В психическом бессознательном можно выявить господство навязчивого повторения, исходящего от импульсов влечений, которое, вероятно, зависит от внутренней природы самих влечений <…>. Всеми предшествующими рассуждениями мы подготовлены к тому, что ощущение жуткого будет вызываться всем, что может напоминать об этом внутреннем навязчивом повторении.[197]
Человек Аверроэса – как Ролла у Мюссе: он запоздал с приходом в этот старый мир [198]*. Таков еще один упрек латинян. Если разум един и вечен, как род человеческий, и если роду человеческому природой назначено мыслить, значит всё сказано, всегда уже сказано, всегда уже помыслено: интеллектуальные ставки сделаны для всех.
Фома Аквинский вслед за Аристотелем [199] отказывается так думать. Ведь каково первейшее условие знания, мы получаем его сами или от учителей? Это его возможность, отсутствие того, что может быть приобретено. Человек мыслит не иначе как приобретая то, чего ему недостает. Нужно, чтобы он был пустым – вначале почти совсем пустым, чтобы открытость знанию была полной, ничем не ограниченной, а затем – хотя бы отчасти пустым каждый раз, когда он устремляется к тому, чего еще не знает, чтобы это постичь.
В аверроизме ничего подобного нет. Конечно, и Екклесиаст говорит: «Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем» (Еккл. 1:9). Но Аверроэс вообще не признает развития, роста, активных и живых сил, угодных Творению. Неподвижность, абсолютная инертность, словом – смерть: вот закон его системы. Испокон веков есть один разум на всех, и он всеобъемлющ, а значит – двигаться некуда. Как учиться, если мой разум таков же в числе, как и разум моего учителя, который уже обладает знаниями? Как узнать хоть что-нибудь, если во мне мыслит бесконечная череда проницательных предшественников? В таком случае разум индивида – это не чистая дощечка для письма, готовая впитать в себя чернила мира, как писал Аристотель [200]. Наоборот, это исписанная страница без пропусков, полей и пробелов – бремя гиперзначения [201].
Схоласты выразили бы это в своих терминах так, что наш разум не является – и никогда не был – возможным. Как равно и деятельным. Его единственный модус – это действие, полная действительность готовой вещи, ready-made. Мысль уже полна, ничего запредельного ей нет, и по той же причине нет ничего ей предшествующего. Она преподносится как монолит, единой массой. Разум никогда не был в строгом смысле слова доступен для нее, способен к ней. Он никогда не был готов, не был в состоянии ее создать или стать ею. Мы заведомо энергичны, то есть пребываем «в» эргоне [202]*, в актуальности некоей недоступной, не имеющей ничего внешнего себе реальности; нас фатально предваряют знаки полностью осуществленного знания. Все мои мысли старше моей жизни, любая мысль старше любой жизни.
Фома Аквинский находит формулу, чтобы это разоблачить: если следовать Аверроэсу, получается, что «первого мыслящего человека никогда не было» [203]. Это очевидно, ибо некий вечный a parte ante [204]* человеческий род просто не оставляет места для первого человека. Примерно то же имелось в виду, когда говорили, что аверроизм подрывает идею начала мышления, первого шага мысли [205], которая якобы всегда уже имеет место и не может быть предоставлена выбору. Но теперь та же идея усиливается и распространяется на каждого индивида в настоящий момент. Мало того, что первый мыслящий человек – химера: никто никогда не может быть первым в своей «собственной» мысли, каковой, собственно, не существует.
У Аристотеля действие в себе всегда хронологически предшествует возможности [206]. Конечно, индивид начинается с зародыша, и существование его души начинается с чистого, ничем не заполненного разума. Но ни зародыша, ни внутриутробного развития не было бы, если бы ему не предшествовала по крайней мере формальная актуальность отца, как не было бы ни разумения (intelligence), ни его актуализации, если бы ему не предшествовала simpliciter [207]* всецело действительная Мысль мысли, каковою является Перводвигатель вселенной.
Проблема аверроизма в другом. Актуальность хронологически предшествует и для индивида. Первое же мгновение жизни каждого человека уже является точкой насыщения. Каждый рождается исчерпанным в том смысле, что он полностью реализован и не обладает никаким резервом виртуальности. Явившийся на свет завершенным, он осознает абсурд жизни как окончание игры, которой не было. Таким образом аверроизм разрушает идею способности разумения. Не только вообще, абсолютно – не допуская начального события мысли для человечества в целом, но и не признавая возможности ее возникновения в каждом отдельном представителе рода человеческого: мысль никогда не существовала в качестве возможности ни для человечества, ни для индивида.
Но истинная подоплека критики Фомы даже не в этом. В аверроистской концепции единого и одновременно вечного разума Фому не устраивает пренебрежение образом, его недооценка. Если мысль всегда уже помыслена, это, по сути, значит, что она никогда не была помыслена, то есть порождена [208]. Если умопостигаемое никогда не существовало иначе как действительным, то есть постигнутым разумом, значит оно никогда по сути не было актуализировано, абстрагировано, выведено из образа, и, соответственно, этот образ, без которого, по Аристотелю, мысли нет, не играет никакой роли.
В аверроизме, полагает Фома, мыслят без образа. Мысль якобы сразу преподносится индивиду: она никогда не была воображена. Тем самым разрушается уже не просто идея начала мысли, а более важная идея самой мысли как начала – идея, утверждающая, говоря словами самого Фомы, что у мысли есть предвестия [209].
Чего же лишается мысль без предвестий?
Желания.
Аристотель в трактате «О душе» отмечает, что, хотя действие мысли похоже на действие ощущения, первое всё же свободнее второго, поскольку его объекты – универсалии – не являются внешними для души (в отличие от ощущаемых вещей), а «некоторым образом находятся в самой душе» [210]. Почему «некоторым образом»? Аверроэс, которого все его противники читали, прежде чем направить его слова против него же, отвечает в «Большом комментарии»: потому что, строго говоря, речь здесь идет не о мысли, а как раз об образе, который универсален лишь в возможности.
В самом деле, что душа имеет в своем распоряжении и, чтобы мыслить, активизирует по своей воле, не нуждаясь, как в случае ощущения, во встрече с чем-либо в мире, так это именно образ. То есть человек не просто воображает свою мысль, чтобы вывести из нее содержание образов, которое будет подвергнуто соображению, – он соображает и тем самым запускает мысль, орудует ею и в меру возможности подчиняет ее себе не иначе как в образе, через образ.
Но важно еще кое-что. Образ – это не только исходное тесто, в котором lato sensu [211]* находит себе применение «воля» к мысли. Об этом вновь говорит Аристотель, указывая, что образы являются для разума как бы ощущаемыми вещами: в зависимости от того, хороши они или плохи, в зависимости от их оценки разум избегает их, или, наоборот, к ним стремится – вот почему душа никогда не мыслит без образа [212].
Это что-то новое. Обоснованием образа оказывается предъявление не только объекта мысли, но и объекта желания или, вернее, желаемого в любом объекте мысли.
Мысль аверроиста, якобы оторванная от образа и предзаданная, тем самым теряет охоту, даже две: охоту мыслить, поскольку душа перед знанием как свершившимся фактом не обладает ни контролем над ним, ни склонностью к нему; и охоту в мысли, поскольку понятие, всегда уже процеженное, не имеет аксиологической полярности. Вот основа латинской критики Аверроэса. Если всё уже помыслено, то каждая мысль возвращается к уже известному и оказывается всего лишь каким-то недвижимым наследством, повторением старой мысли извне, которое лишает разум смысла. Если всё мыслимое уже известно и сохранено, то разумение (intellection) – это всего лишь пережевывание старой жвачки, доносящееся из незапамятного замогилья чревовещание: всякая мысль – не бросок костей, а очередной бис, бесконечное заикание, повторение одного и того же.
Допустим. Но и это еще не всё.
В аверроизме, с точки зрения его критиков, всякая мысль, будучи лишена образа, оказывается неохотным повторением мысли.
Возвращение одного и того же, «вечное возвращение одного и того же» [213], причем, если быть точным, ненамеренное повторение одного и того же является у Фрейда одним из главных мотивов жуткого. Первые же приведенные им примеры понятны каждому: попадание в то же место (на ту же тропинку, улицу), от которого хотелось уйти; столкновение несколько раз за день с одними и теми же цифрами (номер билета, дома или кабинета). Всё это подпадает под unheimlich.
Объяснение Фрейда – весьма расплывчатое в статье 1919 года – впоследствии оспаривалось и стало считаться одним из самым надуманных элементов его системы. Оно опирается на два центральных понятия работы «По ту сторону принципа удовольствия» (1920), к которой и отсылает статья «Жуткое». Это «навязчивое повторение» и «влечение к смерти».
Рассуждение Фрейда сводится к следующему: ситуации повторения напоминают психический процесс бессознательного происхождения, заставляющий индивида воспроизводить некий предшествующий опыт (навязчивое повторение), и в каждом из нас эта навязчивость отображает самое общее свойство влечений, а именно их консервативную и даже регрессивную природу, крайнее проявление которой, лежащее «по ту сторону принципа удовольствия» [214], заключается в стремлении живого существа вернуться к прочной устойчивости неорганического состояния (влечение к смерти). Если влечение на самом деле стремится устранить состояние возбуждения, которое лежит в его основе, если это «присущее живому организму стремление к восстановлению прежнего состояния, от которого под влиянием внешних мешающих сил этому живому существу пришлось отказаться» [215] и если живая субстанция возникла когда-то из неживой материи, тогда влечение к смерти, то есть влечение, стремящееся к полному снятию напряжений путем устранения самой жизни, а с нею и возбудимости, – это влечение-эталон, влечение в чистом виде, производными которого являются все остальные. И именно оно, это стремление к нулевому возбуждению и абсолютной разрядке, этот «принцип нирваны» [216] обнаруживается тогда за навязчивым повторением в его самой тяжелой, фатальной, «демонической» [217] форме.
Так же прочитывается и аверроизм. Вечность разума – вечное и неохотное повторение мысли – в основе своей таит гетерономный импульс ментального повторения, подавляющего и снимающего напряжения, вызванные индивидуальными соображениями: событию, энергии, разбалансировке образа отвечает, хотим мы того или нет, инертность понятия. Аверроизм – это учение о пережевывании уже постигнутого, то есть не смутное подобие неумолимого процесса повторения, а систематизация средствами разума компульсивной динамики человеческой психики.
Это значит, что аверроистская ноэтика страшит как выражение влечения к смерти. Повторение, консерватизм, реактивность разума – это проявление того, что делает влечением всякое влечение, в пределе – тяги к смерти. Еще одна симптоматичная идея. Аверроистское учение о разуме – лишь внешняя причина страха. Настоящий кошмар латинян идет от того, что им чудится в аверроизме философия грубого, беспримесного влечения, по сути стремящегося к уничтожению индивида как такового.
Разве не об этом говорил Аверроэс?
Аристотель в «Физике» характеризует форму как нечто «божественное, благое, достойное стремления», а материю, наделяемую им своего рода автономией, – как то, что, «согласно своей природе», по рождению, тянется к форме и желает ее: материя домогается формы, как «самка» домогается «самца» [218].
У Аверроэса те же элементы выстроены иначе [219]. Нечто божественное, благое и достойное стремления, о чем говорил Аристотель, есть уже не просто форма, а «божественное совершенство», то есть полная актуальность формы форм (то есть, ни больше ни меньше, всего умопостигаемого в мире). Вот чему материя, отмеченная ущербностью, пытается по природе своей «уподобиться».
Но что это, собственно, за природа? Что в ней такого настоятельного и в тоже время слабого, ущербного, что не дает ей покоя? Охота ко всем формам, говорит Аверроэс. Ко всем, тогда как в каждой актуализации она вмещает лишь одну: отсюда – свойственная аверроизму навязчивая негативность.
Материя, как и всякая «вещь», стремится к завершенности своего «бытия», хочет уподобиться полному совершенству, каковым является Первоначало. Но если исчерпывающее принятие форм, которое могло бы насытить, не может совершиться разом, в одной страсти, ей ничего не остается, кроме как домогаться формы за формой, «поочередно» (alternatim). Тому, что хочет всего, но не может заполучить всё разом, остается обнимать всё частями, последовательно, шаг за шагом, разбивая удовлетворение на этапы и компенсируя невозможность полного успеха накоплением частичных конкретизаций.
Поэтому Аверроэсу мало сказать, что материя стремится к форме. Чтобы уподобиться Богу и быть как можно ближе к тому, что она «есть», материя стремится к форме и к потере формы. Совершаясь, она, как открытость всем формам, всякий раз должна изменять конкретной форме, с которой, хотя миром управляет провидение, оказывается связана акцидентально (по совпадению). Материя не стремится к одной форме, только к одной форме, она стремится к одной форме, потом к другой и так до бесконечности, в каждый момент своих реализаций. Сама природа первоматерии диктует неверность, онтологическое перескакивание с одной формы на другую, формальную фривольность, подпитываемую желанием насытиться. Любое ее объятие – лишь беглый поцелуй, любое обретение сущности – зыбкое равновесие. «Пора!» – так начинается ее монолог. Даже во время своих соитий она всегда уже далеко.
Материя не стремится к форме. Она стремится к форме и к потере формы, что подтачивает и в итоге рушит все ее союзы. Не то чтобы сплоченное сущее само, вопреки всему, стремилось распасться, но что-то в нем жаждет распада – материя, которая не может, коль скоро ей нужно быть собой, удовольствоваться одной комбинацией; материя, чей conatus [220]*, исполненный некоего метафизического донжуанства, дает ей «сердце, способное полюбить всю землю» [221]. Вот почему человек подвержен тлену: материя, влекомая к Перводвигателю, неспособна упокоиться в одном существе, сдержать себя, принадлежать только ему и потому рвется к другим союзам, возможным лишь ценой отрицания актуально наличной формы.
Таким образом, деструктивность, преследующая сущее, не свойственна сущему как таковому: ее вводит неудержимая всеобщность материальной компоненты сущего, ненасытного общего во мне, которому меня не хватает. Меня разрушает бешенство безличного субстрата ввиду ущербности, что неизбывно сопутствует моей форме в ее пределах, динамика всего нереализованного, что превосходит во мне меня во мне и поглощает то, чего я достиг.
Смерть гилеморфической смеси несет не что иное, как дающая о себе знать там же, где она страдает, но лежащая глубже нее позитивная сила – сила желания материи мира соответствовать актуальной полноте своего Первоначала. Если существо слабеет, изнуряется и гибнет, то потому, что в основе всего силится обожествиться возможность вещей. Говорить о негативности, о возврате к неживому, к смерти мало, ибо в смерти индивида проявляется всеобщая «жизнь» материи как потенции всех возможных форм. Танатос сущего – это эрос глобальной материи.
Вот о чем говорит навязчивое ноэтическое повторение, вот что возмущает латинян – которые, впрочем, читали текст Аверроэса невнимательно. Повторяющееся понятие, чистое умопостигаемое повторяется как знак стремления первоматерии вернуться в преддверие жизни индивида, одного индивида, одной личности, в преддверие всякой приватизации, всякого присвоения – вернуться в свое общее место, к своей природе общей возможности, влекомой божественным притяжением к реализации всех форм. То, что делает влечение влечением, не антижизненно, а антиличностно; в повторении Мысли выражается не желание вернуться к неорганическому, то есть к смерти, а желание обойти, перекрыть скудные пределы единичной жизни.
Типично аверроистский принцип – личность не в счет. Никого не оправдывает его личность, его особенность. Никто не избран – даже если избранные нужны. Важен род человеческий – надындивидуальное постоянство действительного умопостигаемого, не требующее ничего, кроме непрерывной последовательности любых человеческих тел. Пусть человек умер – да здравствует Человек! Такой рефрен слышится в вечности разума, а в нем дает о себе знать демоническая эротика безличной материи.