – для итальянца – примерно как фейерверк на детском празднике; для француза – серьезное дело, после которого надо отдохнуть, зарабатывая деньги; для англичанина – докука; для американца – лошадиные бега. Ты с кем?
Фэрчайлд засмеялся. Еще понаблюдал за стайкой на носу яхты.
– У них такие странные бесполые формы, – прибавил он. – Мы с тобой воспитаны как? Мы рассчитываем под женским платьем что-то найти. Что-то приятное – груди, бедра и так далее. Но теперь… Помнишь вкладыши из сигаретных пачек, картинки из журналов в цирюльнях? Анна Хелд и Ева Танги[47], у которых формы – как стойки у элегантных настольных ламп? Куда они подевались? Что мы видим нынче на улицах? Существ незатейливо угловатых, как телята или жеребята, с двумя шишечками вместо грудей и еле намеченными ягодицами, которые на вид, конечно, мягкие, но в остальном пошли бы пятнадцатилетнему пацану. Ничего приятного – только волнующе и однообразно. В основном однообразно… А где, – продолжал он, – эти мягкие, бугристые, на кроликов похожие штуки, которые прежде водились у женщин под одеждой? Исчезли вместе с бедным индейцем, и десятицентовым пивом, и комодами с батистом. Хотя они все равно довольно милые, эти юные девицы, – как пронзительная и однообразная музыка для флейты.
– Громкие и глупые, – согласился семит. Он тоже некоторое время обозревал стайку на носу яхты. – Какой болван сказал, что наше платье, наши обычаи в одежде не влияют ни на очертания наших тел, ни на поведение?
– Не глупые, – возразил Фэрчайлд. – Женщины глупыми не бывают. У них слишком тонко настроенная ментальность – она только управляет их телом, а оно в этом смысле нетребовательно. Если твоя ментальность вполне удовлетворяет физические нужды, если способность и потребность уравновешены так идеально, глупости места нет. Вот когда ума у женщин переизбыток, рано или поздно они становятся докучны. Им многого не надо – лишь достаточно ума, чтобы двигаться, и есть, и соблюдать кардинальные правила безопасности бытия…
– И вовремя распознавать текущую моду, чтобы под нее подстраиваться, – вставил Марк Фрост.
– Ну да. И против этого я тоже не возражаю, – сказал Фэрчайлд. – Как чисто мирской послушник при человечестве. В конце концов, они просто выраженные гениталии, обладающие талантом тратить все деньги, что у тебя есть; и когда они наряжаются одинаково, можно ни на что, кроме их тел, внимания не обращать.
– А исключения? – спросил Марк Фрост. – Те, что не красятся и не стригутся?
– Бедняжки, – ответил Фэрчайлд, а семит сказал:
– Быть может, рай все-таки существует.
– То есть ты считаешь, что у них есть душа? – спросил Фэрчайлд.
– Безусловно. Может, и не от рождения, но только самой распоследней замухрышке не удается годам к одиннадцати выманить душу у какого-нибудь мужчины.
– Это точно, – согласился Фэрчайлд. И еще некоторое время понаблюдал за стайкой молодежи на носу. Затем встал. – Схожу, пожалуй, послушаю, о чем они там болтают.
Снизу пришла миссис Уайзмен, попросила у Марка Фроста сигарету, и они посмотрели в удаляющуюся ражую спину Фэрчайлда. Семит сказал:
– Вот человек несомненного таланта, невзирая на его неуклюжую оторопь перед лицом изощренных эмоций.
– То есть невзирая на его неуверенность в себе, – уточнил Марк Фрост.
– Нет, не в том дело, – вмешалась миссис Уайзмен. – Вы с Джулиусом говорите об одном: Досон, поскольку родился американцем в провинциальной семье из бедного среднего класса со Среднего же Запада, унаследовал преклонение всего бедного среднего класса перед Образованием с заглавной «О» и преклоняется перед ним тем сильнее, поскольку ему самому стоило немалого труда попасть в колледж и оттуда не вылететь.
– Да, – согласился ее брат. – И реакция, порожденная в нем прошедшими годами и опытом, отбросила его к другой крайности, но не выкорчевала этого закоренелого преклонения и вообще ничего не предложила ему взамен. Тексты его кажутся неуклюжими не из-за того, что жизнь ему невнятна, а из-за присущей ему хмурой убежденности в том, что жизнь, хоть временами и вгоняет в оторопь, по сути своей разумна, достойна восхищения и хороша; а также из-за того, что над этим американским ландшафтом, куда он угодил, по сей день, вездесущие и бдительные, жеманно витают призраки Эмерсонов, Лоуэллов[48] и прочих образчиков Образования с заглавной «О», которые, «восседая на стульях в гостиных, устланных красивыми коврами», в уюте среди полукожаных переплетов телячьей кожи, «без пыла и вульгарности»[49] царили в американской литературе ее самого здравого американского периода. Есть в этом своего рода ребяческое нахальство – страшиться их и все равно попирать.
– Но, – сказала его сестра, – для таких, как Досон, нет американской традиции лучше, нежели их традиция, – однако он, увы, ее не понимает. Да, они сидели среди красивых вещиц, переводя с греческого или латыни и переписываясь через Атлантику, но вдобавок находили время под всеми парусами выйти из своих новоанглийских портов, вооружившись Словом Божьим и кофель-нагелем; и то, против чего они бунтовали, было американским. Вот это было по-американски. И остается.
– Да, – вновь согласился ее брат. – Но ему не хватает того, что имелось у них, с их разношерстной библиотекой на полках и недостачей пыла и вульгарности, – а именно интернационального стандарта литературы. Нет, не совсем стандарта – веры, убежденности в том, что его таланту незачем ограничиваться изображением того, что его сознание выдает за американские реакции.
– Свободы? – глухо предположил Марк Фрост.
– Нет. Свобода не требуется никому. Свобода нам невыносима. Ему просто нужно дать себе волю, забыть и про культуру, и про образование – эти фетиши, которых ему якобы недостает, как внушают ему и воспитание, и призраки тех, кому обстоятельства позволили дольше задержаться в колледже и перед кем он вопреки себе благоговеет. Отделавшись от себя, своей оторопи, своих комплексов, описывая американскую жизнь как есть, в манере, которой не нанесет ущерба даже перевод, – вот как Бальзак, – он вопреки себе же создаст нечто вечное и времени неподвластное… Жизнь, знаете ли, повсюду одинакова. Образ жизни может быть другим – ну так разве он не различен в соседних деревнях? имена-фамилии, урожай на одном поле или в саду, трудовые традиции, – но древние импульсы человека, долг и наклонности, ось и окружность его беличьего колеса – вот они неизменны. Подробности не играют роли – они нас просто развлекают. А все, что просто развлекает, не может играть никакой роли, потому что нас развлекают лишь чисто умозрительные вещи – предполагаемые наслаждения, которых нам, вероятно, не достичь. Прочее удивляет нас, и только. А тот, кто родился на свет и не умер от удивления, переживет что угодно.