К книге
Серебряный рудникЧасть третья Лидия. Глава пятая Свадьба
90%
Часть третья Лидия. Глава пятая Свадьба
18

1

«Её метания, её облик оборванки – всё это родом из детства. Она болталась по всей Бухаре между домами родственников и подружек, ночевала то там, то сям, где-то обедала, где-то грызла мослы из холодца, где-то перебивалась бутербродами. Эти малолетние сироты, они ж как бродячие кошки: либо гибнут в жестокой центрифуге жизни, либо выгрызают свою долю из горла каждого встречного.

Отсюда – отсутствие привязанности к своему дому, своему месту, где хочется пустить корни и жить.

Странно, что с ней и мне хотелось куда-то мчаться – всё дальше, дальше…

Так вот, пару слов о Жорке и Лидии. Буквально пару слов, больше и не требуется.

Мне нечего было с ним выяснять… Когда женщина предпочитает тебе твоего друга, заткнись и сдохни – классика жанра. В какой-то песне об этом поётся – мол, третий должен уйти, хотя любовь питается ревностью. Но наша пещера… Я уже мысленно называл её “нашей”. И то, как Лидия держала нас обоих за руки, исступлённо повторяя: “Мальчики, держите меня крепче, оба держите!”. У неё была дрожащая холодная рука, та, что была моей, и я сжал её в своей лапище, согревая…

С каким наслаждением я бы всю её обхватил, согрел, спрятал в себе! Но с другой стороны, за другую руку её держал Жорка, и я уже понимал расстановку сил.

То была истерика, отзвуки детского потрясения: на обратном пути она довольно подробно рассказала нам о лете своего взросления, о той самой пещере в горах и о папе, которого боготворила.

Кстати о папе.

Судя по её описаниям, по стилю их жизни, он был душевным раздолбаем, трепетным романтиком. “Художник-монументалист” – произносила она гордо. Монументалист, да… Как я понял, он расписывал стены в домах махаллинских богатеев: всегда – пейзажи Древней Греции, с дочерью в роли прекрасной гречанки на ступенях Акрополя. Кажется, он был слегка помешан на греческой теме. Представляю себе эти фрески на кухне директора швейной фабрики или какого-нибудь хладокомбината. Так вот, именно легендарный папа, “древний грек” (клянусь, она так его и именовала в своих историях!), был подлинным героем её жизни, хотя чуть не угробил себя, а заодно и дочь, в той самой Серебряной пещере. Они чудом отыскали ход наружу, зато подарили Цезарю Великому возможность соорудить идеальный тайник, которым тот и воспользовался, спрятав награбленные сокровища.

Конечно, отец обожал свою дочь. Ушёл он рано, оставив девчонку круглой сиротой на руках у старой бабки и далёкого, почти нереального друга Ицика. Впрочем, в ежемесячных денежных переводах тот был вполне реален, а затем, вот, оставил девице наследство. Мягко говоря, это наследство дурно пахло, совсем как пропитанные пылью, воском и плесенью родовые замки старых аристократических семей. Ну что ж, мы и наследства не выбираем. “Только радуемся, если кто-то что-то нам оставляет, да?” – так приговаривала сама Лидия. Ей была оставлена “Мария-Антуанетта”. “Самые сложные часы, – повторяла она, – в истории человечества”.

Самые сложные.

Чёрт бы их побрал.

Тут опять стоит поблагодарить папашу, который, будучи на смертном одре, послал обмиравшую от страха дочь в тот мрачный Аид, в ледяное нутро рудниковой скалы. “Как же ты снова решилась туда войти?” – спросил я, жалея её, девчонку-подростка. Она сказала: “Но это было нужно дяде Ицику. Папа сказал: нужно”. – “И ты опять там испугалась до смерти?” – “Да… – призналась она. – Я дрожала всем телом. Не знаю, что это, почему так происходит: я дрожу и кричу, будто меня живой затаскивают в могилу. Вы же оба видели, да? – она помолчала и произнесла: – Но со мной тогда был дядя Ицик, самый надёжный в мире друг. Он сразу всё понял, понимаешь? Удивительно! Он был такой умный. Сразу понял, что это… это иррационально и не зависит от меня. И не стал меня уговаривать-успокаивать, просто сказал: ‛Доча, обними меня крепче и представь, что ты на мотоцикле с папой. Я бы вывел тебя наружу, но ты должна всё увидеть сама’. Я обхватила его сзади за пояс, скулила и висела на нём, пока он работал… Это было не очень долго. Он сначала жужжал пилой, потом чем-то бил и что-то ввинчивал… Я щекой через его спину слышала удары и уговаривала себя, что просто я с папой на мотоцикле и мы едем в баню, а потом к бабушке на обед. А потом-потом… Наконец мы вышли из этой могилы на свет”.

…А как мы радовались, когда Жорка нашёл тот гениальный ход: спрятать “Марию-Антуанетту” в другие часы – Челябинский завод, пара оленей на крышке. Тоже идеальный тайник: неподъёмный, скучный, как склеп, никому не нужный. Тут же на базаре, в будочке гравировщика Жорка заказал медную табличку: “Дорогому папе в день пятидесятилетия. 2–2–1982 г.” – и приклеил её на стенку часового саркофага.

И вечер был лёгкий, смешливый, с её неуёмными байками, абсолютно дикими, каждая – родом из детства: “В чёрной-чёрной комнате сидит чёрный-чёрный человек”.

Я уже был голоден как волчара, но понимал, что сама она, если чем-то увлечена, может вообще ничего не есть, а Жорка не сдвинется с места, пока она не доскажет свои ужастики. И тогда я сам вышел на охоту за довольствием. Всё уже было закрыто: и аптека-ориентир, и стекляшка с опустелыми грязноватыми витринами. И только выглянувший на мой стук в калитку дядя Садык, почесав голую грудь в ватном халате, вынес три оставшиеся холодные самсы в газетном кульке. Денег не взял! Просто сунул кулёк в руку и что-то пробурчал по-узбекски.

…А когда я вернулся, бравый добытчик, и стал победно постукивать костяшками пальцев, затем настойчиво стучать ладонью, а потом яростно ломиться в запертую дверь… – они мне не открыли».

2

«Здесь, пожалуй, я пропущу некоторые эпизоды и обстоятельства моего возвращения в Астрахань; они слишком для меня болезненны. О семье моей… ну, что тут скажешь. Не стану изображать ту оторопь, отчаяние и позор, в который я вверг собственных родителей; о семье моей невесты вообще умолчу. Что было, то было. Возможно, кое-кто меня бы и понял, привези я новую любовь с собой, это было бы обидно, оскорбительно, но хоть как-то объяснимо. Бежать из-под венца в последний момент – такими сюжетами полна литература.

Но я ведь вернулся один – осунувшийся, замкнутый, остервенелый. К телефону не подходил, от встреч уклонялся, не объяснялся ни с кем. Особенно с бывшей невестой, Сонечкой. Вернее, позвонил сразу по возвращении, просил меня простить, если найдёт в себе силы. Она их не нашла…

Ну что ж, приличный человек должен как-то соответствовать заявленным принципам, даже если они не лучшей пробы. Я человек с весьма скромным запасом идеалов, но те, которые имею, бережно храню и время от времени проветриваю. Ну не мог я жениться на женщине, которую разлюбил! Вернее, не разлюбил… Чёрт, даже не знаю, как это сформулировать! Как назвать этот несчастный случай, морок, затемнение горизонта жизни? Какими словами о нём рассказать, как и что объяснять?

Я выбрал полное отсутствие всяких объяснений.

Снял однушку на окраине города, первую, на которую взгляд упал в газетном разделе “Квартиры на съём”, – только потому, что несколько предметов мебели там уже имелись и въезжать в неё можно было хоть сегодня. Я и въехал, с некоторым количеством белья и рубашек из моего гардероба: просто одним махом сгрёб кое-что с полок, всё в тот же красный приёмистый чемодан. И ухнул в беспросветное одиночество: задёрнул шторы, урылся в подушку. Ну, и квасил, к сожалению, как последний идиот. Страшная тоска…

Страшная тоска сменила ту бодрую ярость, которой я подкармливал себя всю обратную дорогу в поезде и в самолёте, проклиная предательство друга. Её я не винил: женщина выбирает ту особь, которая ляжет на сердце и удобно, с пользой расположится в её постели. Значит, тихоня Жорка расположился там с пользой.

Единственный, к кому я наведался, был Гусейн. Не только потому, что когда-то лечил его, но и просто из сочувствия: Гусейн, привязчивый и добрый малый, был последним человеком, кого я хотел бы обидеть. И правильно сделал, что пришёл.

Парень сидел в своей квартирке в совершенной растерянности. Не понимал, что случилось, почему его друг, самый главный человек в его жизни, не вернулся к назначенной дате. Странный далёкий звонок с несколькими отрывистыми фразами не вносил никакой ясности в вопрос: как Гусейну жить дальше.

– Я выполнил все его указания, всё, что он поручил, – потерянно твердил он. – Клиенты ждут готовых заказов… Он ведь должен позвонить, как думаешь?

– Он вернётся, – сказал я Гусейну, ни на минуту не веря тому, что обещаю этому прекрасному и преданному сердцу. – Ты же знаешь, он тебя не бросит. Деньги тебе нужны?

– Нет, – помотал головой парень. – Денег ещё полно, я ведь не много трачу. Мяса не ем, ты же знаешь. Еда – это пустяки. Просто скучаю… – И глаза его заволокло столь знакомой мне влажной поволокой.

Я всё же оставил ему в кухне на столе пачку денег, всё, что было в карманах, и ушёл. Себе отсчитал лишь на пару бутылок, которые и купил по дороге в своё пустоватое чужое жильё. И – канул в свинское самоедство.

Кажется, я крушил свою жизнь…

Время от времени всплывая на поверхность, вспоминал о нашем рыбном бизнесе и вяло думал, что Настя, Анастасия Акимовна Гордеенко, чистое моё золото (вот на ком надо бы жениться!), наверняка справляется и без “профессора”. Такого запойного “профессора” вообще не жалко кинуть: обчистить подвал, улететь в Аргентину или куда там, в Мексику, что ли, и начать новую роскошную жизнь…

В те длинные недели я был невменяем, безутешен, постоянно пьян. Уже дотумкал своим вечнозелёным ироничным умишком, что любовь, если она настоящая, никуда не девается и не исчезает даже с исчезновением предмета страсти; наоборот, лицо, фигура, смех, голос любимой женщины становятся навязчивым объектом вечного присутствия, вечным фокусом туманного сознания.

Дважды, выволакивая себя “на воздух” в попытке продышаться, я гнался за какой-то неизвестной девушкой, уверенный, что это она, Лидия, что они с Жоркой вернулись в Астрахань, и теперь она будет маячить передо мной на углах и перекрёстках родного города.

Но девушка оказывалась просто девушкой, и по тому, как задыхался от погони, я понимал, что скоро сдохну, очень скоро сдохну.

В какой-то момент я допёр, что умри я вот тут, в чужой квартире, ни родители, ни Гусейн меня не отыщут. Никто из близких не знал, где я ныне обитаю. А найдёт мою вонючую тушу хозяин квартиры только через год (я уплатил ему за год), и что ж это будет за картинка, а? И сколько ему, бедняге, предстоит вычищать протухшую хату, без всякой надежды сдать её впоследствии приличному человеку?

Эта мысль пришла мне в голову утром. Я не представлял, какого месяца и какого числа. Но мысль ясная; чеканная такая перспектива. И я содрогнулся от омерзения.

Долго стоял под ледяным душем – так долго, что потом пришлось ползать с тряпкой, подтирая на полу ванной лужу, натёкшую из-под пластикового занавеса. Сварил себе целую бадью чёрного кофе. Сидел в кухне на высоком неудобном табурете, курил, глядя в окно, за которым нежно полоскалась на ветру пожелтевшая шаль тонкой молодой берёзы. Подумал: а что, разве уже сентябрь?

Позвольте разобраться: что, собственно, произошло, жалкая ты, опустившаяся личность? А то́ произошло, что некая едва знакомая тебе девица в далёком бухарском эмирате предпочла переспать не с тобой, а с твоим давним дружком. И ты повёл себя как обиженный девятиклассник, который никогда в жизни не видал женской груди.

“Нет, не годится, – возразил я себе с изрядным отвращением. – Попробуй заново… Да, ты влюбился в необычную, ни на кого не похожую молодую женщину, о’кей. Она необыкновенно для тебя притягательна (‛Фу!’ – и сам поморщился). Ну хорошо, приятель, иным стилем: она мила твоему сердцу, хотя вовсе не красива: у неё странные черты лица и странная манера себя вести.

Но. Она так удивительно и больно оказалась мила твоему сердцу, со всеми её закидонами и бреднями, со своими татуированными идиотскими конечностями (очень красивыми! – уточнил честный редактор), – увы, очень красивыми. Ну и что делать будем, мил ты человек? Вот так тебя угораздило, так вот ты влип с потрохами… Но послушай: она – свободный человек, а ты не бухарский эмир, и она не твоя наложница. И предпочла она не тебя, а Жорку, о’кей? Так смирись, и заткнись, и встряхнись уже, кретин! Брось квасить! Приди в себя, займись своим заброшенным бизнесом, позвони маме, явись домой с коробкой конфет и букетом чего-то там, что продаёт в ведре старуха на углу. Поужинай с родителями, подари папе новый галстук – ты же приехал из далёкой (нужно ещё придумать – какой) командировки! Ты выживешь, я в тебя верю, кретин. Между прочим, это полезный опыт: теперь ты знаешь, как некрасиво выглядит любовь, ты познакомился с этим любопытным феноменом и уже никогда, ни за что не примешь за любовь ничто другое…”

* * *

А на улицах и над мостами Астрахани царил мой любимый сентябрь, чудесные три-четыре недели, когда уже спала знаменитая астраханская жара, но ещё не подули пронизывающие моряны с седого дедушки Каспия. Когда сошли злючие нижневолжские комары и оводы, а от запахов астраханских арбузов, пирожков на Кирова, взрослевшего почти в каждом доме “своего” вина и, конечно, свежих судаков, лещей и сазанов – просто некуда деться. Когда в Александровском парке и по всем прочим скверам и садикам становилось по-настоящему шумно от звона падающих стручков акации: тёмно-коричневых, длинных, как ржавые средневековые кинжалы из скифских курганов. Когда над твоей головой простёрлась неохватная хазарская степь с редкими стадами облачных барашков…

Я уже дня три как вернулся к работе и терпеливо приходил в себя. Мне было почти плевать, как там Жорка. Остался он в Бухаре или вернулся, привёз ли с собой расписную ундину или покинул её, как у него было принято – с отстранённым видом… Я понял его и, значит, простил: “прощай – не обещай…” Но увольте меня от дружбы домами: я не желал видеть их вместе, и вообще ни хрена не желал. Разве только чтобы рассосалась когда-нибудь опухоль надсады в груди и чтобы длился и длился сентябрь, звенящий стручками акаций.

О том, что осень сменится зимой, я пока не думал, щадил себя, как только мог.

В один из этих дивных вечеров, когда всё прозрачно вокруг: и воздух, и острова облаков в сизой пустоши высокого неба, – я возвращался с работы пешком. Бодро вышагивал, глубоко дыша, радуясь, что трезв, что просто живу себе, день за днём, и значит, всё налаживается. Вернее, наладится в будущем, ещё только немного потерпеть. Так пациент, выживший в автокатастрофе, радуется первым самостоятельным шагам по коридору больницы, даже если пока опирается на костыль.

На пешеходном мосту меня поджидала Настя.

Я сразу понял, что она поджидает меня: на сей раз, вопреки нашей договорённости, она не опустила глаза, не скользнула по мне незаинтересованным взглядом; она отлепилась от парапета и пошла за мной.

– Профессора вычислили. Были в Тумаке, ищут по вузам. Похоже, знают имя-фамилию. Профессору надо исчезнуть. Зарыться где-нибудь в глуши, причём немедленно и надолго. – Она шла, едва не утыкаясь в мою спину, и продолжала монотонной скороговоркой: – Самолётом – не стоит, лучше поездом, и в ближайшие часы…

Затем отстала, видимо, свернув в переулок. Когда я оглянулся, её и след простыл.

Не сбавляя свободного прогулочного шага, я сделал неторопливый круг по окрестным улицам и дворам и направился в наше логово: в подвал.

Не испугался. В те минуты мысль работала чётко, план действий складывался логично и последовательно: адреса моей съёмной квартиры не знает никто, даже родители. То, что ещё месяц назад казалось мне свинством и недомыслием, обернулось благом. Да и фамилию те узнали не мою, я подстраховался тремя разными. Значит, у меня есть ещё дня три “на всё про всё”, и то если бандюганы наняли профессионала. А могут провозиться неделю.

Надо было срочно пристроить деньги. В былые времена (в доледниковый период) я бы просто отволок всё к Гусейну, да и законопатил в той тайниковой норе, где Жорка при надобности отсиживался от слишком настырных клиентов и своих реальных или воображаемых рисков. Я ведь всё сделал для того, чтобы в нашей рыбной империи Жорка не фигурял ни в каком качестве: ни хозяина, ни подельщика, ни судака, ни леща.

Но это было в другой жизни, и, так или иначе, прежде всего мне следовало поделить капитал.

Я его поделил в тот же вечер, сидя посреди подвала на полу, на расстеленной газете, аккуратно откладывая поровну сотенные долларовые банкноты по обе стороны от себя. Затем принялся за делёжку отечественных дензнаков. В конце концов, у Жорки имелся ключ от бронированной двери в альков и в любой момент он мог забрать свою долю.

Потом я заехал к себе, сложил на дно своего пузатого красного чемодана два пакета с деньгами, поверх набросал белья, рубашек, запасную пару парадных брюк. Запер дверь, ключ сунул под коврик и вышел на улицу.

Я не знал, когда доведётся вновь пройтись по сентябрьским улицам родного города. Как выяснилось впоследствии – не скоро. Не скоро…

* * *

Любопытно подгоняет жизнь детали твоего жизненного пазла: кто-то неведомый двигает задумчивым пальцем крошечный вырезной кусочек лакового картона, абсолютно точно входящего в очертания другого кусочка, не с выступом, а с выемкой, и вот уже эта слитная пара скользит по расчищенному для работы столу, чтобы и дальше войти в точно выверенные границы, стать частью целой картины, всего – скажем высоким стилем – жизненного пути.

Кто заставил меня искать телефонную будку, чтобы позвонить маме, предупредить её волнение? Я вполне мог позвонить оттуда, куда бы умчался на ближайшем поезде. Например, из Питера. Мне следовало в первую очередь поскорее купить билет и смыться отсюда, где меня ищут. Но я с маниакальным упорством переходил из будки в будку на привокзальной площади в поисках работающего автомата и перевёл дыхание, только когда услышал в трубке мамин голос.

– Мамуль, мне тут надо отлучиться на какое-то время. По делам. Пока не знаю, когда воскресну. Вы не волнуйтесь, ладно?

По ту сторону разговора затянулась пауза. Наконец мама растерянно произнесла:

– А ты разве… Ты не будешь на похоронах Тамары? – и торопливо, понимая, что новость для меня оглушительная: – Разве Жорка тебе не сказал? Он здесь уже дней пять и успел попрощаться с Тамарой. А завтра похороны… Весь двор пойдёт, ты же знаешь, Тамару все уважали. А как Жорка горюет! Надо же, сколько на него обрушилось в последние месяцы… Ведь Тамара вырастила его как сына, и он её обожает. Он где-то пропадал, знаешь? Но вдруг позвонил, будто почувствовал: буквально накануне Тамару ударил инсульт. И Жорка примчался, и вот, слава богу, успел попрощаться. Ты правда не можешь остаться на день-два? Для Жорки это такая трагедия…

Я бормотал что-то невнятное, сочувственное, успокаивающее… Наконец повесил трубку.

Через десять минут купил в кассе вокзала билет в плацкартный вагон ближайшего поезда на Москву. Тот прибывал на Павелецкий, а с Казанского отходил другой нужный мне поезд.

Да. Да! Да!!! Я ехал в Бухару. Вернее, ехал в Серебряную пещеру, с мгновенной ясностью осознав, что это – наилучший тайник для хранения чего бы то ни было. Вот уж где годами можно держать деньги, повторял я себе. Надо только спросить разрешения у… у владелицы схрона. Я ведь не имею права занять, так сказать, чужое место? Разве не так? Просто загляну на минуту, лихорадочно твердил я себе, просто вежливо спрошу, нет ли у неё возражений против того, чтобы я поместил в этом уютнейшем на земле месте… И так далее.

И по тому, как стучало моё сердце, понимал, что все минувшие недели без неё были только сном, туманом, пустыми ячейками дней без содержимого моей единственной жизни…»

3

«Как и в день знакомства, она открыла дверь босая, в тех же обносках – в синих мужских трусах, – видимо, оставшихся от папы, в его же сетчатой белой майке, висящей на ней, как на огородном пугале.

Идиот, сказал я себе, с чего ты взял, что она – некрасива? С чего ты взял, что в её лице – черты, которые “не должны быть” в лице женщины: высокий лоб, впалые щёки и крутой подбородок? На Марлен Дитрих – вот на кого она похожа! Ну конечно, а меня это мучило всё время: Марлен Дитрих, совершенно особенная актриса, непреклонная, сильная, с мужским характером.

Она была прекрасна: у неё был высокий лоб, впалые щёки и крутой подбородок. И смотрела она на меня, как смотрят на человека, вернувшегося с того света.

– Агаша…

Выдохнула с такой удивлённой надеждой, что моя несчастная башка – со всеми мыслями, сценарием сухой деловой беседы, – разом слетела с плеч и покатилась куда-то в глубочайшую пропасть. Что?! Что значит это её волнение, чуть ли не испуг?!

– Агаша… – прошептала она, обмякнув, привалившись плечом к косяку двери. У неё стали потемневшие до черноты полубезумные глаза: – Я… не надеялась. Не верила, что ты вернёшься.

Я смотрел на неё, совершенно онемелый. Ну, нет! Стоп, парень. Это бред, это просто издевательство, и ты не позволишь… Ты не замена отсутствующим любовникам, или мужьям, или кем там они успели сделаться?!

– Ну, отчего же… – Я пожал плечами. – Я приехал по делу. У меня к тебе некоторая просьба, думаю, невеликая. Дело в том, что…

– Я не верила, что ещё когда-то тебя увижу! – перебила она горячечным голосом. – Я… постой, у меня ноги подкашиваются. И все слова улетели. Я как-то… опустела. Но главное: прости меня! Прости за тот вечер.

Нет-нет! Так не пойдёт, дорогуша. Я не тренажёр, на мне ты не будешь отрабатывать страстные монологи в отсутствие Жорки.

Я вежливо протиснулся мимо неё в коридор. В конце концов, соседские уши вовсе не должны слышать, куда я собираюсь сгрузить деньги. Направился по коридору в комнату, и за спиной услышал её прерывистый больной голос:

– Я думаю о тебе каждую минуту… Вот и сейчас думала, а ты вдруг на пороге. Ты как… навязчивая идея, вдруг воплощённая. Я не могу больше. Я… не могу без тебя жить.

Вот что я услышал, клянусь всеми своими несчастными потрохами! И слова она выдыхала с такой больной силой, будто с неё крючьями кожу сдирали. Ну, меня и пригвоздило прямо там, где стоял, – спиной к ней. А она молча ждала.

Я повернулся и проговорил:

– Это всё мило, конечно. Но я по другому здесь поводу. Хотел арендовать твою свободную ячейку – ту, в Серебряной пещере. Это возможно? Мне надо кое-что спрятать на неопределённое время. Готов уплатить, сколько скажешь.

Не мог поднять на неё глаза – боялся, что не выдержу, брошусь к ней, расплачусь, стисну и примусь рассказывать, как день за днём проживал эти недели, как бежал за прохожими женщинами, чтобы заглянуть в лицо, убедиться… Как неделями пил, иногда просто воя долгим таким плаксивым саксофоном. Вообще, боялся, что сейчас убью её; или что она заметит, как у меня трясутся руки. Потому я их спрятал в карманы пиджака.

– Да, – сказала она глухо. – Да, конечно. Извини. Разумеется. Пользуйся. Какая плата, о чём ты…

Повернулась и ушла в кухню. Я смотрел на неё сзади: безупречная чёрно-белая графика, безупречное равновесие, но и стремительность фигуры Арлекина. Вспомнил: та, остро изогнутая маленькая рыбка на запястье, и другая рыбка, в паху, еженощно мною воображаемая…

И ринулся за ней, будто меня дёрнули за верёвку на шее! Она резко обернулась, мы столкнулись, заметались оба, пытаясь выбраться из тесноты наших тел. Я упёрся обеими ладонями в стену, зажав её в углу между газовой плитой и посудной тумбочкой.

– Пусти… – тяжело дыша, прошептала она. – Пусти меня…

– Почему? Ты ведь, кажется, не можешь без меня жить? Или то была моя слуховая галлюцинация? Или ты приняла нас с Жоркой за такую единую мужскую сущность? Такое триединство, да: я, он и ты, в качестве святого духа? Давай разберёмся, это даже интересно.

Она вызывающе откинула голову и стояла – в углу, с опущенными руками, между моими железными лапами, упёртыми в стену: наказанная школьница.

– А ведь это старая история… – продолжал я. – Было уже такое, давным-давно. В Библии. Парнишка думал, что любит одну девушку, а ему подсунули другую, и он якобы ничего не знал, ночи в те времена были тёмные. Хотя врал себе, конечно: оприходовал её промежду прочим, пока суд да дело. Не удержался. Правда, потом ему за это пришлось долго платить… За это, знаешь, всегда приходится платить, если, конечно, речь о любви. Но это не греческий эпос. Это случилось у более сухого и сурового народа, который всегда платит по всем счетам…

Я говорил и говорил, совершенно уже не понимая, что несу, и зачем, и что ей пытаюсь доказать… Она сильно побледнела и стояла – отрешённая, прямая, прикрыв глаза. Я же, загнав в угол, просто держал её в кольце рук, не прикасаясь, но и не давая выйти.

– Так ты меня любишь, да?

– Да, – прошептала она в бессилии, близком к обмороку. – Да… люблю тебя…

Через минуту она в изнеможении стала сползать по стене на пол. Я схватил её под мышки, вздёрнул, снова прислонил к стене, как прислоняют пьяных. Мы оба тяжело дышали, а я так вообще задыхался, захлёбывался словами, злобой, любовью, яростью, страстью. Когда она пыталась что-то сказать, сразу перебивал её, мстительно, зло:

– Так, значит, любишь, а с ним у тебя…

– Не мучай… не мучай меня!

Нет уж! Она должна сполна заплатить за мой позор с отменённой свадьбой, за растерянность и стыд моих родителей, за тягучие недели моей смертельной тоски. И всё мне мало было, мало! Она должна была распластаться тут, полумёртвая, у моих ног, она должна была… должна…

– …а с ним вы просто друзья. И потому…

– …пожалуйста!

– …потому я валялся у вас под дверью, как бездомный пёс, пока вы трахались…

– Уходи! – крикнула она, пытаясь вырваться из ловушки.

– Нет, давай ещё разок повторим этот урок, ты недостаточно его вызубрила. Значит, любишь-то ты меня, а он… ну, просто такая приятная компания, что невозможно было удержаться.

Она ударила меня локтем в грудь, вырвалась и бросилась к входной двери. Я стоял и смотрел ей вслед, понимая, что сейчас она снова исчезнет из моей жизни. Причём навсегда. Ни одна уважающая себя женщина не осталась бы после этих оскорблений, даже в собственном доме. Но она стояла, прижавшись спиной к двери, как виноватый ребёнок, как побитый, изгоняемый из дома ребёнок, натворивший бед…

Я медленно приблизился, взял в ладони это бледное лицо, нащупал губами биение пульса в её губах, медленно пробираясь через переносицу ко лбу, глазам, спускаясь к ямочке у рта, к шее, ключицам… И так, привалившись к двери, мы стояли бесконечно долго, медленно обживая друг друга.

– Это я… – прошептал я. – И это до самой смерти. Да?

– Да-а… – простонала она.

– …Твоей или моей. А завтра. Мы идём в местную контору и регистрируем законный брак. Завтра. Да?

– Да…

– И ни-ког-да ты не произнесёшь его имя. Да?

– Да…

– А сейчас я хочу увидеть рыбку… Ту последнюю, которая… – И моя ладонь скользнула вниз по её телу…

…Это была самая счастливая ночь в моей жизни. Господи, вру! Конечно, вру: самой счастливой всегда становилась ночь, когда она возвращалась. Но та, первая, неистовая, до рассвета, была для меня словно первая ночь с первой женщиной.

Вернее, с последней женщиной в моей жизни, ведь больше у меня никаких женщин и не было.

В ту ночь она и рассказала о двойном подарке того самого Кадам жоя. Святого монстра, который оплодотворит вас, хотите вы этого или нет. Оказывается, в день, когда с Торопиреном они законопатили в рудниковой скале драгоценный клад, она, сирота-новобранец, вымолила у джинна “самую-самую… страшно-огромную любовь!”, – наверняка имея в виду образ бесконечно невинной отцовской любви. Ну, святой и отвалил ей от щедрот своих двойную порцию; любовь совсем иную, и, как говорится, сдачи не надо.

“Кадам жой всегда даёт то, что просят”, – прошептала она, медленно рисуя указательным пальцем невидимые арабески на моей груди.

А я был так счастлив и так расслаблен, что не обратил на эти её слова должного внимания.

Расписная Шехерезада, она рассказывала разные сказки своим повелителям. Полагаю, это требовало особой памяти и изощрённой фантазии, иначе кто-то из нас её непременно обезглавил бы, как Марию-Антуанетту, столь ею почитаемую. Ну, или просто задушил, – чего она, безусловно, заслуживала…»

4

«У меня было не так много времени. Странным образом я снова мысленно прикидывал: сколько в моём распоряжении дней. Я вновь убегал, но на сей раз не от бандитов, а от лучшего и единственного друга. И, убегая, намеревался увезти с собой (в неизвестном для Жорки направлении) его любимую женщину. Парадокс: когда-то Тамара спасла его от жалкой пастушьей доли. Сейчас ее смерть вновь перевернула все в его жизни самым драматическим образом. На сей раз удача выдала карты другому. Я обыграл его! Мне выпал орёл. И внутренне я ликовал. Да, в те дни мне казалось, что, затащив эту жар-птицу под венец, проставив чиновничью печать на её личность, я выиграл раз и навсегда; женился я не понарошку. Идиот! Стоило посмотреть на неё внимательней или услышать хотя бы одну из её диких историй, чтобы осознать: эта жар-птичка распишет своим огненным клювом любое тело на своём пути.

В любом случае “оформиться по закону”, как выражался её покойный фиктивный супруг Цезарь Адамович (в данном случае Исаак Абрамович), необходимо было сегодня. Ну, завтра… Для этого требовалась справка о смерти “поляка” и, как ни странно, та нашлась – в бельевой тумбе, где валялись и остальные её документы.

Справку, оказывается, предусмотрительно прихватил из Астрахани Жорка, положив её в ту же заветную чёрную папку; и вовсе не потому, что собирался немедленно жениться на незнакомой тогда полунаследнице состояния, а на случай, если придётся где-то подтверждать факт смерти завещателя. Таким образом, к процедуре бракосочетания всё было готово, тем более что в местном ЗАГСе работала внучка того самого упомянутого ею Амоса Волынского.

А дальше…

Дальше начиналась фантасмагория бухарского ханства: оказывается, чтобы расписаться, обойдя длинную очередь брачующихся, нужно идти “прямо к Амосу” и заплатить ему двести зелёных, что в пересчёте на сумы… Далее шёл пересчёт на сумы, для меня непостижимый и ненужный.

– А кто он, собственно, такой, – спросил я, – директор ЗАГСа?

И Лидия рассмеялась.

Короче, в процессе объяснений я понял, что этот самый Амос Волынский, падишах огромного клана Волынских, держит весь город в кулаке. И город Бухара жужжит внутри этого волосатого кулака, как пойманная муха.

Разумеется, мы кротко занесли дань падишаху.

* * *

Но сначала я сгонял в Серебряную пещеру.

“Сгонял”… Странновато звучит для расстояния в шестьсот километров туда и столько же обратно, но спустя какое-то время мне и вправду та гонка вспоминалась как длиннющий заезд в каком-то ралли. Я почти не ел и гнал всю дорогу ровно, спокойно, спасибо автомеханику Коле (бог знает, что, кроме татуировки, её с этим бугаём связывало!).

Торопился я не потому, что боялся внезапного возвращения Жорки, было у меня ещё несколько дней в запасе, а может, и пара недель, – он ведь должен был не только похоронить и помянуть Тамару, родную душу, практически мать, как полагается у людей, – но и завершить дела, которые накопились там за время его романтического отсутствия. В его жизни существовал ещё Гусейн, и я представлял, как Жоркин конструкторский ум сооружает некую схему, в которой Гусейн вписался бы в их с Лидией жизнь. А где? Где он выстраивал эту жизнь? В Астрахани? В Бухаре? В каком-то другом месте? Да нигде!!! – мысленно орал я в счастливом ослеплении, и гнал, и гнал, не останавливаясь.

Любопытно, что на сей раз посещение сакрального тайника заняло у меня часа полтора от силы, считая подъём к раскоряченному спруту старой арчи и возню с хитроумным устройством “поляка”. И ничего пугающего в этой пещере для меня уже не было: да, холодрыга и затхлость, гулкие залы, рудокопная тьма. Но при мне было всё необходимое, я помнил последовательность Жоркиных действий и управился на редкость споро. Прежде чем загрузить пакеты с деньгами в утробу сейфа, сотворённого руками Цезаря Адамыча, я в свете фонаря осмотрел его изнутри. И лишь сейчас, вблизи, оценил всю тщательность работы этого непревзойдённого мастера.

Солнце ещё нежило склон горы и сияло в золотых полумесяцах на тёмно-зелёных куполах мечети. Я прикинул, что вполне мог бы задержаться на полчаса, поужинать в местной чайхане. Отметил её, проезжая мимо: одноэтажный сельский дом, возведённый над ручьём. Это домашне-уютное заведение с цветастым убранством внутри мне понравилось сразу: низкие помосты застелены стёгаными тонкими одеялами, и для удобства посетителей всюду разбросаны подушки. Хоть садись, хоть ложись и, подперев голову рукой, прихлёбывай чай из пиалы; а чайник со свежезаваренным чаем приносят следом за тобой, не успеешь опуститься на одеяло и подоткнуть за спину подушку.

В дверях меня встретили двое черноглазых подростков, лет двенадцати и четырнадцати, и через большую главную залу вывели на воздух, к дощатому помосту, сидящему, как голубятня на сваях, прямо на горном ручье.

И как же здесь было прекрасно! Лиловая волна сумерек уже ополоснула небо, на котором рассыпанной пригоршней затеплились редкие звёзды. Горьковато-сладостный запах трав доносился с ближних холмов. Горы, с каждой минутой погружаясь в холодное и величавое спокойствие, меняли цвет и настроение, словно готовились к новой возвышенной роли, новым декорациям в другой, ночной пьесе. И очень быстро в темнеющем небе проступила грандиозная колония звёзд, которая множилась, роилась и набухала с каждой минутой.

И с каждой минутой где-то над моей головой невидимая птаха всё громче выводила певучие и заливистые слоги.

Мальчики почти не говорили по-русски, но мы неплохо объяснялись жестами. В ходе оживлённого обмена мычащими междометиями я понял, что чайхана в это время уже закрывается, но мне принесут то, что осталось. Старший мальчик вежливо произнёс: “остаткя”, – и слегка поклонился. “О’кей”, – сказал я. Вот это слово они знали, как знают его все пацаны в мире.

И очень скоро мальчики притащили “остаткя”, а по мне, так настоящий пир: салат в глубокой пиале, две-три самсы из слоёного теста и вкуснейшие холодные колбаски, фаршированные мясом и рисом.

Да боже ж ты мой! Хотя бы ради этого стоило дважды гнать сюда машину. А птичка… Что ж это за чудесная птичка над моей головой расцветала голоском всё ярче и трогательней? Когда старший мальчик пришёл забрать тарелки, я указал пальцем вверх и спросил, что, мол, за певец: со-ло-вей? кенарь? Паренёк заулыбался, тоже поднял палец и указал источник звука: на железном крюке висела маленькая, размером с чашку, клетка-тыковка, вся обвязанная белым кружевом. Оттуда и неслись эти рулады.

– Беда… – вдруг произнёс мальчик серьёзно. – Беда!

Это русское слово произвело на меня впечатление выстрела: где, в чём беда? Почему он это сказал – вдруг, сейчас, именно мне? Что он знает про меня такого?

– Беда?.. – растерянно повторил я.

И он ещё улыбчивее закивал:

– Беда… на. Бедана!..

Я перевёл дух. Вот оно что: это птичку он так назвал, по-узбекски. Может, это кенарь и был, а может, перепел?

– Беданушкя, – подтвердил мальчик, подхватил посуду и умчался.

А меня всё не отпускал этот выстрел в будущее, о чём я тогда не догадывался, только предчувствовал. Я продолжал сидеть, глядя на зубчатый зиккурат горного хребта, что неудержимо темнел, погружаясь в необъятную сферу звёздного неба. Величие этого края земли внушало и трепет, и смирение, и какую-то нежную благость перед самой жизнью. Под деревянным настилом лепетал ручей, в маленькой тыквенной клетке вверху заливалась птичка с таким, чёрт возьми, подходящим для моей судьбы именем. Я просто не мог подняться; сидел и сидел, мечтая остаться тут навсегда, пока, гремя связкой ключей, старший мальчик не попросил меня удалиться, – молча и вежливо приложив к груди растопыренную ладонь…

Но страшный внутренний гон продолжал пульсировать в моих висках. Я расплатился, сел в машину и удивительно быстро (и опасно!) проделал обратный путь вниз по вертлявой горной дороге. И дальше гнал, и гнал, и гнал… Кто там на небесах хранил меня в этой безумной гонке, какой амур или кто повыше рангом, – не знаю. Я был на таком взводе, я так мечтал о Лидии, будто мы расставались на пять лет. Ни за какие коврижки отныне я не был готов покинуть её даже на день.

Словом, вёл себя как нормальный новобрачный кретин.

* * *

Кстати, о новобрачии.

Разумеется, мы занесли великому падишаху Волынскому положенную дань.

К его персоне никто из смертных не допускался, конверты принимал и нужные записки писал кто-то из служащих (один из многочисленных внуков, пояснила Лидия, ибо Волынские, как и Ротшильды, доверяют только членам семьи).

Пока она улаживала дела внутри двухэтажного дома с колоннами, видимо, их главного офиса, я ждал во дворе, исполосованном множеством кирпичных дорожек, в обрамлении множества топорных кованых фонарей, и с любопытством оглядывался. При всех уродливых потугах на “шикарную современность”, этот огромный двор, засаженный деревьями, всё ещё хранил очарование безмятежного оазиса. Несколько яблонь, два старых тутовых дерева, целая рощица вишнёвых деревьев, – на каждой отягощённой ветке – целый урожай! Одна из вишен росла у открытого настежь окна первого этажа. И в этом окне, в облаке мягкого стрёкота, за швейной машинкой сидела молодая женщина с лицом обворожительной, слегка отрешённой красоты. Я засмотрелся. А она, подняв голову от груды материи под руками, вдруг взглянула прямо на меня. Кудрявая, с кроткой улыбкой, с яркими зелёными глазами, цвета вишенных листьев…

Тут из-под колонного портика приёмной резиденции вышла Лидия, взяла меня под руку и, проследив за моим беглым взглядом, приветливо помахала красавице в окне. И та махнула в ответ.

Мы пересекли двор и через узорную кованую калитку вышли на улицу.

– Эта девушка тоже из могущественного клана Волынских? – с любопытством спросил я.

– Конечно, – легко отозвалась Лидия, – мы учились в одном классе. Это Бажена-Константин. Младший ребёнок старика Волынского.

– Бажена… Константин? – переспросил я. Уж больно аристократичным показалось сочетание имени и фамилии. Этакий польский шик. Забавно: в те первые дни я ещё вёлся на каждую её безумную фантазию.

– Ага, это двойное имя, – пояснила Лидия. – Он в первых пяти классах был мальчиком. Потом немного преобразовался.

Я остановился, она – тоже. Как ни в чём не бывало, с милой полуулыбкой на лице, она поднялась на цыпочки и чмокнула меня в подбородок.

– Послушай… – начал я. – Ты ведь это… сочиняешь?

Но она перебила:

– Я постоянно рисую её женскую суть. Тот парень вчера, с толстыми ногами, – ты видел, да? – я на его икре нарисовала женский профиль. Это Бажена. Ты же видел её ангельское лицо? Вообще, это ангел, а они все – никто и кто захочешь.

Я расхохотался: видимо, моя невеста была на короткой ноге со всеми ангелами.

И пока мы шли, я услышал очередную невообразимую, совершенно непристойную историю.

– У Амоса Волынского – дочь и сын, люди в возрасте, с целым колхозом отпрысков, каждый крутится в семейном бизнесе. У них – гостиницы, базары, предприятия, собачьи и петушиные бои, целые кварталы жилой застройки – хозяйство неохватное. Когда Амосу стукнуло лет шестьдесят, он похоронил жену и страшно горевал, да? Родные боялись – как бы руки на себя не наложил. Однако вскоре опять женился, причём на молодой женщине. Думали, дедок просто взял девушку на хозяйство или греть холодную постель… Знаешь, в старости наше кровообращение…

– Пока не знаю, но не отвлекайся.

– Ну так она через год родила ему ребёнка, да? Интересно, что Амос обожает баню, и они ходили в баню вдвоём, его толстая супруга и он. Без ребёнка. Ребёнка супруга мыла дома, подальше от чужих глаз.

– И чем же отличалось это существо, что его и в баню невозможно было явить?

– Никто не знал, поскольку никто не видел, – отозвалась она. – Кроме меня. Уже тогда он постепенно преображался в девочку. Верхняя половина. Он вообще оказался… двустворчатым и никогда не посещал школьную уборную. Однажды я случайно увидела его-её за школой. Она писала стоя, на забор, двумя струями. Больше ничего не знаю, убежала в испуге… Потом вспомнила, как давным-давно, ещё в моём в детстве, Татьяна Мироновна, бабушкина подруга, рассказывала: когда она работала акушеркой в роддоме, одна женщина у них в отделении родила мальчика с двумя хуйками… Тогда, понимаешь, это считалось уродством.

– …А сейчас – украшением?

– Неважно, ты слушай историю. Татьяна Мироновна не называла имени женщины, сказала: “врачебная тайна”, – и голос так понизила. Бедняжке предложили умертвить ребёнка, рассказывала. “Неофициально, конечно; права мы не имели, просто шепнули роженице. Она так возмутилась: ‛Моего ребёнка?! Да я вас в глину всех урою! Я вам кишки на рога намотаю!’ Ну, и доброхоты унялись – пусть разбирается сама со своим уродом”. Но мальчик был чудо какой хорошенький, просто прелесть, ангельской красоты: густые каштановые кудри, большие зелёные глаза, пухлые губки… И вот он рос-рос, а затем начался пубертатный период, и у него стали развиваться молочные железы. И когда после летних каникул между шестым и седьмым классами он-она явилась в школу, то в школьный журнал её уже записали как Бажену Волынскую. Зато нижняя половина её тела, Константин, развивалась совсем по-другому: длинные сильные ноги, крепкие волосатые икры, ступни сорок четвёртого размера. В футболе у него были хорошие перспективы, если б не сиськи: они так прыгали, когда он забивал гол. А одевалась Бажена-Константин так: женские блузки и мужские брюки с ширинкой… Женская половина отлично шила и вышивала на уроках труда – салфетки, фартучки… Видал, как она строчит на машинке? Это её целодневное занятие. А мужская половина всегда рвалась к спорту. На уроках физкультуры он лучше всех прыгал через козла…

Все эти бредни она рассказывала легко, походя, сопровождая каждое невероятное событие какими-то вполне логичными пояснениями. И не то чтобы сразу всё становилось понятным, но уже не казалось вовсе небылицей. В конце концов, в жизни случаются самые невообразимые вещи. Со временем я научился даже получать удовольствие от её фантазий. Каждую такую историю, вылуплявшуюся из неё, как птенец из яйца какого-нибудь мезозойского птеродактиля, я выслушивал с сочувственным лицом, не реагируя слишком бурно. Или уже, не в силах сдержаться, просто хохотал и восклицал: “Брешешь! Брешешь!” – и она гонялась за мной по дому, пытаясь лягнуть босой ногой.

Надо отдать ей должное: рассказчицей она была завораживающей. У неё менялась вся повадка, даже цвет глаз менялся, сгущаясь до сумеречной водорослевой зелени. Лицо сосредоточивалось, будто она всматривалась в подробности, вернее, как бы набредала на них, совершенно естественным тоном перебивая себя: “Да! Забыла сказать, что у этого бородача напрочь отсутствовал подбородок. Вместо него густая шерсть спускалась прямо на грудь и плечи и очень буйно росла. Он стриг её, как стригут овцу, а его жена вязала из неё такие, знаешь, пояса от радикулита, неплохо этим подрабатывая…” Или: “А между тем, вот сейчас я вспомнила, что в роду у той девушки на протяжении поколений процветала вендетта по женской линии. Там женщины выпадали из жизни, как кегли…” Или ещё какую-нибудь чушь, цепеняще живую и леденяще достоверную, – в её и только её исполнении.

Незаметным, почти наркотическим касанием погружая вас не только в сюжет, но в атмосферу, в погоду, в освещение событий, – она двумя-тремя штрихами изображала персонажей, то есть птеродактилей своего очередного небывалого эпоса, настолько убедительно и естественно, что все причинно-следственные связи, все вопросы и вполне объяснимая оторопь слушателей развеивались в красочном размахе грандиозного, можно сказать, панно. До известной степени она тоже была художником-монументалистом.

Так бывает в театре, когда под впечатлением игры талантливого актёра вы рыдаете в момент напрасного убийства Дездемоны или переживаете трагедию Макбета гораздо глубже и острее, чем смерть собственной двоюродной бабушки. Если бы Лидия обладала литературным даром, из всех этих сказаний о монстрах, уродах, убийцах, сумасшедших… – из всего магического вихря её подземного мира (который, кстати, питал изумительное мастерство её татуировок) – можно было бы соорудить отдельное направление в современной литературе. Впрочем, всё это уже встречается и у Борхеса, и у Маркеса, и ещё у полусотни писателей.

* * *

Между тем, околачиваясь в нетерпеливом безделье в ожидании дня свадьбы, я немного наблюдал Лидию за работой. Признаться, раньше я понятия не имел, сколько народу хотят себя пометить, изукрасить, посвятить кому-то или чему-то; провозгласить собою нечто, на чём-то настоять и категорически о себе заявить своим телом! И насколько это популярно и ценимо. Правда не имел понятия. В моём почтенном медицинском семействе к татуировкам (а родители навидались этого добра вдоволь, мама – на пациентах, отец, известный патологоанатом, – на трупах) относились не то что с брезгливостью, но со снисходительностью высшей касты к прихотям плебса.

За несколько дней я изрядно пополнил свои представления об этой отрасли пожалуй что искусства. Рассмотрел портфолио Лидии, где фигурировали фантастические (чуть не сказал “наскальные”) тату, графически очень талантливые, порой пугающие, чаще восхитительные. Очень разные по стилю, нечто среднее между Босхом, Дали и Гойей, они выстраивались в отдельные направления, которые для самого себя я обозначил: “Сады наслаждений”, “Застенки ужасов”, “Беспросветный кошмар” и “Блаженство небытия”. Все эскизы принадлежали ей самой; она не признавала штампов и заготовок. Дня через полтора я уже неплохо разбирался в “тачках”, индукционных и роторных, мне было подробно разъяснено, почему “серьёзные мастера”, ценители “олдскула”, предпочитают машинки именно индукционные, и что те в свою очередь делятся на лайнеры, которыми рисуют собственно контур на коже, и шейдеры, которыми закрашивают поверхности и создают тени и полутона.

Оказалось, что Лидия владеет арсеналом разнообразных шрифтов – от староготического и древнеславянского до клинописи древнеегипетской и аккадской. Всё это тоже был театр, подчас захватывающий.

Дверь в её студию была предусмотрительно снята с петель, так что весь процесс предлагался к обозрению. Раз в месяц она таки устраивала “мастер-классы” для начинающих татуировщиков – вот для чего здесь повсюду стояли заляпанные краской табуреты. И совершенно неважно, что кому-то из клиентов подобное могло показаться недопустимым; все общепринятые установки с “личным пространством”, с “закрытой информацией” и прочей приватностью летели к чертям собачьим прямо с порога, где вас встречала практически голая художница по телу. Она и сама предлагалась к обозрению и ни в грош не ставила ваши намерения что-то “заказать”, о чём-то “попросить”, или, не приведи господи, поставить какое-либо условие.

Являлась девица с заказом “фиалки на щиколотке”; её раздевали, осматривали, заставляли пройтись туда и сюда и… заявляли, что сегодня превратят её левую лопатку “в окно в небеса”.

Впрочем, бывали исключения…

Впоследствии я был заворожён разнообразием тел, возрастов и типажей, проходивших через её кушетку; разнообразием их пристрастий и пожеланий. Один вдовец заказал на грудь большой портрет с фотографии недавно умершей супруги. И Лидия кропотливо выбривала эту грудь, обрабатывала бактерицидными маслами, затем ваяла фреску – несколько дней по многу часов. Я никогда не пытался рассмотреть художественный результат, хотя в том конкретном случае, помнится, интересовался, куда она дела соски заказчика? “Преобразовала”, – невозмутимо ответила она.

Меня всегда поражало то, с какой деловитой откровенностью она рассказывала при клиентах о своём детстве и своих близких (на мой взгляд, поголовно чокнутых). Клиенты молча и даже подобострастно претерпевали процесс, не подавая реплик. Хотел написать: “кажется, она их за людей не держала”, – и задумался. Конечно, не держала! Она их держала за чистый холст или готовую к росписи стену. Ну не разговаривает художник с холстом на подрамнике. Ни вопросов не задаёт, ни советуется с ним…»

5

«Наконец всё было улажено, бракосочетание рабов божьих назначено на послезавтра. Тут мне пришлось пережить знакомство с ещё одной стороной натуры моей избранницы. С той самой – “взять рюкзак и уйти”.

Она собиралась идти в ЗАГС в чём стояла – в потёртых джинсах и какой-то сомнительной голубой блузке без второй верхней пуговицы.

– А что? – спросила недоумённо. – Мы с дядей Ициком так и расписались, да? Он сказал – всё это не имеет никакого значения, доча. Нышт торопирен.

– Но я не дядя Ицик, – кротко возразил я. – И не думаю, что в твоей и моей жизни будут ещё случаи примерить нормальный свадебный наряд.

Хотел добавить, что под венец нельзя идти в папиных синих трусах и сетчатой майке, но сдержался, и правильно сделал.

– У тебя было когда-то красивое платье? – полюбопытствовал я однажды.

У неё стало неописуемо нежное лицо, и она сказала:

– Да! Моё чудесное ромашковое платьице.

– Что значит “ромашковое”?

– То и значит: всё в ромашках, как весенняя поляна, – отвечала она. – Я носила его долго-долго, а оно всё не старело и не старело. Потом постарела я, мы с папой подарили его внучке Татьяны Мироновны. Но отец этой девочки был пилотом воздушного шара, и однажды взял дочку в полёт. А дальше там что-то случилось с корзиной, она развалилась в воздухе…

– Ну разумеется, уймись, ради бога!

– И девочка в моём платье… она улетела и стала ангелом.

– Очень мило.

– И с тех пор где-то там, в небесах, летает мой ангел в ромашковом платье…

Я обожал это её нежное лицо. Обожал, несмотря на бред и ужас, которые, как теперь понимаю, вечно её терзали. Иногда мне казалось, что она спит наяву и видит сны. Но свою ношу она несла сама.

В общем, она с досадой согласилась принять пристойный свадебный вид, и её подруга Элька – та самая, да-да, отец которой плясал в безумии на гробовой свадьбе малютки-дочери, – спаси и сохрани нас Боже! – та самая подруга Элька, понятия не имеющая, что вытворял в устах Лидии её добрый папа, достойный семьянин, обожавший жену и дочерей, – Элька за полтора часа от руки ушила на Лидии своё свадебное платье.

Замуж она выходила десять лет назад, платье было уже не модным, но, умоляю вас, оно было белым, кружавистым и понятным. Со мной было проще: парадные брюки я извлёк из чемодана, похудевшего на полтора миллиона долларов, а белую рубашку купил на рынке в лавке, торгующей разным челноковым турецким барахлом. Белая рубашка моего размера была незаурядным уловом, а чёрную бабочку Элька-душа соорудила из папиного галстука.

Она же по моей просьбе сняла небольшой кабинет в их – не помню уже названия – шикарном ресторане в центре Бухары, неподалёку от Ляби-Хауза. И всё прошло как по нотам: пристойно, с дружескими тостами, задушевными воспоминаниями о школе и чинными поцелуями по дружному воплю гостей: “Горько!!!”… Не припомню имён всех присутствующих, да оно и не требуется. Кроме парочки расписных последователей её секты, присутствовали, сияя от радости, вполне приличные тётка с мужем и двое подростков-племянников.

Словом, это была свадьба как свадьба, публика задушевная и пёстрая, новобрачные, само собой, – красавцы. Главное: “как у людей”, – то, что ненавидела моя избранница, ибо всё в её жизни происходило не как у людей.

Между прочим, среди приглашённых – а их было человек двадцать – присутствовала и Бажена Волынская, очаровательная, абсолютно нормальная девушка с вполне милыми ножками, в дорогих туфельках на каблуках, в изумрудно-зелёном платье, столь идущем её зелёным глазам… Я и не помыслил проверять наличие двух хуйков в её наверняка дорогом импортном белье. Только выразительно глянул на Лидию и заметил:

– А вон и Кон-стан-тин явился.

Она лукаво мне улыбнулась…

Её невестинское платье с открытыми руками, с большим вырезом, рассчитанным на пышную Элькину грудь, на нашей свадебной фотографии выглядит так нелепо, будто невеста натянула его на чёрную футболку; вернее, с одной руки футболку сняла, а с другой не успела…

Эту фотографию я иногда ставил перед собой, чтобы убедиться, что Лидия мне жена; что нелепая бухарская свадьба всё же произошла в нашей с ней жизни, и чтобы в очередной раз горько над собой посмеяться: вот что ты получил вместо милой преданной супруги, за которую тебе никогда не было бы стыдно или больно, которая стала бы тебе надёжным тылом, а не вечно горящей передовой. Которая родила бы тебе парочку очаровательных Тубельских, утешение твоей старости и продолжение рода…

Впрочем, так мне и надо.

– Ты обратил внимание на корзину роз, которую официант внёс в самый разгар нашего кипиша? – спросила она ночью. “Кипиш” – вот, оказывается, как называлась наша свадьба. – Её прислал Цветочный Вахиб.

Я прижался губами к её парчовому плечу, пытаясь вычленить, разъять букет запахов, слившихся в аромате её кожи: слабая лавандовая нотка масла, которым она натирала клиентов до или после работы, испарина любовного пота и слабый можжевеловый дух: она любила отщипнуть крохотную веточку от куста, растущего на подоконнике в кухне, и долго машинально растирать её между пальцами.

– Цветочный… Вахиб… – прошептал я, губами собирая с её плеча крупицы этих запахов. Роза там тоже присутствовала, и оно понятно: букеты роз сегодня принесли все без исключения гости… Вся квартира была заставлена вёдрами и тазами, в которых стояли и плавали белые, бордовые, жёлтые и розовые цветы, источавшие немилосердный, удушающий аромат. – Цветочный… Ва-а-а-ах-и-и-и-и-б. Ну, валяй… Что за Вахиб?

– Он главный садовник розовых плантаций.

– “Я садовником родился… Не на шутку рассердился… Все цветы мне надоели. Кроме розы”.

– Мы всегда покупали у него цветы. В расцвете возраста и пола.

– Что-что?

– Это он так говорил: “Роза должна быть взрослой. Это цветок женского пола”. Терпеть не мог бутонов. Сам выбирал, сам нарезал, стебли длинные такие… роскошные! За копейки.

– Приличный человек.

– …Ну, не совсем. Бутонов терпеть не мог, но влюбился в шестнадцатилетнюю девушку. Она каждую субботу покупала у него букет бульдонежей на пятьдесят копеек.

Я приподнял голову с её плеча и внимательно вгляделся в ночной пейзаж мезозойской эры с её хищными страстями и необъяснимой звериной жестокостью: очередной птеродактиль вылуплялся из яйца… Моя жена (моя! жена! с ума сойти…) лежала, чуть отвернув лицо к окну, расслабленно и глубоко дыша. Время было предрассветное, бесптичье, глубокий обморок ночи; и мы не спали ни минуты, так что сейчас я был уже не прочь немного вздремнуть.

– Она и сама была как цветок бульдонежа: розово-белая, вся голова в кудряшках, – зыбким шёпотом продолжала она, погружаясь в сонный транс. – Куда она с этим букетом уходила, для кого его покупала… – эти загадки просто терзали Цветочного Вахиба. И однажды он вылез из своего подземелья и, крадучись, пошёл за нею следом… А это невероятно трудно – преследовать человека в переулках бухарской махалли. Там негде спрятаться, если преследуемый оглянулся, понимаешь, да? Некуда шмыгнуть. Сплошь глухие глинобитные дувалы… Но она не оборачивалась. Шла долго, долго… и привела его к синей калитке, которую открыла собственным ключом.

– Так-так… Надеюсь, далее следует проникновение в жилище, удушение невинной крошки и украшение её тела бульдонежами… – Я уже засыпал в облаке её можжевелового, эфирного, телесного…

– Откуда ты знаешь? – Она приподнялась на локте и удивлённо уставилась на меня. – Всё так и было. Почти! Но убил он её не в тот раз, а в другой, заманил цветами в свою землянку. – Она откинулась на подушку, таинственно и удовлетворённо улыбнулась: – Там всегда было душно-душисто… Он и закопал её там же, и поставил на неё ящики с рассадой: образцовая могила, всегда украшенная свежими цветами. Он… он ведь от любви её задушил, от восторга, понимаешь?

– О, это я как раз отлично понимаю. Ты и представить не можешь, как мне хочется тебя придушить… от востор-р-р-р-р-га!!!

– Пусти… а то ещё правда задушишь.

Вот такие колыбельные предстояло мне слушать на сон грядущий в будущей семейной жизни. Я засыпал, и снились мне фантазии моей жены: душно-душистая тьма, ящики с рассадой, зловещая фигура Цветочного Вахиба, крадущегося за юной девой по переулку бухарской махалли…

…Фигура Цветочного Вахиба, который почему-то не в тюрьме сидел, а прислал на свадьбу моей возлюбленной корзину взрослых роз, в расцвете возраста и пола, одурело благоухавших можжевеловым ароматом нашей неутомимой, неистовой любви…

* * *

Через три дня мы с ней уехали… – что? – правильно, в Венецию; а чем плох маршрут для свадебного путешествия? К тому же выяснилось, и это тоже меня изрядно потрясло, что у моей жены имелась виза в Италию, так как за два месяца до нашего знакомства она участвовала в каком-то тамошнем биеннале тату в Болонье.

Вообще, довольно скоро я понял, что мне стоит пересмотреть своё представление об этой девушке из бухарской махалли, с её детством на пустырях, бездомностью (она строго поправляла: “многодомностью!”) и страшилками в стиле Босха и Гойи. Походя выяснилось, что она дважды побывала и в Амстердаме, на каком-то там психоделическом фестивале, и в Мюнхене, и в Лиссабоне; что она получала главные призы в деле разрисовывания человеков, а разыскивая свидетельство о смерти “поляка”, необходимое для церемонии бракосочетания, я всё в той же бездонной бельевой тумбе наткнулся на целую стопку всех этих дипломов с золотыми печатями и лентами, да в рамках, да под стеклом, – всё честь по чести. Ещё я нашёл там же, в компании с двумя парами унизительно застиранных трусиков, три роскошных толстых журнала, посвящённых исключительно индустрии тату, в каждом из которых красовались чьи-то бодибилдинговые тела, густо изрисованные рукой моей зачарованной жены: чудовища, ангелы, рыбы, животные… Цветы и письмена.

“Почему ты не развесишь свои призы в студии?” – спросил я. “К чему это?” – отозвалась она. “Но… любой специалист, занятый в сфере э-э… услуг, старается впечатлить публику, подтвердить, так сказать, свою заоблачную квалификацию…” – “В основном, дантисты, – небрежно уточнила она, словно все в мире дантисты пребывали в самом низу той лестницы художества и мастерства, которую где-то в небесной выси венчала своей персоной лично она, Лидия. – К тому же, меня и так все знают”.

Боюсь, так оно и было.

Мы уехали в Венецию…

Перед отъездом я поинтересовался у Лидии – как поживает “Мария-Антуанетта”, почётная заключённая Челябинского часового завода. И не рискуем ли мы, оставляя в квартире с такой несерьёзной дверью сей чугунный олений тайник с бесценным кладом? Моя жена ответила просто, словно это подразумевалось само собой: во-первых, она пустит пожить здесь сеструху Ирку, тётки-Анжелину дочь; во-вторых, она написала Хазарину, что, за ради безопасности и сохранности, тот может на какое-то время перевезти часы в Астрахань, хотя лично она уверена, что ни один грабитель не позарится, да и просто не унесёт эту гирю.

– Ты?! Ты… ему написала?! – Я кожей ощутил ледяной озноб на лице, ощутил, как кровь отливает от груди, как немеют кончики пальцев. – Ты же обещала, что… Мы же договорились!

– Да брось! – Она махнула рукой, в которой держала кисточку от пузырька с чёрным лаком. Этим лаком она точечными мазками покрывала ногти ноги (только одной, татуированной), уложив щёку на поднятое колено. Интересно, это изначально так задумано: будто она в одном чулке, а второй уже снят? – В конце концов, мы с ним равноправные наследники часовой коллекции дяди Ицика. Нам, так или иначе, придётся советоваться, что-то решать и…

– …и-и-и? – в бешенстве процедил я.

– …и совместно владеть великим наследием! – хмыкнула она, последним крошечным мазком довершив ноготь мизинца…»

6

К остановке подкатил автобус, но Хазарина в нём не оказалось. Значит, есть ещё минут двадцать дух перевести.

Гусейн прямо трясся от страха. Его колотила дрожь, как бывало, когда он заболевал, поднималась температура, болело горло. Но тогда ему ничего не было страшно: с ним всегда были Адамыч или Хазарин, и он точно знал, что ничегошеньки плохого с ним не случится.

Сейчас всё было иначе. Он метался по дому, как бродячий кот, завезённый в незнакомое место. Иногда присаживался в кресло Адамыча, чтобы сосредоточиться и решить: как сказать, с чего начать хотя бы… Но через минуту вскакивал и подбегал к окну. Оно выходило на остановку автобуса, и рано или поздно там должен был возникнуть Хазарин, перейти дорогу и нырнуть в подъезд. И это было так страшно, что Гусейн отшатывался от окна и снова валился в кресло. Его трясло, как бубен.

С той минуты, как – примерно полтора часа назад? – зазвонил телефон, и он взял трубку, и услышал тот голос, он пребывал в полном смятении. Это был чудесный женский голос. Очень разный. Казалось, все слова голос произносит по-разному, и неясно, зачем это делает: чтобы себя развлечь или во что-то заманить собеседника? А то, что его заманивали в какую-то опасную глубину, Гусейн понял буквально в первое же мгновение.

– Вы Гусейн? – спросили мягко и как-то… сочувственно.

Ему никто и никогда не говорил «вы». Потому он не сразу и ответил.

– Я здесь один… – проговорил, наконец.

– Ах да? Ну, это даже лучше… Родной мой, спаси меня! Убереги меня от разрывающего душу объяснения! Передай Хазарину, что всё между нами было трагической ошибкой.

– Как? – спросил Гусейн, понизив голос до шёпота. Он сразу страшно испугался: и того, что она назвала Хазарина так, как называли его только Адамыч с Гусейном, а значит, имела доступ к драгоценной изнанке этого человека; и того, что надо передать нечто «разрывающее душу», связанное с ошибкой, да ещё «трагической».

– Почему? – спросил он.

– Потому, что я люблю другого. И он знает кого.

– Кого… – эхом повторил Гусейн, покрываясь потом. Он всегда очень тонко понимал настроения Хазарина – брата своего, друга, спасителя – и сейчас чувствовал, что женский голос в трубке своими словами убивает того. В детстве он видел, как закалывают коз и овец: подвешивают за задние ноги к жерди, вонзают в горло нож, перерезают артерии, спускают на землю кровь… Хазарин ещё только ехал в автобусе, ещё прикидывал, на какое число покупать железнодорожный билет, не зная, что уже висит вниз головой, убитый и обескровленный.

– Я люблю Агашу, и вчера мы сочетались браком.

Гусейн молчал. «Сочетались…» Надо запомнить всё это так, как она произносила. Чуть ли не выпевала, поднимая и опуская голос, будто говорила не одна женщина, а целая толпа, которая надвигалась на него, окружала, умоляла и требовала… Он понял, что оказался в сердце тайфуна, что его уносит к ледяным облакам, далеко от Хазарина. Он не мог, просто не мог такое ему пересказать!

– Я надеюсь на тебя, Гусейн, милый. Передай моему дорогому, любимому Хазарину, что я всегда… вечно буду… – Она заплакала и бросила трубку.

Гусейн опустил трубку тихонько, как целуют в лоб мертвеца.

И вот прошло часа полтора, а его трясло и колотило, как бубен. Он твердил все слова, которые должен проговорить, он выстроил их в нужном порядке. Надеялся, что абсолютно готов к разговору. Но когда в замке провернулся ключ и вошёл Хазарин – молчаливый, каким уже неделю был после похорон Тамары, – Гусейн вскочил и стоял, молча тараща на Хазарина глаза, полные слёз.

– Что с тобой? – спросил тот. – Что случилось?

– Она сочеталась… с Агашей! – выпалил юноша. – Трагическая ошибка. Она будет всегда… вечно…

Он замолчал. И Хазарин стоял, молча глядя на плачущего Гусейна, будто ожидал продолжения. Потом ушёл в кухню и долго гремел кастрюлями.

– Иди поешь, – позвал оттуда.

Он знал Гусейна как облупленного. Понимал, что тот не мог съесть ни крошки с тех пор, как позвонила Лидия. Минут сорок они молча ели жаркое, приготовленное позавчера по рецепту Адамыча. В какой-то момент Гусейну стало полегче. Он понял, что Хазарин не винит его ни в чём, знает, что Гусейн – только вестник. И едва об этом подумал, как Хазарин проговорил хрипловатым голосом:

– Успокойся. Ты тут ни при чём. Не переживай.

Как, ну как он мог почувствовать, что Гусейн винит себя за тот звонок, за то, что не смог по-человечески подготовить, смягчить… Что выплеснул кипящее горе прямо в лицо и видел, видел, как обожгли Хазарина его слова!

Он кивнул и, как всегда, прослезился, растрогался.

– Это ровным счётом ничего не значит, – добавил Хазарин.

– Но она ведь… сочеталась? – робко напомнил Гусейн.

– Чепуха! – сказал Хазарин. – Она моя.

Поднялся из-за стола, отнёс в раковину тарелку и пустил в неё воду.

Повторил твёрдо и спокойно самому себе:

– Она моя…

7

«…И вся наша Венеция, изысканно растушёванная светом лиловых фонарей, с леденцовым пересверком цветного стекла в витринах, с тускловатым блеском старого тяжёлого серебра, с золотым вечерним светом в окнах палаццо; весь яркий праздник лодок и барж в текучих водах лагуны… – наша Венеция в моей памяти осталась чёрно-белой, как тело моей жены, как её натура и настроение. Наконец, как та маска, выбранная Лидией в одной из лавок в Дорсодуро, маска, с красноречивым именем “ларва”, – особенно зловещая, с длинным подбородком лопатой. “Смотри, – воскликнула Лидия, – это редкость! Они бывают белыми или чёрными, а эта половинчатая. Такая стильная!”

Эта “стильная” образина была поделена вертикальной чертой на белую и чёрную половины, так что и глаза глядели из пустых глазниц по-разному. Помню испытанный мною шок, когда, возвратившись из супермаркета с двумя тяжёлыми сумками, я вошёл в нашу съёмную квартиру и в седоватых сумерках, при погашенных лампах увидел эту “инсталляцию”. Лидия стояла передо мной: обнажённая, в позе витрувианского человека, раскинув чёрно-белые руки и расставив чёрно-белые ноги, с этим чёрно-белым рылом на лице. Я охнул от неожиданности и выронил обе сумки…

Потом, конечно, мы хохотали – это же так забавно, то, что она придумала. “Надо найти фотографа, – повторяла она возбуждённо, – это гениальная идея, отличный кадр!”

Я стянул с её головы сатанинский лик, обнял её, стиснул…

Нет, не стану гневить Бога, или кто там из его администрации заведовал маршрутами нашей венецианской любви, нам было так хорошо, так сладко вдвоём! Звеняще-стеклянной по утрам бывала Венецианская лагуна, звонкие витражи в свинцовых переплётах плыли над головами в соборах и церквах, и барки-лодочки-гондолы у причалов приветствовали нас, когда, дважды в неделю, мы плыли на вапоретто на рынок за свежими мидиями и рыбой.

У нас ведь не было недостатка в деньгах, мы могли жить в самом дорогом отеле, обедать и ужинать в самых дорогих ресторанах. Но Лидия настояла, чтобы мы сняли эту заурядную квартирку на Санта-Мария-Формоза и готовили себе сами на допотопной смешной кухоньке.

Впрочем, здесь было несколько настоящих вещей: очень старое, от пола до потолка, венецианское зеркало, испещрённое кавернами и пятнами, но волшебно подлинное; широкая резная кровать и резной гардероб с мышиным запахом. Но главное, в комнате было два настоящих венецианских окна – арочных, с дутыми стёклами из бутылочных донец. И свет сквозь них проходил тоже бутылочный, благородно зеленоватый.

Сколько поэзии было в этом замызганном, поделённом наследниками на множество апартаментов венецианском палаццо! Чтобы попасть в нашу квартирку, надо было войти в некогда величественную дверь под мраморным портиком, миновать лобби, проплутать несколькими коридорами, освещёнными тусклым жёлтым электричеством, и подняться по лестнице – вернее, по аппендиксу лестницы, с одним оставшимся ангелочком над полуаркой. Я отпирал дверь, и из мира бутылочных окон, из вод зеленоватого света, выплывала моя жена прямо ко мне в объятия.

За два месяца мы так привыкли к этой дороге от Сан-Марко – до “дома”, прикупая по пути на утреннем фермерском рынке зелень, чудесный сыр и прошутто, а вечером заваливаясь в какой-нибудь молодёжный бар, где поужинать можно за совсем смешную цену. Мы уже немного калякали по-итальянски – настолько, что ползали по книжным развалам в охоте за альбомами и книгами прошлого века. У нас уже были “свои” недорогие супермаркеты, мороженные лавки, две-три уютные кондитерские с отменными пирожными. Мы уже заводили разговоры о том, что хорошо бы снять помещение для её студии, от клиентов отбоя не будет, а я мог бы искать грант в местном университете, моя тема всюду актуальна. А может, заняться бизнесом, шутливо вставлял я, например вяленой и сушёной рыбой, – в конце концов, в Адриатике этого добра тоже предостаточно.

Посреди бурных прений мы останавливались на какой-нибудь улочке и сплетались в объятии, подолгу не отпуская друг друга, – хотя туристы и прохожие задевали нас локтями, зонтами и сумками и отпускали замечания, не всегда дружелюбные; а сверху мы представляли собой отличную мишень для знаменитых венецианских голубей.

* * *

А ещё через месяц она от меня сбежала…

Да-да, просто анекдот, знаете ли: сбежала с Жоркой, другом моим, в чём, как говорится, стояла на ступенях венецианского палаццо, спускавшихся прямо к воде. У меня не было сомнений, что вся операция была продумана Жоркой и срежиссирована в письмах, телеграммах “до востребования” или с какого-то телефона.

Где в это время был муж, идиот-рогоносец? Не помню, то ли отлучился в супермаркет за бутылкой обожаемого ею “просекко”, то ли ожидал в ближайшей траттории кое-какую еду навынос.

Буквально, говорю, в чём стояла. В соответствии с главным принципом её жизни: “Взять рюкзак и уйти”.

Приплыл ли похититель на гондоле? Было бы романтично. Впрочем, всё это не имеет значения…

Это было её первое после свадьбы исчезновение, и в тот раз я ещё ничего не понимал. Я расслабился, кретин, перестал бояться Жорки, поверил, что он не станет нас преследовать, узнав, что игра проиграна: мы поженились. Словом, как там пишут в женских романах: “ничто не предвещало”? Я метался по Санта Мария Формоза, тряс прохожих, кого-то о чём-то умолял и кричал трём лениво-насмешливым карабинерам: “Миа молле! Миа молле!!!”[21], – угрожая, что подам на них в суд за бездействие. Я требовал, чтобы полиция баграми прочесала все окрестные каналы; но чернявые скалозубы, как теперь уже ясно, имели гораздо более реалистичное представление о случившемся; не исключаю, что видели беглую парочку, а возможно, даже ей симпатизировали, итальяшки проклятые!

Я вернулся в квартиру, которую она с таким воодушевлением называла “нашим домом”, снял с гвоздика чёрно-белую “ларву” и нацепил её. Тошнотворная личина в прокажённом зеркале смотрела на меня из чёрной и белой глазниц. “Можно только представить, – говорила Лидия, – сколько разных людей в разных масках гляделись в это прыщавое зеркало за три столетия…”

В тот момент, полагаю, те двое уже сидели в поезде или плыли на катере в аэропорт. А я, потрясённый, уничтоженный, смотрел в записку, переданную мне старичком-портье, перечитывая её снова и снова… И не верил. Не верил! Не мог поверить! Нам с ней было так хорошо вдвоём: последняя ночь, с инеем звёзд в старинном венецианском окне, полном плеска воды в канале, была лучшей из всех ночей. Она любила прижаться к моей спине и могла проспать так до утра, а я боялся шевельнуться. Каждый поцелуй, каждое наше сплетение было подлинным

Но поверить пришлось: записка была написана её рукой, и места для двоякого толкования её действий не оставляла.

Я стоял в маске чёрно-белой “ларвы” и сквозь пустые глазницы смотрел на себя из глубины прокажённого зеркала…»

Предыдущая главаГлава 18 из 20Следующая глава