К книге
Серебряный рудникЧасть вторая Коллекция. Глава первая Жорка и Торопирен
30%
Часть вторая Коллекция. Глава первая Жорка и Торопирен
6

1

Нет, любовь он представлял себе иначе…

Он помнил, во всяком случае, считал, что помнит, как его родители любили друг друга. Отчётливо видел сценку на кухне – видимо, та часто повторялась. Папка в рабочем комбинезоне (только порог переступил) подкрадывается к маме, делая знак маленькому Жорке (прижатый ко рту палец, комично вытаращенные глаза), чтоб не выдавал. А мама, ни о чём не подозревая, хлопочет над какими-то своими банками для засола, кастрюлями, кочанами капусты или молодыми огурчиками. У неё тонкая спина, хрупкие плечи, стройные ноги, но крутенькая задорная попа, на которую отец и набрасывается, как хищник, принимаясь месить два этих аппетитных полушария, урча и покрикивая: «Ой, тесто убегает, тесто убегает!» Мама взвизгивала, бросала с грохотом крышку от кастрюли, и оба они сливались в какой-то четырёхрукий ком, занавешенный её кукурузными волосами. Целоваться так над банками и кастрюлями они могли подолгу…

Жорка сидел поодаль на полу с одним из своих грузовиков и снизу молча и внимательно наблюдал эту страстную борьбу. Наконец мамка отпихивала отца:

– Слав, ну, хвать! – выдыхала. – Ребёнок тут…

– А что ребёнок? – улыбался отец и подмигивал сыну: – Ребёнок должен понимать, откуда он взялся.

Такая была нежная пара… «За что, за что-о-о?!» – мысленно вопил он, очнувшись, когда во сне или в набежавшем воспоминании возникали родители такой вот слитной фигурой безмятежной любви. Потому его и невозможно было ни в церковь затащить, ни от души похристосоваться на Пасху. Был каменно-равнодушен к этой области человеческих чувств. Если же попадалась женская особь «со всеми этими свечками-куличами-крашеными яйцами» – бежал от неё, как чёрт от ладана. Не простил он Богу ни ужасной казни своей невинной семьи, ни своего голимого детства. «Жорка наш, – говорил Макароныч, рыбный царь, легендарный Агашин дед, – Жорка наш – Иов, но не смирившийся. С ним шутки плохи. Он свои убытки не списывает. Ему других родителей не пошлёшь».

Годам к восемнадцати Жорка «выправился», как говорил Макароныч, и стал «видным парнем». Агаша никогда не понимал, что сие означает, и озадаченно наблюдал за другом, пытаясь оценить его с женской, так сказать, позиции. Искренне недоумевал, когда раза два в компании девушки, безоговорочные фаворитки, предпочли не его, а Жорку. «Видимо, – объяснял он другу, – от тебя исходит эманация этакого загадочного мудака».

Во всяком случае, к десятому классу Жорка подрос до ста восьмидесяти сантиметров и уже не казался рядом с почти двухметровым Агашей сутулым карликом. Внешне его, черноволосого, широкоскулого, можно было принять за представителя какой-то восточной народности: за чеченца, ногайца или черкеса, за азербайджанца, например, за грузина даже, – тем более что, дождавшись первой поросли над верхней губой, он спешно отрастил усы подковой, закрывшие, наконец, шрам, которым наградил его в детстве друг Агаша.

От женщины ему не нужно было ничего, кроме деловитого и вежливого опорожнения некоего томительно наполнявшегося резервуара в глубине тела. В эти мгновения он всегда вспоминал их с Матвеичем стадо – покорных коров, чьё вымя выдаивали ловкие пальцы доярок.

Девушки перепадали ему от верного Агаши, красавца и остроумца; тот любую свою пассию обволакивал фейерверком каламбуров. От дамы своего сердца заботливый друг Агаша требовал сопровождения: «какую-нибудь симпатичную подружку, способную скрасить трагическое одиночество одного гениального юноши». Жорку, в свою очередь, шантажировал «трогательной и глубокой натурой, которая в последний момент осталась не при делах, так что, не будь скотиной, выручи друга, обогрей одинокую фею». Жорка выручал: обогревал в меру возможностей и настроения. При всей своей отстранённости на девушек он производил благоприятное впечатление: был неизменно выдержан, немногословен и выгодно оттенял Агашу абсолютным неприятием алкоголя.

Проспавшись после очередного загульного вечера, Агаша звонил с инспекцией:

– Ну?! Как там шёпот, робкое дыханье, трели соловья? Как пылание ланит, дрожание персей? Всё путём?

– Отстань…

– Ах, вот как! Неблагодарный! Знаешь ли ты, в каком круге Дантова ада горят предатели своих благодетелей?!

Агаша был чуть-чуть сплетник. При своей безусловной порядочности всё же не прочь был обсудить некоторые пикантные детали амурных будней. Жорка никогда не вёлся на эти дела.

– Аскет, – ухмылялся Агаша, – суровый хазарский всадник, ты хоть знаешь, где сильнее всего у них бьётся пульс?

– У тебя – всё? Я сейчас занят.

– Нет, ну, правда: как тебе Танька, хорошая ведь девочка?

– Хорошая.

– И это – вся информация… – разочарованно тянул Агаша.

Победитель множества республиканских, а затем и всесоюзных математических олимпиад, Жорка легко и как-то незаметно для самого себя поступил в РыбВТУЗ, где, несмотря на смешное название, были сильная математика и инженерное дело. Это вообще был весьма известный в стране технический вуз, ориентированный на судостроение и рыбную промышленность. Жорка выбрал судостроительный факультет. Поступать, впрочем, он мог куда угодно, и многие учителя и знакомые удивлялись, что Жорка предпочёл не столичный, а местный вуз. Но в Астрахани его держали свои резоны и свои якоря: Тамара и Торопирен.

Стареющая Тамара была долгом и беспокойной привязанностью. Он понимал, что, уехав, бросит её на дядь Володю, который, выплыв на пенсию, хоть и стал меньше пить («на мою пенсию не распоёшься», говорил, «…и не разопьёшься!», подхватывала Тамара), но в мелкой своей злобности не унялся и в дурные дни принимался гонять и шпынять свою бедную, почти совсем оглохшую жену. Присутствие в доме взрослого Жорки, спокойного молчуна, гасило скандалы лучше любого огнетушителя: тот просто выходил из-за своей китайской ширмы и молча смотрел на дядь Володю с презрительным интересом, будто впервые увидел такое вот любопытное насекомое. И мятежный старик под этим взглядом начинал суетиться, оправдываться, вяло бормотать претензии, предъявлять какие-то старые обиды, словом, тушевался. Потому Жорка и продолжал обитать на своей раскладушке за китайской ширмой, хотя время от времени сваливал по соседству, в «Горелый дом», к Торопирену, – или пропадал у него в мастерской в лепрозории на Паробичевом бугре.

Ну а Торопирен, Цезарь Адамыч Стахура, друг, учитель, судьба… – там было совсем другое. То была любовь, пожалуй, что и сыновняя. Безусловная преданность, какую навязать нельзя, а можно только вырастить из слабого ростка, внезапно пробившегося, как травинка сквозь асфальт; из нежного ростка удивления, симпатии, настойчивого желания держаться поближе. То была любовь: иногда раздражённая, если Жорке казалось, что Торопирен валяет дурака и разыгрывает его нелепыми байками; иногда тревожная – в дни, когда тот заболевал и дней пять валялся в постели, тяжело дыша, не в силах отхаркаться – его в то время уже сильно донимала астма. Вот тогда Жорка переселялся к нему, спал рядом с больным на широкой буржуазной (некогда сооружённой из чердачных обломков) кровати красного дерева, кухарил, бегал за покупками и в аптеку, заваривал больному чай по десять раз на дню, ставил горчичники, мазал камфарой жилистую спину, чистил отхожий тазик Моисея, кошачьего падишаха… Ну, и гонял по разным другим поручениям.

Однажды отправлял денежный перевод в Бухару неизвестно кому. Вернее, известно: дикая фамилия была у чувака – Позидис Л. Г. Жорка прочитал на почте адрес и даже засмеялся: живёт же кто-то с чугунной фамилией Позидис. Интересно, какие позы принимает этот адресат?.. Кстати, в Бухару Цезарь Адамыч ездил каждый год, объявляя всем соседям, что навещает там могилу отца, умершего ещё в годы эвакуации. Может, он отправлял деньги какому-то кладбищенскому сторожу, чтобы тот присматривал за памятником? Хотя кто отправляет такие деньжищи – двести рублей! – на уход за могилой?! И что там особо присматривать: жарко, сухо, грязи мало…

– Кто такой Позидис? – спросил он Торопирена, вернувшись с почты. – Сторож на кладбище?

Тот улыбнулся, закашлялся, прохрипел:

– О, nie! То грациозная юная пани… – и очертил в воздухе ладонью игривую плавную линию.

Час от часу не легче! Значит, грациозная юная пани живёт под задастой фамилией Позидис. Ну, ладно… Но двести рублей?! Жорка был очень разумен в расходах, очень экономен, если не сказать – прижимист. Нет, просто он никогда не брал деньги у Тамары и дядь Володи, а вечно где-то шустрил по копейкам. В отрочестве, оформленный на имя Тамары, убирал вместо неё детский садик и молочный пункт на Красной набережной. В студенческие годы нанимался на разные ночные халтуры: то стройку сторожил, то пивной ларёк, то какую-то купальню на дальней пристани. Почти все деньги отдавал Тамаре, грозно послеживая, чтобы их не пропил «ночной тать». Тот баловал по ночам, как по деревне на севере балуют шатуны-медведи. Его глухая жена спала крепко, не слышала, когда дядь Володя подкрадывался к гардеробу, нащупывал под стопкой белья плоскую жестяную коробку с новогодним сюжетом на крышке и таскал оттуда то трёшку, то пятёрку, то аж десятку, ворюга несчастный! А наутро, перво-наперво сбегав к открытию винно-водочного, уже весь день пребывал в ласковом расположении к миру, обходя соседей и каждого одаривая бесплатным советом по части той или иной жизненной задачи, хотя советов у него по-прежнему никто не просил.

2

На другой день после спасения кота Моисея Жорка, вернувшись из школы, слонялся по двору в ожидании следующего чуда – не обязательно второго котячьего пришествия с неба, но хоть какой-то причины возникнуть на пороге логова «поляка»: может, тому что понадобится – сбегать за молоком, например, или ещё куда? Мало ли в чём нужда бывает.

Он вяло болтался на турнике, одновременно пиная засохший комок глины, и всё посматривал – не откроется ли синий ставень. И тот в конце концов приоткрылся.

– Ну, так заходи уже! – позвали из сумрака помещения. – Довольно згрывачь идийотэ![14]

И Жорка помчался как подорванный. Конечно же, конечно, он был там необходим: котяра по-прежнему сидел у «поляка» за пазухой, не желая покидать своего уютного инкубатора.

– Клопо́ты[15], катастрофа, – пожаловался Цезарь Адамыч. – Пищал всю ночь, я глаз не сомкнул. Даже на работу не пошёл, слыхано ли дело! Видимо, придётся брать отпуск за свой счёт. Высаживаю его в отхожий лоток каждые полчаса, как любезного пана. Но этот саботажник обоссал мне уже две рубахи.

Жорка, окрылённый, необходимый здесь, как выяснилось, каждую минуту, сбегал в магазин за молоком, затем в аптеку, где накупил всего по списку, выданному «поляком». Список довольно длинным был: бутылка и пара сосок, вата и бинты для покалеченной лапы, синтомициновая мазь, потому как смежённые щёлочки глаз котёнка были залиты гноем…

И провозились они с Моисеем до вечера, так что сильно обеспокоенная Тамара уже металась по двору, вопя и угрожая услать Жорку «в Солёное Займище, к Матвеичу, свиней пасти!».

– Что за свиньи? – спокойно поинтересовался Цезарь Адамыч, накладывая в тарелку мальчика кусочки жареной куры, картошку и баклажаны, обалденно вкусные. – Ешь, ешь, не вскакивай. Нышт торопирен.

– Не свиньи, – глотая горячие куски, промычал Жорка, – коровы…

– Ага. Как её имя-отчество?

– Коровы? – Жорка вскинул на «поляка» серьёзные глаза.

– Тётки твоей.

– А… Тамара Николавна.

Торопирен поднялся, толкнул ставень на окне и, перегнувшись через подоконник, крикнул:

– Тамара Николавна! – и громче, поскольку, Тамара, когда входила в безумный раж, глохла ещё больше: – Пани Та-ма-ра!

«Ну, даёт, – подумал Жорка, торопливо доедая, чтобы бежать уже, унимать тётку. – Пани Тамара, надо же!» Ни за что и никогда он не верил, что тётка отошлёт его куда бы то ни было. Просто жалел её надсадный голос, хриплое дыхание, и как надувались жилы на шее, когда она, глухая, растрёпанная, звала его, воображая, что он под машину попал, утонул, украден, забит бандюганами. В черепушке у Тамары клубились те ещё картинки, спокойнее было выбежать, взять её за руку и повести домой.

– Па-ни Та-ма-ра-а-а! – неслось по двору.

«Ну как и с чего бы она решит, что «пани» её как-то касается?» – с досадой думал Жорка, подбирая куском хлеба лужицу подливки… Оторваться от тарелки, пока она не полностью вылизана, было невозможно. Когда Торопирен зашагал по двору навстречу его встревоженной тётке, Жорка вскочил из-за стола и бросился к окну: там разворачивалась потрясающая сцена, как в немом кино.

Торопирен со своими развевающимися кудрями престарелого эстрадного певца, с накладным животиком, в котором трепыхался котёнок, настиг заполошную Тамару, схватил обе её руки в свои, склонился и поцеловал: одну, потом другую. Тамара стояла столбом с вытаращенными глазами, а Торопирен что-то говорил, говорил, улыбался, приобняв её за плечо, подхватил под руку и повёл-повёл-повёл к подъезду, а губы его шевелились, и свободной рукой он ритмично взмахивал, будто стихи читал.

Жорка стоял у окна и, вытянув шею, смотрел на этот проход по сцене двора. Никогда ещё он не был настолько погружён в созерцание самых обычных человеческих телодвижений. Он видел, как, водворив Тамару в правильном направлении, Торопирен с довольным видом возвращается назад, попутно запнув в кусты тот самый ком сохлой глины.

Можно ли так сразу полюбить чужого человека ни за что, размышлял мальчик. Ну, странно же полюбить кого-то только за вкусную жратву, или за смешную манеру говорить, или за то, как выхаживает он паршивого, загноившегося котёнка? То есть можно, конечно, но не так же сразу, не так обвально, как стена дождя, как стена весеннего дождя прямо на сердце, чтобы захотелось навсегда сюда переселиться, от родного дядьки и от Тамары, нелепой и крикливой, но всё же родной души…

Торопирен вошёл в дом, скосил глаза на свою рубаху, подпоясанную кухонным полотенцем, и всплеснул руками:

– Ну, ты глянь: вот подлец!

По рубахе растекалось жёлтое пятно…

* * *

Спустя месяца два после чудесного спасения «младенца Моисея от ига египтян» (почему египтян, при чём тут египтяне? – заинтригованный Жорка не сильно вдавался: ну египтяне, хрен с ними, какая разница) – месяца два спустя, уже привычно явившись в «Горелый дом», который Торопирен именовал «резиденция», произнося это слово и торжественно, и мягко: «резидентия», – Жорка обнаружил, что для него здесь обустроено miejsce pracy.

И ей-же богу, это было настоящее рабочее место: небольшой, но крепкий столик, приставленный к стене рядом с комодом, на нём – эбонитовая лампа, совсем такая же, как в кабинете у Макароныча, Агашиного деда; но главное – каретные часики. Те самые каретные часики, чудо из чудес, над которыми Торопирен парил, как ангел, оберегая и едва дыша на них! Эти каретные часики работы гениального Бреге – наследие детства, память об отце, невероятная ценность – теперь не то что принадлежали Жорке, боже упаси, но вовлекали его в домашний круг, чирикали так уютно, делали равным среди равных.

– Вот, – сказал Цезарь Адамыч. – Человек должен иметь, где присесть и на что опереться локтями. Человек должен мэйсце иметь, где мозги разложить. Может, ты гений, Жора-хазарин… Мозги гения требуют респэкт.

Он включил лампу, смахнул ладонью с абажура невидимую пыль и склонил голову набок, сам любуясь сотворённым уютом.

Жорка, потрясённый, слова выговорить не мог. Не получались у него слова. Спасибо, что ли, говорить? Просто вот спасибо, мол, за то, что… что…

– Что? – спросил Цезарь Адамыч, – Ты онемел от пэрспэктив?

Он улыбался: две кудри, чёрная и белая, свивались у него на лбу, глаза довольно сияли. Он ожидал пацаньей радости, её и следовало изобразить. Бодро кивнуть хотя бы.

Жорка кивнул… и заплакал.

…С Торопиреном всегда было замечательно интересно, всегда занятно, неожиданно. И всегда – полезно. «Конкретно полезно», – любил пошутить сам Цезарь Адамыч. За эти годы он, по сути, заменил Жорке отца, одарив мальчика гораздо большим, чем просто сердечной привязанностью одинокого пожилого человека к одинокому же юному существу. Это было глубокое и последовательное обучение мальчика базовым принципам решения самых разных задач. Не только технических.

– Между прочим, о тайниках… – заметил Цезарь Адамыч чуть ли не на другой день после знакомства. – Я понял, что это – твоя idée fixe. Ты знаешь, что это? «Идея фикс» – то есть чокнутая фантазия, горящая в заднице. Да. Это интересно. Но всё, что ты предлагал, из воздуха не возникнет. Тут, милый мой, нужны знания математики, физики и механики, и недурные знания: проблема пятого постулата. Существование разных геометрий. Великая теорема Ферма. Лента Мёбиуса. Деление на ноль… и всё такое. Ты понимаешь, что я говорю? Я говорю по-русски.

Глядя на «поляка» во все глаза, Жорка медленно в отчаянии покачал головой. Он не понимал! Он, доучившись до пятого класса, решая задачки за восьмой на раз-два, оказывается, ни черта не знал и не понимал! Главное же, не понимал, при чём тут тайники и почему без деления на ноль невозможно их толково обустроить, как устроил он свой надёжный тайник во дворе, в поленнице дров.

– Будем разбираться, – успокоил его Цезарь Адамыч. – Каждый день – новое солнце. Нышт торопирен…

3

Когда пребывал в добром здравии и хорошем настроении, Цезарь Адамыч Стахура чинил часы всем соседям и сослуживцам по Институту лепры. Чинил бесплатно, играючи, явно получая удовольствие от самого безнадёжного случая, если, скажем, настольные часы грохнулись на пол и разлетелись в хлам. Тут он приходил в полный восторг, умилялся, напевал неопознаваемые песенки на польском и идише, чуть ли не хвалил виновника происшествия; чем сложнее был случай, чем безнадёжней катастрофа, тем шире становилась его улыбка, совсем уже белые кудри падали на лоб, и казалось, что с линзой в глазу над часами сидит, напевая, большой счастливый белый пудель в свитере. Словом, очень странно он себя вёл. А возродив часы самым магическим образом, ласково-насмешливо наблюдал за выражением лица «ходока»: оторопь, недоверие, бесконечное ощупывание и оглаживание корпуса гиблых часов: «Видел же своими глазами: будильник треснул вдрызг. Где трещины, Адамыч, как ты это сделал?! Да ты колдун!»

По представлению Жорки, такому властителю часовых организмов полагалось весь дом часами завесить-заставить! Пацаном, лет десяти-двенадцати, он, бывало, с помойки или откуда-то «с угла», где старушка торговала на расстеленной газетке допотопным хламом, притаскивал к Торопирену, как собака – поноску, очередные полуразбитые или выпотрошенные часы из прошлого века. Тот приходил в восторг, чинил, возрождал, полировал-лакировал, вытачивал диск, рисовал на нём чёрной тушью циферблат и… возвращал мальчику: «Получи товар, Дызайнер Жора. Подари учительнице, или Тамаре, или девочке, которая нравится».

Жорка ужасно огорчался.

– Да какой учительнице?! – кричал. – С какой стати?!

– Ну, директрисе, – отвечал Торопирен. – Она же главнее?

– Оставь себе, – переживал Жорка. – Ты ж дикий спец, у тебя весь дом должен быть завешан, заставлен часами! Ты мог бы зарабатывать тыщу рублей в месяц. А вокруг тебя – часы, часы, часы… Представляешь, – говорил, заводясь и вдохновляясь, – в полночь по всему дому начинают отбивать целых сто или больше часов: бом-бом, дзинь-дзинь, динь-день, тр-р-рень, тр-р-рень, тур-р-р-р-р-бум… Такой оркестрище! А ты по привычке дрыхнешь и ухом не ведёшь, даже не слышишь. Представляешь?

– Представляю, – хрипло, будто горло перехватило, отвечал Торопирен.

– Ну! Так почему у тебя только одни часы? – спросил как-то мальчик. – Да и те – каретные.

Торопирен рукой взмахнул своим излюбленным жестом, будто лист с дерева падает плавными кругами:

– О, nie! У меня их много…

Жорка огляделся для верности, будто и так не знал здесь каждый сантиметр стены, пола, поверхностей мебели. Но всё же внимательно огляделся.

– И где же они? – спросил недоверчиво.

– О, далеко отсюда, – ответил тот, мечтательно улыбаясь. – Высоко в горах. В глубокой пещере.

Ах, в горах. Ах, в пещере…

Ну что ты с ним станешь делать, с этим треплом!

…Время от времени он вдруг поднимал на лоб линзу-стакан, откачивался от стола и подзывал Жорку. Значит, собрался что-то показать и рассказать. И хотя в самом начале знакомства с лёгкой горечью отметил, что Жорка – «не часовых ветров натура», что у него «мозги и уши по-другому устроены», – время от времени всё-таки предпринимал новые попытки вовлечь того в дело… Жорка не возражал. Он действительно увлечён был совсем другим, но слушал Торопирена с удовольствием и очень внимательно. Честно говоря, ему был приятен сам голос, интонации, да и мастеровой запах этого человека: тот не курил, не пил, и потому от него никогда не разило, как от других окрестных мужиков, старой табачной вонью или перегаром, но и одежда, и кожа его, и волосы были пропитаны сложной смесью слабых, но влекущих запахов: бензина, в котором тот мыл детали, эмалевой краски, метилового спирта и шеллачного клея, который при нагревании сам излучает целую гамму сладковато-смолистых, спиртовых, хвойных запахов.

Жорка подходил, склонялся над плечом Торопирена и втягивал ноздрями этот прекрасный густой дух рабочего человека. Может, это был и папкин запах?

– Чем хорошие часы отличаются от плохих? Главная деталь механизма, werk zegarka, в старых часах – это шестерёнки. Вот, смотри: эти зубчатые колёсики. Они сцепляются одно с другим, передают вращение от пружины на стрелки… и пошло-пошло-пошло… тик-так-тик-так. Эти шестерёнки делаются штампом, их штампуют. Остаются заусенцы. Если завод дешёвый, вот как наши заводы, то никто эти заусенцы не зачищает, кому это надо! Часы выходят из цеха, начинается их жизнь, заусенцы шестерёнок постепенно выкрашиваются. Эти окрухы, окрушки… В общем, опилки эти попадают в механизм werk zegarka, и часы портятся. Конец! В дорогих швейцарских фирмах эти заусенцы зачищают вручную, вот так, смотри, самой тонкой и самой мелкой наждачной бумажкой, полируем, полируем до скользкого блеска, потом покрываем гальваникой, чтобы они не ржавели…

Жорка был уверен, что все эти польские словечки тот вставляет в своё удовольствие. Торопирен отлично говорил по-русски, говорил разнообразным богатым языком, почти без акцента. Но словечки родного языка, как блёстки, придавали его манере изъясняться очаровательный артистизм, точность, объём, некий добавочный смысл.

– Потому, когда ко мне попадают советские часы, я их просто разбираю и зачищаю эти шестерёночки, снимаю эти мачупе́ньки окрухы, чтобы часы долго работали. Тонкая нудная работа, понимаешь? Шестерёночки малюсе́ньки, миньяту́ровы… их нельзя погнуть, нельзя изменить, они перестанут работать. Они должны быть плоские, гладкие. Мойсейка, подлец, посмей только прыгнуть, задушу своими рабочими руками!

Это не угроза была, а разговор. Моисей требовал беседы всерьёз, никаких «кис-кис» или пустой болтовни не признавал. Он вообще был интеллектуал и мизантроп. Торопирен уверял, что Моисей владеет тремя языками: русским, польским и идишем. Демонстрировал: «Кум цу мир, хуцпэ котэк», – и Моисей неохотно поднимался со своей лежанки – обшитого старым мехом куска ватного одеяла на полу, – вразвалочку шёл к Хозяину и коротким сильным прыжком запрыгивал к тому на колени. Жорку он только терпел, тем более что временами как-никак зависел от этого типа: тот оставался в доме на время отлучек Торопирена, поставлял жратву, чистил лоток и грел подушку. Но котяра постоянно ставил Жорку на место: не отзывался на зов и, если Жорка на кухне склонялся к крану с текущей водой, просто оттеснял его, наваливаясь своей тигриной тушей, порой и смазывая по носу толстой лапой – ясно же, кто первым должен напиться в этом доме. В его иерархии высоко сияло солнце – Хозяин: вездесущий, могучий, всевластный бог. Чуть ниже располагался он сам. Затем уже где-то на подсобных ролях болталось это бестолковое существо – Жорка. Моисей считал его бестолковым и никчёмным, помнил его маленьким и даже более робким, чем сам был когда-то, мачупеньки котэнку, принесённый вороной. Впрочем, робким он никогда и не был.

Жорка пребывал в постоянной оппозиции к этим двоим, настаивал, что кот «должен иметь совесть и страх перед хозяином». Торопирен же презирал воспитание и понукание в любой форме, и потому Моисей бесстыдно кусочничал у тарелки Хозяина. Если же тот, увлёкшись разговором, забывал вовремя предоставить кусочек сосиски на вилке, кот издавал тошнотворный вопль и топал, как разгневанный жандарм, всеми четырьмя лапами, призывая к порядку. Спал он не просто в постели Хозяина, но на одной подушке, иногда покровительственно водрузив на того мощную лапу. Это была великолепная кошачья судьба, царственная жизнь потомка великих беглецов, бежавших из-под власти фараона.

Та ночь, после похорон Цезаря Адамыча… То есть этого, как выяснилось, Исаака Абрамовича, – та апрельская тёмная ночь в опустелой квартире «Горелого дома»…

Жорка сидел над бумагами, записками, документами, пытаясь разобраться во всём этом пёстром немыслимом хаосе неизвестной ему преступной жизни. Что он чувствовал над этими бумажками, начирканными на идише, польском и русском? Невероятную горечь и боль, захлестнувшие обманутого сына. «Да почему, почему обманутого? – кричал на себя где-то внутри, пытаясь заткнуть оскорблённый вой покинутого, дважды покинутого, трижды покинутого ребёнка. – Когда он тебя обманывал-то в главном? Да он тебя спас, понимаешь ты, дурак! Тамара спасла тебя, вытащив из деревни, а Торопирен спас душу твою, человека в тебе он спас, построил твою личность, образовал, научив главному!»

Перед рассветом поднялся, совершенно измученный. В углу на своей лежанке неподвижно, как мёртвый, лежал Моисей, кошачий патриарх двадцати лет. Бедняга, лежит и ждёт. Понимает ли он, что Хозяин, его бог, его друг, больше не вернётся? Что отныне он в вечном плену у египтян?..

Жорка подошёл к коту, присел на корточки и провёл рукой по всё ещё роскошной рыжевато-каштановой шерсти, под которой прощупывался хрупкий старческий костяк.

– Пойдём поспим, Моисей, – проговорил. – Надо отдохнуть. Хватит казнить себя, мы ничего уже не можем сделать.

Он лёг в спальне одетым на кровать и локтем прикрыл глаза. Каретные часики стрекотали себе, как и предыдущие двести лет. Никогда больше их не заведёт рука хозяина… Нет, не шёл сон к нему этой ночью, не шёл. В проёме двери в слабом свете настольной лампы виднелась лежанка с одиноким и тоже покинутым Моисеем.

– Иди ко мне, Моисей! – Он похлопал ладонью по матрасу: – Иди, ляг со мной.

Кот приподнял голову, внимательно наблюдая своими зелёными маячками. Наверное, старикам ещё труднее даются потери и одиночество. Горло Жорке сдавила непереносимая сиротская печаль.

– Кум цу мир, – позвал он хриплым шёпотом. – Кум цу мир, хуцпэ котэк…

Моисей поднялся и послушно к нему затрусил.

Предыдущая главаГлава 6 из 20Следующая глава