«…Так вот, женщины в Астрахани… Мешанина кровей и цивилизаций. Русские, татары, казахи, калмыки, ногайцы, армяне, азербайджанцы, евреи, чеченцы, осетины, даргинцы… И много кого ещё я потерял в этом длинном перечне. Ядрёные смеси всех этих наций и народностей лепили лица ошеломляющей красоты. Ибо сбывалась мечта Агафьи Тихоновны: “Если бы губы Никанора Ивановича да приставить к носу Ивана Кузьмича…”.
Сравнимые по красоте лица и тела я встречал в Дании, но там на всём этом северном великолепии лежала печать однообразия: это всё были блондинки с прямыми волосами, открывавшими лицо с безупречно правильными скандинавскими чертами. В датских женщинах, однотипных, как на подбор, мне всегда чего-то недоставало. Неловко это произнести, но все они почему-то напоминали мне белых лабораторных мышей, которые у нас назывались “линейными”, то есть типовыми. Их и выращивали таковыми, чтобы в опытах получать однообразную реакцию, – да простят мне подобное сравнение красавицы-датчанки.
Астраханские женщины бередили тебя и брали в плен не холодной красотой снежных королев далёкой Скандинавии. Их красота жгла, их темперамент взрывал вселенную, даже когда его держали в узде советской ханжеской морали. Романтические отношения никогда не протекали в спокойной атмосфере традиционной влюблённости. Надрыв, ревность, волны искрящего флирта на все четыре стороны света, и в глубину южной ночи, и в высоту звёздного неба. Флирт и ревность – вот что придавало перчика любым отношениям под жарким астраханским небом.
Тут не забыть вставить пару восхищённых слов о татарских женщинах. Татары астраханские и казанские сильно друг от друга отличаются: разный характер, разный тип лиц.
Женщины их – десерт особенный, пикантный: и сладкий, и пряный, и острый в единый миг времени. Сдержанность восточной традиции, под которой – спящий вулкан. Пригласив татарскую девушку в кино, ты должен быть готов к предварительной процедуре контроля всей семьёй. Тебя строго осмотрят и допросят мама, папа, дедушки-бабушки, а также старшие сёстры и братья. И допрос не покажется тебе лёгким. Тебя просветят рентгеном и распотрошат вопросами: кто родители, чем занимаются, каковы твои мысли о жизни и планы на будущее. Если прошёл испытание, они удовлетворённо вздохнут: “Ну, идите, идите, пока на сеанс не опоздали…”.
Совсем другое дело с чеченками. Однажды на институтской дискотеке прелестная чеченская девушка пригласила меня на медленный танец. Лёгкая, гибкая, талия в обхват моей ладони. Я, само собой, пригласил её в ответ. Потом проводил до дому. На большее не разгонялся: я коренной астраханец, кумекаю, что почём. Даже и в голову не брал какой-либо романтический разбег. Ну, поцеловал разок на прощание. Да разве это поцелуй – так, щёчку лизнул.
На другой день после первой пары меня в коридоре отозвал в сторонку Батя – так мы называли этого огромного чеченца лет тридцати шести. На медицинский он поступил с восьмого раза и среди студентов-чеченцев слыл решалой. Не завидовал я его будущим пациентам. Он тяжело присел на батарею парового отопления, снял с плеча и переместил на брюхо пустой рюкзак.
– Тебе Аиша нравится?
– В каком смысле? – осторожно спросил я.
– Ну, вы же… типа танцы-шманцы на дискотеке… того?
– Чего “того”?
– Я тебя уважаю, Аркадий. Просто хочу, чтобы ты знал. Она с шести лет обручена, за неё выплачен калым в двадцать баранов. Если хочешь на ней жениться, надо уладить дело с семьями и вернуть калым.
Я стоял перед ним, стараясь не отводить глаз от его больших чёрных пуговиц, пришитых к глазницам. Мне не хотелось ни драться с ним, ни добиваться девушки такими тяжкими трудами. Я даже не представлял себе, сколько могут стоить те двадцать баранов. “Дело не имеет выведенного яйца, – сказал бы мой дед. – Не стоит доводить конфликт до белого оленя”.
– Батя, понял тебя. У нас с Аишей ничего серьёзного.
Он отлепил задницу от батареи парового отопления, закинул за спину мошну пустого рюкзака.
– Я знал, что ты умный парень. Так и сказал им: погодите человека калечить, сначала поговорим. А за Аишу не переживай, мы её успокоим.
Это был хороший, причём бесплатный и бескровный урок. Сколько этих уроков преподала мне жизнь в густом и кипучем астраханском вареве!
Куда можно было пойти с девушкой в годы моей студенческой юности? Мы любили прошвырнуться до “Семнадцатой пристани”. Переведу, пожалуй: пройтись по набережной Волги до речного вокзала, который, по каким-то загадочным причинам, именовался “Семнадцатая пристань”. Отлично помню, как впервые на ней оказался. Провожал с дедом очередных гостей – то ли родственников, то ли друзей моих родителей, отплывавших на теплоходе до Перми. Мы стояли и энергично махали вслед отходящему теплоходу, я спросил деда, откуда этот идиотский обычай – работать лопастями мельниц при отплытии судна – и что он, собственно, означает. Дед сказал: “Гадость означает, что покинули наш гостепгиимный дом”. И я заржал, оценив невольный дедов каламбур. Поинтересовался, а где “Шестнадцатая пристань”? И опешил, узнав, что нет ни шестнадцатой, ни пятнадцатой. Никакой, даже первой нет нигде. А есть только семнадцатая. “Это как судьба однолюба, – заметил дед, – у тебя на пути возникает семнадцатая женщина, и ты забываешь всех, кто был до неё”.
Мы повернулись и пошли по набережной. Изумительный майский вечер захлёбывался пароходными гудками, запахами речной воды, рыбьей чешуи, жареной кукурузы и одуряющими дуновениями духов от проходящих мимо девушек и женщин. Это был крепкий рассол – от “Ландыша серебристого”, “Быть может”, “Сигнатюра” до “Шанели” с “Пачулями”. И голоса: перекличка, аккорды, взлетающие арпеджио звенящих девичьих голосов. Мне было шестнадцать лет, но я уже вымахал под метр девяносто; горячечная смесь гормонов бродила в моём теле, билась прибоем в самых потаённых его закоулках. Майский вечер скручивал штопором мой юный организм, швыряя в лицо вихрь едва прикрытых мини-юбками девичьих бёдер, обнажённых рук, плеч и убийственно соблазнительных выпуклостей, что выпирали из всех бретелек и декольте, буквально свинчивая мою голову, так как взгляд уводил меня вслед чуть ли не каждой.
Шагавший рядом дед, до которого я недавно дорос – в сантиметрах, всего лишь в сантиметрах, – покосился на мою одуревшую, возбуждённую, в бисеринках пота физиономию и пробурчал:
– Не бойся их… Это не страшно. И всё ещё у тебя будет. Бояться нужно только любви.
Мне показалось, я ослышался.
– Любви?! – переспросил озадаченно. – Любви бояться?!
Дед вздохнул и проговорил:
– Именно… “Ибо сильна, как смерть, любовь. Люта, как преисподняя, ревность…” Читай настоящие книги, а не то детективное говно, что сейчас валяется у тебя на столе.
Интересно, знает ли дед там, где давно и безмятежно пребывает, как часто я вспоминаю тот майский вечер и произнесённые им тогда странные, даже нелепые – мне казалось – слова о любви, каждая буква которых ныне трижды омыта кровью моего сердца.
Красоту астраханских женщин невозможно было укрыть даже за тотально обязательной “халатностью” мединститута. Ни халат, ни шапочка, этот медицинский хиджаб, не могли скрыть знойной красоты лиц, жгучего высверка взглядов, манящих округлостей грудей и бёдер, распиравших белоснежную ткань халатов. Мой сокурсник, знойный грузин Ладо Пирцхалава, ныне профессор хирургии, очень точно называл наших девушек “тигрицами в халатах”. В самую точку, Ладо, в самую точку. Трудно было в группе идти следом за парочкой астраханских кобылиц, поводящих умопомрачительными крупами, и отводить глаза, дабы не опозориться ненароком. “Спокоитус… – бормотал Ладо, шагая рядом со мной, – только спокоитус…” Да нет, были, конечно, и милые неприметные подруги по курсу, но память, моя юная память, алчная на чувственную женскую красоту, по-своему фильтрует картины прошлого, и перед глазами у меня проплывают именно великолепные тигрицы: они не кусали, а откусывали, не шипели, а рычали, поражая красотой, грацией и, прости господи, горячим норовом.
И куда же потом девались эти ревнивые темпераментные красавицы? Превращались в наших мам, которые, пройдя огонь, воду и всё, что к ним прилагается, становились преданными жёнами, хранительницами семейного очага. Как они нас понимали! Маме – вот кому всё можно было рассказать. Вот кто всё прощал, и разводил своими руками целую гору бед, и давал толковые советы. А как они держались одна с другой – это был такой закрытый орден матерей. Перед глазами моими картинка: сидим вчетвером у школьного друга, Ильяса Гулиева. Это восьмой, что ли, класс, уроки подождут, бренчим на гитаре, обсуждаем последний футбольный матч. Слышу, как Ильясова мама звонит моей: “Таня, они у меня! Что? Бешбармак с кайнарами… Не волнуйся, с голоду не помрут. Собираются двинуть к тебе всей кодлой. У тебя что – осетрина? Ну, через пару часиков проголодаются”.
Эти наши девочки… С них мгновенно слетал городской лоск, когда летом всей группой мы выезжали куда-нибудь за город. Они мгновенно превращались в бывалых походниц. Пока парни удили рыбу на уху, девушки слаженно и быстро расстилали самобранки, открывали-нарезали-расставляли, доводили до вкуса – меня всегда восхищали эти летучие руки и умение “распределиться по салатам”. Готовить в Астрахани умели все женщины, лет, по крайней мере, с двенадцати; неумёх в моём окружении я даже и не припомню. На таких вольных выездах становилось ясно, что мамы готовили дочерей к настоящей жизни. Так что, пока булькала уха, пока горел костёр и настраивались гитары, пока не пристроенные нашаривали взглядами пару на сегодняшние вечер и ночь… Ну, бог с ними, с банальностями, о которых и писать-то неинтересно. Как известно, в СССР секса не было, но в АГМИ, Астраханском государственном медицинском институте, эту нехватку восполняли в масштабе всей страны. Превозмогали суровую мораль…
И если мы уже заговорили об ухе, настоящей астраханской ТРОЙНОЙ ухе, не могу не вспомнить, как принимали зарубежных гостей в нашем НИИ лепры. Да, мы были периферийным минздравовским заведением, однако проказа, будучи совсем не советской проблемой, процветала по всему миру, так что исследования щедро финансировались “загнивающим Западом”. НИИ получал щедрые гранты в твёрдой валюте, на которую закупались и броненосцы, и импортные реактивы, и различная западная техника: микроскопы фирм “Карл Цейс” и “Олимпус”, цитометр фирмы “Оптон” и, конечно, гордость наша – японский ферментёр, не вспомнить уже, какой фирмы. Дорогущий, зараза!
Помню, как этот самый ферментёр устанавливался. Под него выделили целых две комнаты. Приехал японский инженер, встреченный почестями, которые не снились президентам некоторых стран. Пока он священнодействовал, дрессируя своего восточного монстра, весь экспериментальный клинический корпус ходил на цырлах, дабы японец не сбился с ритма.
А когда работа была завершена, настало время традиционного астраханского гостеприимства. Верхушка института выехала с гостем в ШПК (колхоз имени Шести павших коммунаров). Среди счастливчиков, одарённых приглашением на данный банкет на природе, оказался и я – на всякий случай, в качестве помощника нашей переводчице, если она “не сможет больше переводить”. А для того, чтобы предотвратить “всякий случай” с моей персоной, алкоголь мне запретили. Переводчице запретить не могли, она была супругой заведующего отделением.
Размах затеваемого лукуллова пиршества поражал необузданным обжорством. Японца, видимо, решили просто укокошить гостеприимством.
На берегу речки на кукане гуляла в воде пара больших осетров. В это же время в огромном чане зрела астраханская тройная уха.
Вы любите уху? Вы любите уху, как люблю её я? То есть всеми силами души моей, брюха моего, со всем исступлением аппетита, как только вечная проголодь молодого организма может любить уху больше всего на свете, кроме блага и истины?
Ну и далее по тексту Виссариона Белинского… Нет, не можете вы любить уху так же, как люблю её я. Задержитесь на этой странице. Я понимаю, что торможу движение и снижаю энергию повествования, но всё-таки задержитесь, и за это получите в подарок рецепт настоящей тройной астраханской ухи!
Она – произведение кулинарного искусства, апогей астраханской кухни, создаваемый из трёх сортов рыб.
Сначала в чан пошёл мелкий частик: вобла, краснопёрка, буффало или другие пустяковые рыбки. Это – разминка, репетиция, подготовка к вступлению оркестра. Рыбёшка, мелкий народец, в сопровождении хвостов и голов крупной рыбы, варится минут пятнадцать, отдавая свои души в начальный букет бульона. Затем – долой её из чана, прямиком в мусорное ведро. Или – кошке, туда ей дорога. Затем на дежурство заступает крупный частик, рыба хотя и обывательская, но уважаемая: судак, сазан – всё мужички солидные. Однако ничего им не светит. Минут через двадцать и эти тушки, отдав в общий букет свою розу ароматов, отправляются в ведро. А далее… Далее в наваристый крепкий бульон ныряет картошка-моркошка, перчик-шмерчик, корень петрушки, лучок-хлестачок и неизменная лаврушка-простушка, без которой тем не менее не обойтись.
А тем временем, пока в чане зреет колдовское варево, выворачивая своим душистым разнорыбьем кишки голодных эмэнэсов и эсэнэсов[17], рыбак дядя Вася достаёт осетров. Он вспарывает им брюхо и вываливает антрацитово сверкающую под палящим астраханским солнцем медленную магму чёрной икры в ванночку для купания младенцев. Он освобождает икру от ястыков, просаливает и принимается за тушки осетров. Их он разделывает, рубит на увесистые кусманчики и отправляет в чан вслед за моркошкой-картошкой, и перчиком-шмерчиком, и лучком-хлестачком, и лаврушкой-простушкой. “Пустите нас в ушицу пожить!” Варят их тоже не больше минут двадцати, после чего на сцене, прямо из походного морозильника возникает бутылочка “Столичной”, матовая от капель конденсата. В уху выливают ровно две стопки водки! И уха, исходящая благоуханным паром, во всём своём завершённом величии, готовится к коронации.
В предвкушении блаженного обжорства народ рассаживается за большим столом, уставленным деревянными хохломскими тарелками, в которых без особых изысков предложены: астраханские помидоры, огурцы, соленья, икра баклажанная с чесноком, икра баклажанная сладкая, селёдка-залом с капельками жира на янтарном селёдочном мясе. Закуска достойная. Но ничто не должно затмить грядущее явление королевы-ухи. Однако тарелок пять, заполненных до краёв чёрной икрой, деревенский пушистый хлеб, ну и, конечно, всякие горячительные зелья (которые мне нельзя пить “на всякий случай”) среди закусок присутствуют.
И каждому, включая японского инженера и меня, агнца на жертвеннике жестокой трезвости, наливают хохломскую плошку ухи с огромным куском подрагивающей в тарелке осетрины, лежащей, как утёс, на поверхности янтарного озера. Японец аккуратненько выпивает стопку за своё японское здоровье и тонюсенько намазывает икорку на ломтик хлеба. Скромненько так, худенько так мажет. Японская культура, как известно, минималистична.
Тут раздаётся громовый директорский бас:
– Разве ж так икру едят?! Бери ложку!
Выдаёт прибор ошалевшему японцу и заставляет его, как бабушка – ребёнка, черпануть и съесть полновесную хохломскую ложку икры! Гость открывает рот…
– Вот так в Астрахани икру едят! – провозгласил наш директор, подмигивая Косте, фотографу.
И тот вскочил, наводя объектив. Та фотография – луноликая физиономия японца в икре по самый нос – долго висела на стене директорского кабинета. До того самого дня, когда наш НИИ расформировали, и его история – трагический, забавный и комедийный его эпос – остался в прошлом, в архивах, ну, и в нашей памяти».