Утром она заставила себя изучить конверт, в котором пришла рукопись. Адреса отправителя на нем, чему она не удивилась, не было. Зато на нем был, и этому она также не удивилась, почтовый штемпель из Сент-Джонсбери, штат Вермонт, поставленный тремя неделями ранее. (Где она была тремя неделями ранее? В Сиэтле? Лос-Анджелесе?) Она перечитала все это, стоя посреди гостиной и держа страницы кончиками пальцев, как будто они могли уколоть ее. Как укололи много лет назад, когда она впервые прочитала их. Все это было ей до ужаса знакомо.
Дом был таким старым. Когда-то им владели ее деды и даже прадеды, и хотя с тех пор что-то поменялось – обои и краска, и бежевый ковер от стены до стены в гостиной, – в некоторых комнатах все еще оставались старые трафаретные орнаменты на стенах. Так, вокруг парадной двери со внутренней стороны виднелся ряд ананасов странной формы. Руби всегда им удивлялась, а потом отправилась с классом на экскурсию в один музей американской истории и увидела там такие же в одном здании. Оказалось, что ананасы символизировали гостеприимство, и это делало их самым неуместным рисунком на стене их дома, поскольку вся жизнь Диандры являла собой противоположность гостеприимству. Она не могла даже вспомнить, когда последний раз кто-нибудь заглядывал к ним по ошибке с почтой, не говоря о том, чтобы выпить с матерью ее ужасный кофе.
Руби вернулась к своему тесту. Стол был липким от сиропа, пролитого за завтраком, а может, от макарон с сыром со вчерашнего обеда или от чего-то, что ела или делала мать, пока она была в школе. Они никогда не ели вместе. Руби, как могла, избегала доверять здоровье своего желудка матери, умудрявшейся сохранять девичью фигуру – девичью в буквальном смысле: со спины мать и дочь выглядели до жути похоже, – очевидно, с помощью диеты из сельдерея и диетического «Доктора Пеппера». Диандра перестала кормить дочь, когда Руби исполнилось девять, и примерно тогда же Руби научилась открывать консервированные, чтоб их, спагетти.
Ирония ситуации была в том, что чем больше эти двое становились похожи внешне, тем меньше находили общих тем для разговоров. Хотя их никогда не связывало то, что обычно называют нежными узами: Руби не помнила, чтобы мать ласкала ее или участвовала в ее играх, не помнила ничего особенного на дни рождения или на Рождество, и никаких материнских наставлений или внезапных проявлений чувств, которые встречались в книгах и диснеевских фильмах (обычно сразу после этого мать умирала или пропадала). Диандра словно скользила по жизни, сводя материнские обязанности к минимуму, следя лишь за тем, чтобы Руби была живой и привитой, имела кров (если можно назвать кровом этот промозглый дом) и образование (если можно считать ее простецкую сельскую школу источником образования). Казалось, ей так же отчаянно хотелось покончить со всем этим, как и самой Руби.
Но она не могла хотеть этого так отчаянно, как Руби. Нечего было и думать.
Прошлым летом Руби работала (разумеется, неофициально) в городской пекарне. А потом, осенью, подрабатывала по воскресеньям няней: сидела с соседскими детьми, пока родители были в церкви. Половину всех своих заработков Руби тратила на домашние нужды, еду и редкий ремонт, а другую половину прятала в учебнике «углубленной химии», последнее место, куда могла заглянуть мать. Химию Руби взвалила на себя в прошлом году, в виде сделки с куратором, чтобы получить продвижение по урезанному школьному курсу естественных наук, и ей было нелегко совмещать это с гуманитарными предметами в муниципальном колледже и с независимым проектом по французскому, не считая двух ее работ, но все это являлось частью плана, который она разработала примерно тогда же, когда впервые открыла банку спагетти. План назывался «Валить отсюда на хрен», и она не отклонялась от него ни на секунду. Теперь ей было пятнадцать, и она училась в одиннадцатом классе, проскочив подготовительный. Через пару месяцев она сможет подать заявку в колледж. Через год ее здесь уже не будет.
Ее жизнь не всегда была такой. Она могла вспомнить, даже не прилагая особых усилий, время, когда относилась почти нормально к тому, чтобы жить в этом доме, вращаясь по орбите своей матери, которая была, по большому счету, единственным членом ее семьи – во всяком случае, единственным, кого она видела. Она могла вспомнить, как предавалась обычным в ее представлении детским занятиям – играла в грязи, смотрела картинки – без всякой грусти или злости, и к своим годам успела понять: какой бы малоприятной ни была ее домашняя и «семейная» жизнь, где-то там, в большом внешнем мире, насколько она знала, есть вещи и похуже. Так почему же она чувствовала себя на краю пропасти? Что сделало ее из обычного ребенка той Руби, что корпела над домашним тестом по истории, от которого так многое – в ее понимании – зависело, и считала (в буквальном смысле) дни до того, как выберется отсюда? Это был безответный вопрос. Никто не мог ей дать ответа. Да он и не имел значения – только истина, открывшаяся ей много лет назад, имела значение и не подлежала сомнению: мать ее ненавидела, вероятно, с самого рождения.
И что ей было делать с этим знанием?
Вот именно.
Сдать тест. Попросить мистера Брауна написать рекомендацию и, если повезет, снова выслушать тот самый анекдот о девушке, хотевшей сверхурочную работу. А затем уносить свой несомненно выдающийся ум из этой дыры со старыми ананасами в мир, который будет хотя бы ценить ее. Она научилась не ждать любви, да и вообще сомневалась, что хотела ее. Эту краеугольную мудрость она сумела постичь за пятнадцать лет жизни с матерью. Пятнадцать долой. Еще год – пожалуйста, Боже, только один – впереди.
И кое-что, чего она не заметила прошлым вечером, когда отшвырнула страницу и поспешила в ванную, чтобы избавиться от своего дорогостоящего ужина: внизу последней страницы кто-то нацарапал черной ручкой: «Узнаешь?» В отличие от самого текста, почерк был ей совершенно незнаком. Она уставилась на это слово, борясь с желанием смять и изорвать страницы – настолько сильно ей хотелось уничтожить их.
Узнаешь?
Еще бы. Она уже столько раз перечитывала этот образчик творчества своего покойного брата, что уже ни единое слово не задевало ее.
Она вспомнила, как читала это впервые, в вермонтском доме, в комнате, служившей ей когда-то спальней, сидя в своем кресле, за своим же письменным столом, и шок от содержания этих страниц боролся в ней с шоком – и да, ей до сих пор было больно это признавать! – от такого совершенно неожиданного достижения ее брата. Почти триста страниц этой… гадости, аккуратно сложенные стопкой на дубовом письменном столе, за которым она когда-то делала домашку в старших классах, – этот злобный вымысел, насмехающийся над ее реальными мучениями. В тот августовский вечер, семь лет назад, когда она просматривала эту стопку, одну паршивую страницу за другой, сидя в кресле, в темном доме, ее брат был за много миль оттуда, в Ратленде, в своей таверне. Тот вечер, паскудный, но полезный, сделал неизбежным другой паскудный, но полезный вечер, ставший для Эвана Паркера – не будем заострять на этом внимание – последним.
Нет, этих страниц не должно быть. Не сегодня. Ни в каком виде, тем более в таком – это ведь не что иное, как ксерокопия оригинальной рукописи. Той самой, которую она забрала с собой и уничтожила, истребила, ликвидировала – во всяком случае, у нее были все основания так думать; и тем не менее эти страницы у нее в руках были реальны. Неустранимы. В отличие от их автора, устранить которого – по крайней мере, физически – оказалось несложно.
Вот что подвело Эвана Паркера: он считал, что знает все о ее жизни, несмотря на то, что боˆльшую часть времени отсутствовал. И даже когда он физически находился под одной крышей с ней и их родителями, или (недолго) с ней и ее дочерью, его все равно не было рядом – в смысле участия, а не просто присутствия. С самого зачатия и на протяжении всего детства Эван купался в лучах неизменного и несомненного родительского обожания, и жил как ему вздумается, беззаботно прогуливаясь по красной ковровой дорожке, стелившейся ему под ноги. Потому в его представлении остальные члены семьи были ему совершенно не ровня.
Если бы только она могла себе это позволить не считаться с ними, стольких неприятностей можно было бы избежать. Да что там, все четверо – вся ее родная семья – могли бы сейчас быть живы-здоровы и заниматься своими делами. Возможно, они бы обменивались рождественскими открытками и собирались в День благодарения на застолье в своем фамильном доме в Центральном Вермонте.
Но нет. Ей была уготована совсем другая жизнь, и никто не спрашивал ее мнения. Что ж, такое положение вещей было прискорбно, и Анна чувствовала это острее всех.
Она всегда понимала, что ее старший брат был для родителей светом в окошке, на который они взирали в слепом обожании. Сказать, что она недополучала родительской любви – это не сказать ничего; с юных лет она уяснила, что была в лучшем случае незапланированным, а возможно, и нежеланным ребенком, сплошная обуза для матери с отцом, живших только затем, чтобы посещать спортивные матчи Эвана, упиваясь его успехами, которых он, казалось, достигал играючи. Коротко говоря, она изначально жила в тени брата, и, разумеется, мать с отцом ни во что не ставили ее интересы, таланты и устремления. Едва ли не до подростковых лет она донашивала братову одежду, затягивая потуже его старые брюки его же старым ремнем, уплотняя его старые кроссовки его же старыми носками, словно иначе и быть не могло. Она спала на простынях с его вчерашними кумирами – черепашками-ниндзя и трансформерами, играла в игрушки, к которым он охладел, и читала его книжки, которые он не читал. Когда она объявила в порядке эксперимента, что больше не будет есть мясо, это никак не сказалось на семейном меню, в котором преобладали (всеми любимые) мясной рулет и свиные отбивные. В выходные все внимание было приковано к спортивным занятиям ее брата. А позже родители решительно закрывали глаза на многих юных леди, проводивших ночи в спальне ее брата, расположенной напротив их собственной. Ведь он был чудом и отрадой их жизни: Эван Паркер, их первенец, их сынок.
Между тем на первом этаже, в комнате рядом с кухней, как можно дальше от комнаты брата, лишь формально под одной с ним крышей, его нелюбимая сестра строила планы на будущее. Уже в те годы, когда она еще спала на простынях с трансформерами, читала книжки, которые прежде принадлежали брату, подтягивала вельветовые брюки Эвана и уплотняла как могла его большие кроссовки, она мечтала, как однажды убежит из дома, и все яснее представляла, что для этого нужно. Однажды воскресным утром, когда ей было лет семь или восемь, и у нее поднялась температура, родители взяли ее с собой в спорткомплекс «Ратленд», чтобы смотреть на региональный турнир юношеской футбольной команды Эвана. Было начало ноября, и уже подмораживало, поэтому перед тем, как тащить ее на трибуны, ей дали плед – накинуть на плечи. Даже сегодня, столько лет спустя, она помнила холод, крики, дискомфорт и, разумеется, гнев на то, как мало с ней считались, когда она очевидно нуждалась в заботе. Через несколько дней она уже лежала в педиатрическом отделении муниципальной больницы Ратленда с пневмонией, и даже тогда – у нее почти не сохранилось воспоминаний о том случае, но позже она увидит фотографии родителей с ее несравненным братом и сверит даты со своей медицинской картой – мать с отцом отправились болеть за Эвана на чемпионат штата. Именно так: оставили свою дочь в больнице с пластиковой палаткой[20] на голове.
У нее определенно сохранились воспоминания о больнице, о кислородной палатке, вызывавшей клаустрофобию, и об игле капельницы в руке – и все это вместе взятое вывело ее из тумана детства и привело к звериной бдительности, до сих пор определявшей ее характер. Это было чувство не то чтобы жалости к себе, но возмущения своей очевидной судьбой: маленькой, неприкаянной, всеми брошенной сиротки при живых родителях, которая даже отдаленно не была такой важной персоной, как ее брат, и никогда не будет.
После футбольных побед в средней школе Эван перешел в старшую, где легко присвоил себе звание самого высокорангового самца и стал сеять социальный хаос в соответствии со своими прихотями, которых было немало. Он ругал учителей, открыто высмеивал несчастную директрису (позже она ушла из сферы образования) и, разумеется, изводил любую одноклассницу, попадавшую в поле его зрения, наказывая хорошеньких за то, что они хорошенькие, а сереньких – за то, что они не соответствовали его личным стандартам. Такое времяпровождение продолжалось параллельно с его официальными успехами в футболе, затем в бейсболе и в американском футболе – даже он понимал, что недостаточно высок, чтобы преуспеть в баскетболе, – пока не осталось почти ни одной девушки, которая не была бы одарена его вниманием. Тем не менее девушки есть девушки – она и сама это прекрасно понимала, – так что некоторые из них возвращались за добавкой, снова и снова: упрашивая, унижаясь, заискивая перед ним.
Эван был сердцеедом, это точно. Возможно, она была слишком мала, чтобы понять масштабы бедствия в средней школе, но со временем поняла, какой психический урон терпела от него старшая школа Западного Ратленда. Девушки в слезах. Девушки, винившие себя в том, что они не могли найти путь к его сердцу. (Какому еще сердцу?) Были даже попытки самоубийства – о двух из них она знала, – и одна девушка по этой причине бросила школу. Вторая бросила школу по другой причине.
Эван Паркер. Разнузданный Сатир, неотразимый Аполлон.
Ничто из этого, однако, не колебало его родителей. Эван был светочем их семейного мирка. Эван наполнял их гордостью, когда они прогуливались и по всему Западному Ратленду, и по родному Ратленду в частности, пусть даже прогуливаться там было особо негде (об этом позаботился некий гений, проложивший по главной улице междугородное шоссе). Не сумели проколоть воздушный шар их гордости и родители одной из тех бросивших школу девушек, несмотря на то, что они давно дружили семьями, даже когда эти родители пришли к ним как-то раз под вечер, чтобы усовестить шестнадцатилетнего Эвана за бессердечие к их дочери. Их дочери, не выходившей из дома из-за депрессии. Их дочери, которая еще недавно хотела поступить в колледж и стать медсестрой, а теперь не сможет закончить шестой класс. В тот вечер они стали отчитывать Эвана, но он быстро взял ситуацию под контроль, и Анна, стоявшая на верхней ступеньке лестницы, в надежде, что ему, наконец-то, достанется по заслугам, услышала, как он сообщил, что эта девушка пользуется популярностью – даже в свои одиннадцать она понимала, что он имеет в виду, – у всей школы, и заявил, что если они ставят под сомнение его моральные устои, им (друзьям семьи, не забывайте) лучше быть готовыми к тому, что они узнают немало интересного о моральных устоях своей дочери.
Паркеры-старшие выпроводили ошарашенных родителей, а Эван вернулся в свою комнату, миновав сестру на верхней ступеньке лестницы, едва сознавая ее присутствие, не говоря о том, чтобы считаться с ее чувствами.
Быть его сестрой было само по себе нелегким испытанием.
Чего Эван вообще хотел от жизни? Этим вопросом Анна задавалась задолго до того случая с девушкой. Старшая школа – это, конечно, хорошо (при условии, что пребывание в ней связано для тебя с чем-то приятным, а не болезненным и травмирующим), но старшая школа не длится вечно – и что дальше? Нужно будет выходить в мир, пробивать себе дорогу, зарабатывать на жизнь, налаживать какие-то связи. Чего ее старший брат хотел от жизни? О чем он мечтал? На что, не имея ни намерений, ни желаний, он рассчитывал в плане повседневного существования, пропитания, времяпровождения? Насколько она видела, у него ни с кем не было значимых отношений – ни с родителями, которых он открыто презирал, ни с товарищами, которыми командовал как разудалой группой поддержки. И уж точно ни с кем из тех подобострастных девушек, пробуждавших в нем лишь мимолетный интерес, чтобы, как она догадывалась, лишь бы что-нибудь куда-нибудь им засунуть. Понятие ответственности его нисколько не заботило. Понятие целеустремленности, казалось, никогда его не привлекало. Понятие жизненных ориентиров, чтобы проложить по ним курс своего земного пути, было ему совершенно чуждо.
Что же касалось его отношения к литературе… Вы о чем вообще?
Ни разу, ни единого разу за все время, что они прожили вместе, она не видела, чтобы ее брат хотя бы взял в руки книгу, не говоря о том, чтобы читать. «Спортс Иллюстрейтед»? Пожалуй. «Ратленд Геральд»? Возможно – во всяком случае, если там был репортаж об одной из его спортивных игр (или судебный отчет, касающийся товарища по команде или знакомого). Но словесное творчество? Словесное творчество служило ему, когда надо было написать неизбежную контрольную или списать сочинение у одной из своих поклонниц. Письменное слово служило ему, когда надо было вникнуть в инструкцию по эксплуатации, если новый прибор работал не так, как ему, вероятно, подсказывали инстинкты. Она понятия не имела, как он сдавал большинство предметов; вероятно, комбинируя обаяние и списывание, хотя в числах – это она была готова признать – он более-менее разбирался. Но когда это он проявлял хоть малейшее уважение к языку, на котором говорил? Когда он выражал желание записать какие-то слова в виде предложений на странице, чтобы однажды их могли прочитать совершенно незнакомые люди, желание донести до этих незнакомых людей реальную историю, которая могла бы просветить их и развлечь, или поделиться своим озарением, которое могло бы наставить или воодушевить кого-то? Что ж, подобное случалось… никогда.
Как она однажды сказала своему покойному мужу – хотя он, возможно, и не осознал всего значения услышанного, учитывая сенсорные и когнитивные затруднения, которые испытывал в тот момент, – настораживающие литературные притязания Эвана открылись ей благодаря его странице в Фейсбуке[21], и это стало для нее неприятным сюрпризом. Эван на своей странице самодовольно заявлял о поступлении на курсы в одном колледже в Вермонте, о котором она никогда не слышала, с целью получить сомнительную степень («магистр изящных искусств») по – вы только представьте себе – писательскому мастерству. Это ее-то брат, который почти никогда не делал домашних заданий ни в старшей школе, ни в местном колледже в Ратленде, где он пробыл недолго. Ее брат, который, насколько ей было известно, не сочинил ни одной истории, подходящей под определение «художественная», решил, по его собственным словам, «получить ученую степень по беллетристике». То есть по беллетристике, которую он собирался писать. Это определенно было явлением из ряда вон. Настолько, что Анна, уже год как начавшая новую, полную событий жизнь в качестве студентки колледжа в Афинах, штат Джорджия, за тысячу миль от всех, кто считал, будто знает ее, почуяла недоброе.
И вот после всех этих лет, в своей нью-йоркской квартире, Анна держала в руках эти ужасные страницы. Она положила их на стол текстом вниз, но это не помогло справиться с паникой и не избавило от чувства, что ее затягивает прошлое. Затягивает неумолимо, все дальше и дальше, заставляя возвращаться туда, откуда она всячески стремилась вырваться, в тот мрачный дом, связанный для нее со множеством плохих воспоминаний.
Год, проведенный в Афинах, оказался ярким, но напряженным. Не было ни дня за все это время, когда бы она не опасалась, что кто-нибудь придет за ней: полиция или руководство университета (решившее, наконец, выяснить, почему она так не похожа на всех остальных первокурсниц или, по крайней мере, на всех доморощенных первокурсниц – неугомонных и импульсивных семнадцатилетних девиц, готовых на все, лишь бы попасть в женские клубы универа Джорджии). Она воспользовалась правом первокурсников на проживание в кампусе и решительно выбрала «Афинские сады», явно не пользовавшиеся популярностью вследствие их удаленности и общей обветшалости, чего нельзя было сказать о более дорогих комплексах с ландшафтными бассейнами, теннисными кортами и клубными зданиями. В отличие от них, в «Афинских садах» жильцы почти не общались – не устраивали вечеринок у бассейна или барбекю и не собирались по субботним или любым другим вечерам, чтобы отправиться в один из восьмидесяти с лишним афинских баров. По прошествии учебного года единственным человеком во всем комплексе, который называл ее по имени, была Бэйли, местная уборщица. Бэйли было прозвищем.
Но, как оказалось, Анна беспокоилась не о тех людях. Ни полиция штата Вермонт, недоумевавшая, почему Роза Паркер так и не вернулась домой после трагического происшествия с ее матерью, ни гвардия штата Джорджия, ни один из тех услужливых людей, с которыми она пересеклась в округе Рэбан, после пожара в палатке среди ночи, – никто из тех, кого она ожидала, не пришел искать ее. Вместо них проявился единственный оставшийся в живых член ее семьи, возникший однажды зимним днем на улице возле самых «Афинских садов». Эван сидел в своем старом «субару», и когда они встретились глазами, трудно было сказать, кто из них оказался шокирован больше. Но она первой бросилась наутек, повернув обратно в центр города, миновала несколько кварталов и, наконец, нашла убежище в мотеле рядом с ветеринарным колледжем. Она оставалась там несколько дней, прокрадываясь обратно среди ночи, чтобы посмотреть, на месте ли его машина, и пытаясь понять, удалось ли ему проникнуть в ее квартиру. Насколько она могла судить, он уехал, так и не сделав этого, ведь он не мог оставаться в Джорджии бесконечно, бросив свою таверну в Ратленде. Но он ее узнал. В этом сомнений быть не могло. Он знал, что она жива. Из чего вытекало, что он должен был знать или, по крайней мере, подозревать, что ее дочери в живых не было, и что Роза Паркер, поступившая в Университет Джорджии – УД, была не той Розой Паркер, что уехала из Вермонта.
С того дня она стала очень внимательно (пусть и удаленно) следить за Эваном Паркером, и вскоре в его социальных сетях начал вырисовываться новый, внушающий тревогу персонаж: начинающий писатель, участник книжных групп в Фейсбуке[22] и литературных мероприятий в Центральном Вермонте и, наконец, студент колледжа Рипли. Он попадался ей на фотографиях его однокурсников: ухмыляющийся, на скамейке для пикника, вальяжно обхватывающий за плечи симпатичную женщину или сидящий с другими людьми за длинным столом, изображая интерес к чужому творчеству. Все это ее озадачивало. Пожалуй, единственное, что было ей ясно в этом внезапном желании Эвана стать писателем, так это его небескорыстность.
После того, как очная часть курса Рипли закончилась, его писательские притязания никуда не делись, а, напротив, получили развитие. Кто-то создал открытую группу в Фейсбуке[23] («Писатели Рипли»), и Эван тут же в нее вступил, хотя в обсуждениях почти не участвовал и никак не показывал, что Рипли укрепил его веру в себя, придал нужный импульс или хоть как-то обогатил его сомнительное «призвание». Иногда он лайкал чей-нибудь рассказ или обращение к агенту, не вызвавшее однозначного отказа, но сам никогда ничего не постил.
А затем, всего за несколько недель до окончания ее осеннего семестра в Университете Джорджии, случилось кое-что, насторожившее ее. Очень насторожившее.
«Кто-нибудь может дать мне совет насчет моего писательского блока? – написала одна соплежуйка на форуме сообщества. – Бывает, целыми днями сижу и ничего не получается. Любые предложения приветствуются, только, пожалуйста, без ароматерапии! Я чувствительна к запахам».
И тогда, среди типичной галиматьи о медитации, утренних пробежках, следовании режиму и зеленом чае, возник этот бесценный перл несравненного гуру от литературы, Эвана Паркера:
«Я на самом деле как-то не сталкивался с такой проблемой. Мой роман идет полным ходом. Если уж начистоту, я даже сомневаюсь, существует ли вообще писательский блок. Нам что, обязательно выдумывать какой-то недуг, чтобы оправдать тот факт, что работа не идет? Просто мое мнение».
Просто мое мнение. Как будто его мнение могло хоть что-то значить.
Но что действительно лишило ее покоя, так это слова «мой роман». Это подразумевало, что Эван – этот отрицатель писательского блока, не говоря о всевозможных способах его преодоления, – без особых усилий заполнял страницу за страницей в Западном Ратленде, штат Вермонт, находя время между своей таверной и собраниями анонимных наркоманов, которые он все еще вроде как посещал, если верить его ежегодным заявлениям о своей трезвости. Неужели ее брат на самом деле являл собой пример того дурацкого кредо с сайта магистерской программы Рипли, гласящего, что у каждого свой уникальный голос и история, которую никто другой не расскажет? Неужели он и вправду повелся? Из чего следовало, что… он действительно по-честному занимался своим писательством? А если так, что же могло сподвигнуть его просиживать часами за компьютером и заполнять реальные страницы реальными словами? Могло ли случиться, что его новообретенная писательская этика вкупе с иммунитетом к писательскому блоку, приведет к появлению законченной, пригодной к изданию… книги? И что внушало еще большее беспокойство, была ли вероятность, хотя бы малейшая, что это капитальное преображение, побудившее его поступить в Рипли и все еще побуждавшее что-то писать по возвращении в Западный Ратленд, штат Вермонт, имело какое-то, хотя бы малейшее, отношение к ней?
Да ну, нет. Ни в коем случае, не-не-не. И все же. Она не могла просто так отмахнуться от этого. Она хотела удостовериться – а лучше разубедиться – во всем сама.
Она купила машину и поехала на север, повторяя в обратном направлении путь, пройденный год назад (хотя и обходя широкой дугой округ Рэбан на севере штата), стремясь попасть в тот дом, который она надеялась никогда больше не увидеть. Ее целью было раз и навсегда выяснить, что знал ее брат или что, как ему казалось, он знал, и чего он все еще не знал о ее жизни. Это заняло у нее два с половиной дня, потому что она держалась в стороне от шоссе 95 и скоростной магистрали, где было столько камер. Возможно, она перестраховывалась, но она не видела ничего плохого в перестраховке.
Теперь это она караулила Эвана возле его – или, точнее, их – дома в Западном Ратленде, припарковав машину в кленовой рощице неподалеку от старой лесовозной дороги. В первый же вечер, дождавшись, когда он уйдет в бар, она вошла через никогда не запиравшуюся заднюю дверь, и ей не понадобилось много времени, чтобы в полной мере оценить, что он задумал. На письменном столе в ее собственной спальне (не черпал ли он в ней «вдохновение»?) лежало первое (но не последнее!) свидетельство его литературного мошенничества, направленного против нее: восемнадцать глав, напечатанных стандартным шрифтом Таймс Нью Роман, двенадцатым кеглем, с двойным интервалом, на бумаге хорошего качества, и аккуратно сложенных стопкой рядом с его ноутбуком (к сожалению, защищенным паролем). Там же лежали разноцветные папки, содержавшие черновики, с датами на лицевой стороне. В папке-гармошке были собраны заметки, озаглавленные «Воспоминания Дианны», «Воспоминания Розы» и – что ее особенно встревожило – «псих. заметки».
История получалась – закачаешься. История Эвана. Точнее, ее история, ведь это была ее жизнь, только урезанная, исковерканная, а затем низведенная до ужастика категории «Б», в котором она представала в роли развратной мужененавистницы, губящей многообещающих молодых людей, и психованной малолетней мамаши ангельской (пусть и задиристой!), однозначно трагической героини, Розы Паркер, – ее жертвы, ее жертвенного агнца.
Она сидела и читала это несколько часов в свете карманного фонарика, чтобы никто из проезжавших мимо не заметил, что в доме горит свет, попеременно то поражаясь тому, что Эван сделал это, то дрожа от гнева на него за то, что он это сделал.
Простить такое было невозможно. Никакие полумеры здесь не годились. Она не могла ни отступить, ни примириться. Его проступок теперь выстроил между ними нерушимую стену – и Эван прекрасно понимал масштаб этого своего проступка, потому что знал ее – определенно, лучше, чем он того заслуживал, лучше, чем ей бы того хотелось, и, к сожалению, ближе, чем любой другой человек на земле. Он знал, сколько всего она вытерпела, потому что сам был источником ее бед. А теперь, всецело по его инициативе, они пришли вот к этому, и если ему придется пострадать… Что ж, как и в случае со многими другими неприятностями, которых не удалось избежать, это будет досадно. Однако в этом случае страдать уже будет не она. В этом случае наказание за его плохие поступки понесет виновный.
Решение было одно – полная ликвидация.
Она сидела в своем импровизированном укрытии в роще за домом и кипела от злости. Она знала, что не стоит действовать сгоряча. Дело было слишком важным и слишком опасным, требовавшим обдуманности, осторожности и скрупулезности. Место, которое она выбрала, на противоположном берегу ручья, было знакомо ей с детства, и она прекрасно видела, чем занимался ее брат, придя домой. Сначала Эван отправился на кухню, вскипятил воду в электрическом чайнике и заварил кофе во френч-прессе. Затем сел за кухонный стол, выпил первую кружку и посмотрел на свой телефон. Примерно через полчаса он прошел с кружкой и френч-прессом по коридору в ее бывшую спальню и сел работать за ее бывший письменный стол, в кресло, которое она не так давно освободила, в той самой комнате, где она когда-то добросовестно делала уроки и мечтала убежать от них всех. Эван проработал с завидным упорством несколько часов, почти до пяти утра, прежде чем погасить ее старую настольную лампу и подняться наверх. Там, к ее удивлению, он даже не заглянул в свою детскую спальню, окна которой выходили на задний двор, из чего следовало, что он перебрался в комнату напротив, которую когда-то занимали их родители. Она представила, как он забирается на большую веревочную кровать, которую их прапрадеды – семейная легенда – привезли в Вермонт, когда переехали на Запад из Нью-Бедфорда в 1850-х годах, и спит на этой ужасной кровати – предположительно – безмятежным, даже невинным сном. Ублюдок.
На следующий день, дождавшись, когда он уйдет на работу, она вернулась в дом и принялась обшаривать каждый вонючий угол, ворошить каждую заплесневелую коробку в подвале, вчитываться в каждый клочок бумаги, на котором могло оказаться хотя бы одно велеречивое предложение из его магнум-опуса. Она тщательно обыскивала комнату за комнатой, отмечая все возможные следы этого «романа», наличие каждой бумажки, наброска или заметки, содержащих какой-нибудь незабываемый сюжетный поворот или описание персонажа. Поднявшись наверх, она убедилась, что брат занял спальню их родителей, и внимательно осмотрела кучи разбросанной одежды и стопки книг (книг! – само их присутствие рядом с Эваном все еще вызывало у нее оторопь): «Птица за птицей. Заметки о писательстве и жизни в целом», «Человек, который съел машину. Книга о том, как стать писателем», «Как писать книги», «Пишем дальше», «О нравственной литературе» (ха!) и – как же без этого – «Литературный рынок». По-видимому, он завел привычку брать с собой наверх последние готовые страницы под конец рабочего дня (то есть ночи) и править их наутро в постели. Несколько страниц валялись на полу рядом с грязными трусами. Какая гадость. Она к ним не притронулась. Она ни к чему не притронулась.
В ванной она нашла пузырьки с таблетками. Могло ли быть иначе? Мог ли Эван Паркер обойтись без веществ, несмотря на эпическую силу воли, которую он скромно демонстрировал у себя в Фейсбуке[24] на каждую предполагаемую годовщину трезвости, выражая благодарность своим анонимным попутчикам. У Эвана оказалась солидная аптечка, в том числе белая баночка с сотней таблеток диазепама по пять миллиграммов и множество рецептурных пузырьков с сотней таблеток оксиконтина по десять миллиграммов. Достаточно, чтобы подсадить на опиаты целую футбольную сборную – при наличии какой-нибудь семейки Саклер[25]. Более чем достаточно для ее гораздо менее амбициозной цели.
Она взяла горсть желтых таблеток диазепама и по одной белой таблетке оксиконтина из каждого рецептурного пузырька, в общей сложности двенадцать.
Перед тем как уйти на второй день, она все обнюхала на предмет своих личных вещей, которые могли остаться с прошлого года, – любой мелочи, которая могла иметь отношение к ее прежней личности, – медицинские карты, официальные документы, случайные фотографии, а также все, что могло иметь отношение к Розе. И убедилась, что все чисто. Значит, она знала, что делает, несмотря на стресс, в котором находилась. Знала, что ни мать, ни дочь сюда не вернутся – одна потому, что будет мертва, а другая потому, что будет осторожна. Она по-прежнему была осторожна.
В тот вечер она снова наблюдала, как Эван занимается привычными делами, перемещаясь от кухни до своего «кабинета» и родительской спальни наверху. Несколько часов она ежилась по ту сторону ручья под почти непрерывным дождем. Утром, когда он еще спал глубоким сном, она вернулась к своей машине и поехала на запад, через границу штата, на сельскохозяйственный рынок в Гленс-Фоллс, где купила коробку ветеринарных шприцев по тридцать пять миллилитров и иглы большого калибра. На случай если бы ее спросили об иглах на кассе, она купила флакон с витамином В12 для инъекций «овцам, свиньям и крупному рогатому скоту», что на треть соответствовало действительности, но юной кассирше не было до этого никакого дела. В магазине «Всё за доллар» она купила пару стеклянных баночек и коробку латексных перчаток, резиновые жгуты, ситечко с мелкой сеткой и несколько батончиков мюсли, обещавших Прилив Энергии. Ей понадобится энергия для того, что она задумала.
Затем она отправилась на север, к озеру Джордж, и нашла мотель, где вырубилась на продавленной кровати, проспав несколько часов. Проснувшись, она нашла возле мотеля гладкий камень и раздавила таблетки диазепама на краю раковины в ванной, ссыпала порошок в одну из стеклянных баночек, залила водой из-под крана и хорошенько встряхнула. То же самое она проделала со всеми двенадцатью таблетками Эвана и пропустила мутную жидкость через сито, чтобы не возникло сложностей с инъекцией. Затем она набрала жидкость в один из шприцев. Она не знала, какую дозу обычно принимал ее брат, но, если одного 35-кубового шприца с растворенными таблетками окажется недостаточно, у нее был запас в другой баночке как минимум еще на один шприц. Она только надеялась, что ей не придется долго ждать результата, ведь ей предстояла долгая поездка, когда все будет кончено.
После этого она долго принимала ванну, пока вода совсем не остыла, снова и снова прокручивая весь план у себя в уме. Она пыталась учесть все, с чем ей придется столкнуться, чтобы не возникло неожиданностей в процессе.
Ей упростило задачу то, что ее брат, как и большинство писателей, ценил определенные привычки, ритуалы вроде любимой музыки или запахов – одним словом, атмосферу. В оба вечера, когда она наблюдала за ним, он входил через кухонную дверь, готовил себе кофе и выпивал первую чашку, глядя в телефон. Это, по-видимому, служило ему переходным этапом, разделявшим его светскую личину владельца бара и другую его ипостась, создавшую каким-то образом сотни страниц текста. Она в немалой степени полагалась на эту предсказуемость, чтобы вывести его из строя, поскольку ее брат, при всей его моральной неразборчивости, был намного сильнее ее и, вероятно, имел серьезную мотивацию причинить ей вред. (Ей повезло, что его давнее пристрастие к наркотикам сделало его таким управляемым. Возможно, тогда она впервые в жизни испытала неподдельную признательность к Эвану Паркеру.)
Ближе к вечеру она вернулась, спрятала машину и осмотрела свое укрытие, чтобы убедиться, что ничего не забыла, затем надела резиновые перчатки, вошла в дом и влила растворенный диазепам в воду в электрическом чайнике. Больше она ничего не могла сделать; как бы ей ни хотелось приступить к выполнению множества задач, которые ей предстояло решить перед тем, как уехать, она не могла рисковать, не могла допустить, чтобы Эван заподозрил, что кто-то побывал – а возможно, и находится прямо сейчас – в доме. Поэтому она прождала брата несколько часов в спальне дочери, напротив его «кабинета», пытаясь успокоить свои скачущие мысли. Наконец сквозь щель в двери она услышала звуки, которые ждала: подъехала знакомая машина, хлопнула кухонная дверь, щелкнула кнопка чайника. Дверца холодильника их матери, цвета авокадо, издала знакомый скрип. Кружка стукнула о столешницу. Затем послышался шум закипающей воды и журчание струи, льющейся в кружку. Воздух наполнился ароматом кофе (этого она не могла почувствовать из своего лесного укрытия), и зазвучало радио – еще один элемент писательского ритуала. Рок девяностых. Разумеется. Потом ничего: возможно, он отнес кофе на кухонный стол, а может, и нет. Возможно, он пьет свою первую чашку, а может, и нет. Возможно, он теряет сознание, а может, и нет. Возможно, он ни в одном глазу, и дополнительная добавка в кофе на него не действует. Возможно, он сидит и пьет его за кухонным столом, глядя в телефон, как делал каждый вечер, готовясь превратить Дианну и Розу Паркер в вымышленных героинь своего романа, который непременно прославит его. Что означало отсутствие характерных звуков? Что она неправильно рассчитала количество диазепама, необходимого хроническому наркоману, чтобы размякнуть, если не потерять сознание? Что препарат изменил вкус кофе, и Эван почувствовал, что в его мире не все в порядке – и уж точно не блестяще, – и решил не допивать его? Не мог ли Эван знать, что его сестра, прототип его персонажа, находится сейчас совсем рядом, совершая или собираясь совершить с ним нечто страшное? Она ничего такого не слышала. И не могла сказать, не могла знать наверняка.
И вдруг – стон с кухни. Глубокий и звериный, какого она никогда от него не слышала, ни разу за всю свою жизнь. Эван, светоч их семьи. Эван, футбольный чемпион. Эван, укравший то единственное, что она считала подлинно своим, ее историю, издавал этот звук из фильма ужасов, сотрясавший стены.
Она вышла в коридор и прошла на люминесцентный свет из кухни.
Ее брат навалился на стол, протягивая руку к телефону. Он опрокинул кружку, разлив кофе, насвинячив. Она взяла его телефон и убрала в карман пальто.
– Привет, Эван, – сказала она, садясь за стол напротив.
Он сумел приподнять голову, но она сомневалась, что он понимал, кто перед ним. Он давно не брился. Это хорошо. Так он больше походил на наркомана, кем он и был.
Снова стон, но тоньше, мягче.
– Подумала, загляну, проверю, чем ты тут занимаешься. И надо же, ты время не терял. Три сотни страниц, почти!
Он попытался что-то сказать. По крайней мере, пошевелил губами.
– Так что ай-ай-ай, – сказала она ему. – И позволь, я замечу: какой же ты алчный. То есть я ведь отдала тебе дом. Ушла и оставила в твое распоряжение. Есть люди, сколько ни дай, все им мало. Но ты еще приперся выискивать меня. Точнее, Розу. Итог один, верно?
Он пытался заговорить. Она это видела. Никогда в жизни ей не было настолько безразлично, что кто-то скажет.
– Зачем она вообще тебе понадобилась, а? Полагаю, дело не в личной заботе о ее благополучии? Ты ведь никогда не страдал избытком любви, верно? Из-за денег? Наверно, бар прогорал, и от мамы с папой ничего не осталось, чтобы продать? Может, решил выставить дом на продажу? И поделить выручку с Розой? Тебе понадобилась бы ее подпись для этого. Даже ты должен был это понимать. Она бы не стала мириться с твоими штучками. Не то что я.
На этот раз он с трудом приоткрыл глаза.
– В любом случае у меня идея получше. И попроще. К тому же справедливей.
Он не удостоил ее ответом, но было похоже, что ему следует куда-то переместиться. Наблюдая за ним в эти дни, глядя, как он заваривал кофе, она отметила – даже издалека и через окно, – что он уже не молод: сквозь его легендарную шевелюру просвечивал череп, на щеках обозначились брыли. Однако в данных обстоятельствах ее больше волновало некоторое утолщение его фигуры. Он раздобрел на тридцать фунтов со времен своей футбольной славы. Ее неотразимый брат, на пороге своего сорокалетия, стал владельцем бара и жил один в родительском доме, изображая из себя зожника, а сам между тем собирался пустить в оборот единственный по-настоящему ценный актив, оставшийся у него, – ее историю. Она подумала, что он должен был очень злиться из-за потери своей внешности. Возможно, еще и поэтому он прельстился литературной карьерой: никому нет дела до внешности писателя.
– Давай-ка переместим тебя наверх, – сказала она ему. – Скажу честно, ты, похоже, слегка набрал вес. Не думаю, что мне будет легко таскать тебя по дому.
Но у нее была сильная мотивация. Она уперлась в его зловонную подмышку и, подняв его на ноги, потащилась через кухню. Каждый шаг сопровождался дрожью в коленях, каждый вдох – смрадом.
У подножия лестницы он попытался ударить ее, но так громко застонал при этом, что она успела увернуться. В результате он, к сожалению, рухнул на пол, и ей пришлось снова поднимать его. Это были сущие мучения, и отнюдь не нравственные.
– Не делай так больше, говнюк, – сказала она.
Затем, питаемая яростью, она затащила его на второй этаж и дальше по коридору в родительскую спальню, источник всех ее бед и то место, где, говоря начистоту, она по-настоящему стала собой. Ее ничуть не удивило, что Эван, вернувшись в отчий дом, занял эту спальню. Она была, безусловно, самой большой в доме, такой же большой, как и длинная гостиная на первом этаже: идеальное место для вернувшегося наследника. И это не говоря о массивной фамильной кровати и ванной комнате, отделанной мрамором из семейной каменоломни!
И все же, когда Анна стала взрослой и жила здесь с дочерью, ей не приходило на ум сменить свою маленькую спальню на эту. (Как, впрочем, и Розе, хотя она наверняка подумывала об этом. Размер и отдельная ванная? Подальше от мамы? Но Роза как будто чувствовала, что с этой комнатой что-то не так и что ее это тоже некоторым образом касается.) Так или иначе, она никогда не заходила в комнату родителей без крайней необходимости. Как, например, сегодня.
Из последних сил она повалила брата на кровать. Он неуклюже попытался пнуть ее, но она подхватила его за ногу и подтянула повыше. В кармане пальто у нее был наготове шприц и резиновый жгут, но когда она достала их, он снова ожил и замахнулся на нее массивными кулаками, метя в голову. Кулаки не достигли цели, как и сопровождавшие их проклятия, но она решила подождать, пока он не отъедет подальше. В конце концов, укол был самой важной частью всего этого, а она не очень хорошо владела шприцем. У нее не было ни желания, ни сил драться с бывшим атлетом весом в двести фунтов, даже если он был не в лучшей своей форме. Он бы вцепился в нее мертвой хваткой.
– Ты хотя бы понял, зачем я здесь? – спросила она его, как для того, чтобы скоротать время, так и для того, чтобы получить ответ на свой вполне разумный вопрос.
Ее голос, к ее большому удивлению, прозвучал совершенно спокойно. Эван, конечно, ничего не ответил, и в этом вакууме у нее начало складываться по-настоящему красноречивое заключение, достойное Дэниела Уэбстера[26]. Она здесь потому, что Эван ужасный человек. Она здесь потому, что он всегда был ужасным человеком, хотя она проявляла к нему большое снисхождение, никогда не говоря ему об этом – во всяком случае, в лицо. Все эти гадости – от обычных детских издевок до жестокого крушения ее жизни, когда она училась в десятом классе, и до нынешнего дерьма с этим «романом» – она никогда не понимала, зачем он делал все это. Все, чего она сама хотела, – это убраться куда подальше, никогда больше его не видеть, никогда ни о чем не просить, но он просто не мог оставить ее в покое. Возможность устроить себе нездоровое развлечение за счет странненькой младшей сестрички каждый раз оказывалась слишком притягательной, чтобы он мог устоять. Неужели это действительно доставляло ему такое удовольствие? Видимо, так. Но разве это не делало его гораздо большим чудовищем, чем кто-либо имел право называть ее? Ответ, по крайней мере для нее, был очевиден.
Она хотела сказать, что их случай вряд ли можно назвать уникальным; в мире полно братьев и сестер, которые ненавидят друг друга, но они не делают ничего из того, что для Эвана было в порядке вещей. Они просто оставляют друг друга в покое и занимаются своими делами, живут полноценной, независимой, раздельной жизнью и, может быть, сдержанно обнимаются на семейных собраниях и обмениваются совершенно безличными открытками на Рождество. Она была бы к этому готова. Как раз такой вариант она и предложила Эвану. А что же он? Он не собирался оставлять ее в покое. Он продолжал присваивать чужое, встревать и вредить. Хуже всего было то, что чем больше он ей вредил, тем больше, казалось, ее презирал, и, в результате, они с ним оказались в этой комнате, с доказательством его полного и всеобъемлющего присвоения ее собственности, аккуратно сложенным в ее спальне внизу. Нет, ему было мало опозорить ее, причиняя физическую боль своими ухмылками и усмешками. Ему было мало жестоко испоганить ее существование, лишив ее той независимости, которой сам он так жадно добивался. Очевидно, он хотел присвоить себе всю ее жизнь без остатка, на которую она имела полное право. Ее личную жизнь. Для собственного прославления и обогащения. И если он думал, что она позволит ему это сделать, он совсем ее не знал. Очевидно.
Но она, увы, так и не сумела высказать ничего из этого. Слова умирали у нее в горле, пока она смотрела на него с ненавистью и отвращением, и оставались там, в клокотавшей слюне. Взгляд, которым он ей отвечал, был в лучшем случае мутным.
В конце концов, в самый последний момент, она задала ему только один вопрос. Единственный вопрос, на который она действительно хотела получить ответ.
Склонившись над его подушкой и приблизив губы к его некогда красивому лицу, она спросила:
– Просто для истории, раз уж мы здесь: это была всецело твоя идея? Или вы вдвоем все придумали? И еще, мне всегда было интересно: ты подглядывал?
Никакого осмысленного ответа она от него не услышала. Конечно, подглядывал. Возможно, он просто не мог устоять; мысль об этом принесла ей глубокое удовлетворение. Его глаза закрывались и не открывались. Она ждала слишком долго. Хотя, возможно, она делала это намеренно. Возможно, если разобраться, она и не хотела этого знать.
– Ладно, не важно, – сказала она почти ласково.
Она достала из кармана резиновый жгут, закатала левый рукав его фланелевой рубашки и перетянула руку выше локтя. Все знали, как это делается, и вена послушно надулась. Затем она достала из кармана шприц. Его глаза были едва открыты, но он попытался, без особого энтузиазма, отстраниться от нее. Конечно, это не сработало. Эван вздрогнул, когда игла вошла в вену, которая оказалась на удивление здоровой, и даже такому новичку, как она, не доставила сложностей. Его дыхание сразу замедлилось, и он притих, погруженный глубоко в себя и умиротворенный, словно праведник. Она просидела, наблюдая за ним, почти полчаса, но изменений не наступало. Она не собиралась полагаться на авось, особенно после всего, через что ей пришлось пройти, поэтому достала шприц и снова наполнила его из баночки, а затем снова ввела иглу ему в вену. Изменения наступили сразу: каждый вдох стал прерывистым и неглубоким. Несмотря на это, он продолжал дышать еще двадцать пять минут.
Место для его кончины было самым подходящим: это кошмарное ложе, в этой ужасной комнате. Справедливое место. Оно ее удовлетворяло.
Его телефон она оставила на прикроватной тумбочке рядом с пузырьками с таблетками из его тайника в ванной, и не стала трогать иглу в руке, только наспех ослабила жгут. Что ни говори, идеальная картина передозировки.
Затем она достала заранее составленную опись и, стараясь не спешить, стала переходить из комнаты в комнату, наполняя прочный мешок для строительного мусора вещами, отмеченными галочкой. Самыми важными из них были, разумеется, все фрагменты рукописи: черновики в разноцветных папках (включая аккуратную стопку страниц, которые Эван так профессионально – и оптимистично – обозначил как «рабочие»). А также флешки, старые дискеты (она понятия не имела, что на них было, но решила прихватить на всякий случай), вдохновляющие книги по писательскому мастерству, «Литературный рынок» и блокноты, исписанные его косыми каракулями. И собственно, ноутбук. Она сомневалась, что сумеет взломать его без посторонней помощи, а за такой помощью она не собиралась ни к кому обращаться. Она найдет способ избавиться от него.
В конце концов она собрала все до последнего ошметка писанины с письменного стола, которые хоть как-то намекали на то, что ее брат был или стремился стать писателем, или хотя бы питал смутные фантазии о том, что когда-нибудь станет писателем. Она оставила только один трогательный фрагмент, который нашла глубоко в выдвижном ящике, о героическом защитнике обороны, который забил победный тачдаун на большом домашнем матче. Вот и все. Поэтому, даже если кто-нибудь когда-нибудь захочет подчеркнуть, что Эван Паркер лелеял несбыточную мечту о гламурной жизни успешного автора, этот небольшой пример продемонстрирует, насколько бредовой была в действительности эта мечта и как далек был он сам от всего, что можно назвать… талантливым.
На кухне она вытерла со стола пролитый кофе и положила в мешок для мусора френч-пресс и электрический чайник, а также последнюю кружку Эвана и две стеклянные банки. Затем, после некоторого колебания, она взяла мамину кулинарную книгу с полки рядом с плитой цвета авокадо. Не то чтобы она любила готовить, но там было несколько блюд, которые ей всегда нравились. Мясной рулет с картофельным пюре и запеканка с чечевицей и курицей. А также ярко-зеленый капустный суп, который мама часто варила зимой. Вкусный суп (к тому же он хорошо замораживался, насколько она помнила).
А потом она покинула родительский дом, горячо надеясь, что теперь уже навсегда, и поехала на запад, далее на юго-запад, далее на юг, совсем не думая о том, что фактически прокладывает маршрут для будущей героини романа Джейкоба Финч-Боннера «Сорока». По пути она избавлялась от содержимого мусорного мешка: книг по писательскому мастерству, френч-пресса и чайника. Страницы рукописи она сожгла в камине в арендованном домике в Западной Пенсильвании. Она отчетливо помнила, как отправляла в огонь одну ядовитую и оскорбительную страницу за другой, разделавшись таким образом с тремя экземплярами этого опуса: одним рабочим, на плотной белой бумаге – какая претенциозность! – и двумя ксерокопиями, а также с отдельной папкой с различными фрагментами и дополнениями. И в завершение утопила ноутбук брата в самом грязном биотуалете возле ресторана-буфета в Вирджинии, недалеко от пересечения двух главных магистралей.
Такой конец был уготован дебютному и безвестному роману Эвана Паркера – трем сотням страниц лжи и пасквилей в великой традиции литературного воровства. Как не бывало!
Кроме того, со смертью брата ее биологическая семья официально прекратила свое существование, чего она сама, откровенно говоря, давно заждалась. Наконец-то, теперь уже совершенно точно, исполнилось ее давнее заветное желание: она осталась одна в этом мире. Ради этого стоило набраться терпения, хотя не то чтобы ей приходилось выбирать.
Конечно, нельзя было исключать, что Эван мог поделиться фрагментом своего незавершенного романа с кем-то из студентов Рипли, – она понимала, что это обычная практика на семинарах, она не была идиоткой, – но ни в одном из черновиков, которые она просмотрела в Западном Ратленде, не обнаружилось признаков читательских советов или правок, как не обнаружилось и писем от возможных читателей, творческих советов от начинающих писателей, с которыми ее брат познакомился в Рипли, не говоря уже о ком-то из преподавателей, и ни слова от возможного издателя или агента, которым он мог бы представить свой опус. Несмотря на это, она продолжала внимательно следить за группой «Писатели Рипли» в Фейсбуке[27], но никто из ее участников не упоминал роман Эвана с малейшим намеком на фамильярность, даже в тот период, последовавший за новостью о его смерти, когда началось ожидаемое противоборство за звание самого-близкого-друга среди коллег-писателей. А когда через несколько лет вдруг вышел роман, ставший международным бестселлером, сюжет которого поразительно напоминал роман ее брата, никто из бывших студентов Рипли даже не пикнул. Это стало для нее последним доказательством того, что Эван как писатель действовал в одиночку, презрев групповое мышление и дух товарищества, которых, похоже, придерживался колледж Рипли и весь остальной писательский мир. Он никому не рассказывал о своем романе. В этом она была уверена.
До недавнего времени.
А этим утром, в своем собственном доме, Анна держала в руках эти самые страницы – неопровержимое доказательство обратного. Эти страницы были реальны. На них был напечатан тот самый текст. И они были потенциально бесчисленны, поскольку тот, кто их отправил, мог уже скопировать их любое количество раз и разослать – о, ужас! – любому количеству людей. Анна не могла и не хотела поступать так, как поступил ее покойный муж, столкнувшись с подобной угрозой, – а именно, спрятать голову в песок и надеяться, что все так или иначе обойдется. Не обойдется. Этот некто – один или с кем-то – предлагал ей сделку, и Анна должна была выяснить природу этой сделки и закрыть ее: решительно, раз и навсегда, если понадобится, прибегнув к крайним мерам, к которым (кто бы мог подумать!) ей было не привыкать.