К книге
Вредная терапия. Почему дети не взрослеютЧасть I. Исцеляющие да навредят. Глава 3. Вредная терапия
39%
Часть I. Исцеляющие да навредят. Глава 3. Вредная терапия
7

Когда Камило Ортису было два года, он оказался в США вместе с родителями – нелегальными иммигрантами из Колумбии. Не зная английского и не имея права даже на мизерную государственную помощь, они жили в подвальной однокомнатной квартире в Квинсе. Чтобы обеспечить семью, отец Ортиса изобретал всяческие способы добывания денег, в основном незаконные. Когда Ортису было одиннадцать, родители развелись. Когда Ортису было семнадцать, его отца поймали при перевозке 300 тысяч долларов наличными в багажнике машины. Отца арестовали, осудили за отмывание денег и посадили.

Однако Камило Ортис фигурирует в нашей истории не как пациент, а как университетский профессор, ведущий специалист по детской и подростковой психологии. И у него своя, отличающаяся от большинства точка зрения на то, как психотерапевты должны обходиться с юными пациентами, страдающими от психологических проблем, тревожности, стресса и так далее.

Например, Ортиса беспокоит тот факт, что во множестве случаев психотерапия, предназначенная для детей, элементарно бесполезна. “Просто это очень легкая работа – играть с детьми на приеме во всякие игры. Отсюда и неправильная мотивация, – говорит Ортис. – При желании я бы мог прекрасно зарабатывать, просто говоря: «Конечно, приводите свою девочку, я поиграю с ней в кубики, у нас будет игровая терапия». Но только это не принесет ни малейшей пользы. А у меня при этом не будет отбоя от пациентов – столько, сколько захочу”.

Хотя ему по нескольку раз в неделю звонят родители детей младшего возраста, умоляющие взять их на индивидуальную терапию, он всем отказывает. Как говорит Ортис, для большинства проблем с детьми индивидуальная терапия почти не имеет доказанной эффективности. “Исследования довольно ясно демонстрируют, что более эффективны методы, которые делают ставку на родителей”. Другими словами, терапевт должен воздействовать на ребенка с тревожностью, воздействуя на его родителей. Во-первых, последние часто бессознательно передают детям собственную тревогу. Во-вторых, именно им удобнее всего помогать ребенку справляться со своим беспокойством не время от времени, а постоянно.

Несмотря на это, огромная масса психотерапевтов не только использует индивидуальную терапию для маленьких детей, но и практикует такие методики, как “игровая терапия”, польза которой для детей доказательно практически ничем не подтверждена. Эффективность индивидуальной терапии (то есть терапии один на один) для детей младшего возраста имеет довольно скудную доказательную базу вообще[121].

Почему же индивидуальная терапия не работает в их случае? Почему возраст должен влиять на эффективность? “Что ж, – объясняет Ортис, – давайте возьмем тревожную пятилетнюю девочку. Допустим, я лучший терапевт в мире и мне удалось научить ее суперэффективному способу бороться с тревогой. Скажем, это произошло на приеме в понедельник в четыре часа. И что, разве кто-то поверит, что в пятницу, когда она будет разрегулированной и тревожной, эта девочка вспомнит, о чем мы говорили, и сможет применить мою непростую технику в момент нарушения регуляции? Я взрослых-то не могу заставить это делать. С детьми же это просто напрасный труд”. Гораздо эффективнее, говорит Ортис, привлечь родителей – они проводят много времени со своими детьми, и их можно научить, как лучше всего помочь ребенку, например, преодолеть страх спать одному.

Кроме того, добавляет он, отношения между терапевтом и ребенком в эмоционально заряженной обстановке индивидуальной терапии просто слишком неравноправны. Дети легковнушаемы. Вспомните о “синдроме восстановленной памяти” – мрачном эпизоде в истории психиатрии, когда терапевты непреднамеренно закладывали в детей-пациентов ложные воспоминания.

Я встретилась с Ортисом в Квинсе, в его неотюдоровском особняке в районе Форест-Хиллз, где он живет с сыном, элегантной женой и тявкающей собачкой по имени Песто. (Старшая дочь к тому моменту уже уехала учиться в колледж.) Выглядит он так, будто только что сошел со страниц каталога Brooks Brothers: стройный мужчина в твиде, черепаховых очках, слаксах и свитере с воротником на молнии. Глядя на него, в прошлом представляешь мальчика, заучивающего латинские склонения, частную школу-пансион в Эксетере, летние каникулы в Монтоке[122]. Ничего похожего на его реальную жизнь, которая была полна лишений – до тех пор, пока результаты тестов в конце начальной школы не обеспечили Ортису место в престижной средней школе при Хантер-колледже. Там он впервые попал в среду, где были “только очень умные дети, с большими образовательными устремлениями”. Их амбициозность оказалась заразительной – по крайней мере, послужила ему примером. Он обнаружил, что у него тоже есть большие амбиции на свой счет.

Сегодня Ортис – профессор клинической психологии в Университете Лонг-Айленда, где он читает лекции будущим психологам и занимается исследованиями методов лечения тревожности и депрессии у детей и подростков. Какие же качества делают человека хорошим подростковым терапевтом? Во-первых, говорит он, хороший терапевт не рассматривает пациента как бессрочный источник дохода. “Если ваш терапевт не заговаривает с вами о завершении [психотерапии] во время первого сеанса, он, скорее всего, не очень хороший терапевт”.

Ортис безусловно верит в эффективность некоторых специфических видов терапии, в первую очередь когнитивно-поведенческой и диалектико-поведенческой (известных как КПТ и ДПТ), в применении к некоторым специфическим нарушениям, в частности тикам, расстройствам настроения, навязчивым состояниям. Ортис сам практикует когнитивно-поведенческую терапию, с помощью которой он, например, успешно лечит детей с энурезом. Он своими глазами видел, что его методы меняют жизнь пациентов к лучшему. Но у него достаточно уважения к потенциалу терапии, чтобы отвергать идею о ее пригодности для каждого человека, – для сравнения Ортис просит вообразить хирурга, который бы сказал: “Что же, пациент, конечно, выглядит вполне здоровым, но все-таки давайте его разрежем и посмотрим – вдруг что-то да обнаружится”.

Когда психотерапия приводит к успеху в случае взрослых, ее эффективность проистекает из вовлеченности самого пациента. Однако ребенок или подросток, начинающий терапию, всегда делает это по принуждению взрослых, и с его стороны вовлеченность иногда просто отсутствует. Если так, терапевту приходится льстить или развлекать подростка, тем самым избегая неприятного труда, который и является сутью терапии в ее лучшем смысле. А если подросток продолжает сопротивляться, задача по необходимости может быть сформулирована более понятными словами: “Твоя мама считает, что какие бы у тебя ни были проблемы, они достаточно серьезны, чтобы выложить 250 долларов за час моего времени”.

Как бы мы ни старались “дестигматизировать” терапию, двоякий смысл этих слов легко считывается любым ребенком-пациентом: во-первых, “Твоя мать считает, что у тебя есть проблемы”, во-вторых, “Она недостаточно компетентна, чтобы их решать”. Возникновение такого посредника практически с неизбежностью приведет к изменению отношений родителя со своим ребенком – пусть даже сам родитель этого не осознает.

Если кто-то ведет учет ятрогенных рисков индивидуальной детской психотерапии, то два мы здесь уже насчитали: деморализация (внушение юному существу, что с ним или с ней что-то не так) и подрыв родительского авторитета (мама сама не способна справиться с твоими проблемами, поэтому она наняла того, кто способен, – специалиста, который разбирается в тебе лучше, чем она). И оба этих риска – ради процесса с сомнительными шансами на успех.

Ортис отдельно описывает клиентам ятрогенный потенциал своей терапии, потому что специально хочет, чтобы они отслеживали неблагоприятное воздействие, – хочет не причинить им вреда. “Я обсуждаю со своими клиентами тот факт, что в каком-то проценте случаев от терапии людям становится хуже. Это не большой процент, но такое случается”, – сказал он.

Это показалось мне не просто разумной предосторожностью, но по-настоящему мудрым шагом. После моей беседы с Ортисом любой психолог, психиатр или психотерапевт, которому бы я смогла доверять, должен был с самого начала серьезно относиться к возможности терапевтического вреда. По счастью, мне удалось повстречаться с сорока пятью психологами-исследователями и пятнадцатью психиатрами, многими с международной репутацией, и все они с готовностью признавали реальность терапевтической ятрогении. (Некоторые даже были авторами книг и статей на эту тему.)

Я задалась вопросом: “Что же такое вредная терапия, как она выглядит?” Допустим, какая-то садистка специально захотела бы спровоцировать у клиентов тревожность, депрессию, чувство собственной неполноценности, отчуждение от семьи, – какие бы методы она стала применять? К каким ухищрениям прибег бы злонамеренный мастер-манипулятор, захотевший подчинить целое поколение “тирании чувств”?[123] Давайте перечислим.

Вредная терапия, шаг первый: научите детей пристально следить за своими чувствами

Юлия Ченцова-Даттон возглавляет Лабораторию культуры и эмоций Джорджтаунского университета. Я отправилась к ней в Вашингтон в надежде, что она сможет пролить свет на то, почему именно американским детям так тяжело дается эмоциональная саморегуляция.

“Я исследую эмоции, – рассказала эта миниатюрная женщина, в прошлом эмигрантка из Советского Союза, показывая мне свою лабораторию. – Эмоции очень сильно зависят от нашего внимания к ним. Определенного рода внимание к эмоциям, сосредоточенность на них способны усугубить эмоциональный стресс. И меня беспокоит, что, когда мы стараемся помочь молодому поколению, помочь нашим детям, мы на самом деле лишь подливаем масла в огонь”.

За три часа, которые мы провели вместе, Ченцова-Даттон вкратце рассказала мне о своем кросс-культурном проекте – сравнении эмоциональных реакций на стрессоры у молодых людей из разных стран, в том числе, например, из Японии, России и Китая. Она также показала мне помещение в своей лаборатории, где она прикрепляет к испытуемым электроды и через одностороннее окно наблюдает за ними, пока те смотрят специальное видео, содержащее психологическую провокацию. Совсем не трудно представить, почему ей так нравится ее работа.

Овладение богатым эмоциональным лексиконом – хорошее подспорье для детей, которые учатся выражать свои чувства. Однако, говорит Ченцова-Даттон, многие современные техники детской терапии выходят далеко за рамки простого освоения языка эмоций. “По сути, мы говорим им, что этот, по определению неидеальный сигнал, – имеется в виду то, что они чувствуют, – всегда безошибочен, что за ним важно постоянно следить, обращать на него внимание, а затем использовать как практический ориентир, руководствоваться им в своих поступках в любой конкретной ситуации”.

Придавать чрезмерную важность своим эмоциям – это примерно как вставать на вращающееся кресло на колесиках, чтобы достать что-то с высокой полки. Эмоции с большой вероятностью просто выкатятся у вас из-под ног. Более того, от внимания к себе наши переживания часто становятся только интенсивнее. Поэтому, обучая детей концентрироваться на эмоциях, мы можем делать их поведение еще более эмоциональным.

Ченцову-Даттон беспокоит, что терапевтическая работа с детьми чаще всего основывается на предположении, что дети должны понимать всю невероятную важность своих чувств. Эмоции не только нестабильны по своей природе, они также легко поддаются манипулированию, добавила она, косвенно давая понять, что могла бы заставить меня почувствовать что угодно, если бы ей это понадобилось. Задавая человеку серию наводящих вопросов или произнося в его присутствии набор определенных утверждений, можно почти гарантированно спровоцировать определенные эмоциональные реакции. (“Нет ничего проще” – это ее слова.)

В индивидуалистическом обществе, таком, как наше, люди склонны заблуждаться насчет своих чувств и считать их точным отражением своей личности в данный конкретный момент. Но на самом деле “чувства реагируют на множество разных стимулов и из-за этого очень часто искажают реальную картину”.

Гнев, переполняющий вас, не обязательно указывает на то, что вы правы в данной ситуации или что кто-то обошелся с вами несправедливо. Вы можете завидовать другу, хотя в реальности не хотите ничего из того, что у него есть. Вы можете чувствовать себя любимой кем-то, кто вас только третирует, или испытывать отторжение по отношению к тому, кто был к вам исключительно добр. Чувства обманывают нас постоянно.

Взрослые должны рассказывать детям, насколько обманчивыми и ненадежными могут быть их эмоции, говорит Ченцова-Даттон. Очень часто детям полезно быть настороже в отношении того, насколько правдиво их чувства отражают действительность, а иногда даже и вовсе их игнорировать. (Что? Не может быть!) Да, вы все поняли правильно: ежедневная доза вытеснения является неотъемлемой частью здоровой эмоциональной жизни.

Разве ваша дочь сможет прожить целый день в школе, если она не научилась отстраняться от своих обид и сосредоточиваться на учебе во время уроков? Разве у нее получится стать когда-нибудь хорошим другом, если всегда, каждое мгновение ее собственные чувства будут у нее на первом плане? Разве у нее найдутся силы, чтобы нормально функционировать на работе?

Не сможет, не получится, не найдутся.

Но ведь это хорошо – регулярно интересоваться чувствами детей, не так ли? В Америке психотерапевты, учителя и родители, похоже, исходят из убеждения, что “регулярно интересоваться” – это как повесить термометр рядом с дверью: вреда никакого, а может прийтись кстати.

Михаэль Линден, профессор психиатрии университетской больницы Шарите в Берлине, считает, что это ужасная привычка. “Задавая вопрос «Как ты себя чувствуешь?», вы провоцируете негативные чувства. Этого делать не следует”.

“Но почему?” – спросила я. Если каждое утро вы всего лишь спрашиваете: “Как мы себя сегодня чувствуем, Брейден?”, разве ребенок не одинаково волен ответить “хорошо” или “плохо”?

“Это иллюзия, – тут же отреагировал Линден. – Никто не чувствует себя «на все сто». Никогда и ни при каких обстоятельствах. Зайдите в автобус и приглядитесь к пассажирам рядом с вами. Они не выглядят счастливыми. Счастье – это не обыденная эмоция”.

Линден – всемирно известный специалист по ятрогенным эффектам терапии. Прочитав одну из его статей, где описывались некоторые рискованные авантюры в истории психотерапии, я договорилась побеседовать с ним через зум. Симпатичный и жизнерадостный, с аккуратной седой бородкой, он излучает дух задорной строптивости и явно обожает подшучивать над американцами – как я узнала, это вообще излюбленное занятие немецких и североевропейских ученых.

Если вы последите за эмоциями человека в течение дня или даже недели, рассказал мне Линден, вы увидите, что на самом деле счастье, или удовлетворенность, статистически говоря, – очень редкая эмоция. Из шестидесяти тысяч секунд бодрствования в сутки лишь крошечный процент человек проводит в состоянии, которое мы могли бы описать словом “счастливый”. Большую часть времени мы чувствуем себя просто “неплохо” или “нормально” – это значит, что в такие моменты мы стараемся не отвлекаться на незначительный дискомфорт: усталость, упадок сил, переживания, стресс, раздражение, аллергию, боль. Регулярно побуждая кого-либо задуматься о своем нынешнем состоянии, мы – если признание будет честным – провоцируем у него серию негативных реакций.

Увидев мое удивление, Линден попросил меня оценить, как я чувствую себя прямо сейчас, во время интервью. Я почти сказала “хорошо”, но он успел первым: “Вы не чувствуете себя счастливой в данный момент. Вы сосредоточены на интервью”.

Он был прав. Когда мы разговаривали, в Калифорнии было пять утра, а я, мягко говоря, не очень утренний человек. Я настороженно прислушивалась к трем спящим детям этажом выше, которые могли в любой момент проснуться и заставить меня прервать разговор. Мне не нравилось, насколько уставшей я выглядела в объективе веб-камеры. Поскольку все свободные минуты были отданы сну, у меня не хватило времени на макияж. И еще я не успела заправиться утренним кофе.

На фоне Линдена, который в своем шерстяном свитере выглядел расслабленно и непринужденно, я была бледной и измученной и изо всех сил пыталась навести ум на резкость, чтобы разобрать смысл его слов за частоколом акцента. Так что Линден попал в точку: “довольной” я бы себя не назвала. Стоило мне направить внимание на свои ощущения и попытаться поточнее их сформулировать, результат интроспекции оказался в основном негативным.

Я вспомнила о подругах Норы и подумала, кому из них стало бы легче от дополнительного внимания к своим чувствам. Не тем, кто страдал от серьезных психических расстройств. Но и точно не тем, кто, по мнению Норы, вживался в свои диагнозы и выпячивал свои симптомы.

Однако привычка снова и снова просить ребенка выражать, что он чувствует, представляет проблему и по другой, более серьезной причине, сказал мне Линден. Она касается такой вещи, как психологическая ориентация.

Одним из предметов исследований психологов являются состояния психики, которые лучше других помогают нам добиваться цели вне зависимости от уровня трудности. Как минимум их можно поделить на две категории: “ориентация на действие” и “ориентация на состояние”[124]. Ориентироваться на действие означает сосредоточить внимание на предстоящей задаче, не задумываясь о своем текущем эмоциональном или физическом состоянии. Ориентация на состояние означает, что фокусом ваших мыслей являетесь в первую очередь вы сами: то, насколько готовым вы себя чувствуете в этот момент, беспокойство по поводу неотвеченного СМС, едва заметное покалывание в гортани, первые сигналы спазма в мышцах шеи. Так вот, ориентация себя на действие, оказывается, значительно повышает вероятность того, что вы выполните задачу.

Лучшим тренерам это известно на уровне инстинкта. Как они мотивируют команду перед игрой? “У нас все получится! – говорят они. – Уиггинс, на тебе номер одиннадцатый, ходишь за ним тенью. Тайлер, на тебе пенальти. Защита: плотно давите их квотербека – мне нужны сэки, мне нужны вынужденные пасы. Нападение: голову вверх, держимся спокойно, красивые ровненькие блоки”. То есть все внимание на задаче!

Они не говорят: “Давайте сделаем паузу и послушаем, что чувствует каждый. Тайлер, начнем с тебя. Все еще переживаешь из-за развода родителей?” Если вы хотите победить – если вы хотите вообще чего-то добиться, – трудно придумать для этого худший способ, чем прямо сейчас начать копаться в своих разочарованиях, заморочках или нескладывающихся отношениях. Ни один тренер-победитель не просит игроков проанализировать в перерыве свои чувства – потому что, думая о себе, человек подрывает свою способность добиваться результата.

Или, если цитировать Линдена, “ориентация на состояние гарантирует вас от успеха абсолютно в любой области”.

Я спросила, каким ему представляется общество, в котором детей систематически поощряют прислушиваться к своим чувствам.

“Если вы начинаете свой день с вопроса, счастливы ли вы, результатом может быть только одно: вы не счастливы. И тогда вы думаете, что, чтобы быть счастливым, вам нужна посторонняя помощь. И тогда вы идете к психотерапевту, а уж он-то наконец сделает вас по-настоящему несчастным”.

Но почему нельзя, чтобы ответом всегда было “Я счастлив”?

Потому что это никогда не будет правдой, говорит Линден. И время, которого требует ответ, только отдаляет нас от любой реальной цели, а также от удовлетворения от ее достижения.

Вредная терапия, шаг второй: запустите цепную реакцию зацикливания

У каждого из нас есть знакомые, которые слишком – просто неприлично – долго оставались одержимыми мыслями о своем бывшем или бывшей. Эту психическую реакцию, сопровождающуюся копанием в прошлых травмах и личных проблемах, можно назвать циклической рефлексией. Иногда от нее можно освободиться, выговорившись, однако когда переживание одного и того же болезненного события становится пережевыванием, наподобие коровьей жвачки, это может превратиться в патологию[125]. И как раз такая динамика является одним из наиболее значительных ятрогенных рисков терапии.

Психолог Лейф Кеннэйр, известный во всем мире как специалист по методам лечения тревожности, депрессии и навязчивых состояний, уделяет много внимания расстройствам, связанным с циклической рефлексией. В качестве профессора Норвежского университета естественных и технических наук он преподает психологию личности, а также является автором книги (к сожалению, на норвежском языке), где подробно каталогизируются случаи, в которых терапия способна стать контрпродуктивной.

“Попытки заставить пациента задуматься о своем прошлом, о том, что в нем пошло не так, как оно могло обернуться к лучшему, к чему следовало бы стремиться, что может случиться, что, скорее всего, из этого выйдет, и так далее – разные вмешательства такого рода в реальности часто приводят только к росту беспокойства и циклической рефлексии”, – поделился он со мной, когда мы беседовали через зум. Наоборот, сталкиваясь с симптомами депрессии или генерализованного тревожного расстройства, терапевты “должны подвергать пациентов вмешательствам, которые разрывают цикл рефлексии и озабоченности”[126]. То есть хороший терапевт должен вести себя по когнитивно-поведенческой модели: продемонстрировать пациенту, что самокопание не приводит ни к чему хорошему, и научить его вовремя останавливаться.

Ко времени нашего с Кеннэйром разговора я уже выслушала нескольких терапевтов, которые заверяли меня, что сегодняшняя молодежь вовсе не более подвержена депрессии по сравнению с предыдущими поколениями, что это утверждение бездоказательно. Я спросила Кеннэйра, можно ли чем-то подтвердить тот факт, что психическое нездоровье действительно на подъеме и что дело не в том, что молодые люди просто перестали стесняться об этом рассказывать.

Ответ Кеннэйра поразил меня своей логической красотой: чрезмерная склонность говорить о своих эмоциональных терзаниях сама по себе является симптомом депрессии. “Если вы этим занимаетесь [то есть имеете привычку озвучивать в разговоре свои негативные мысли или личные проблемы], вы как минимум участвуете в совместном зацикливании с кем-то другим. Но я считаю, молодежь и правда стала больше подвержена циклической рефлексии. А это – важнейший предиктор депрессии”.

Вредная терапия, шаг третий: сделайте “счастье” главной целью, но не забывайте поощрять эмоциональные страдания

Проведите полдня в семье, где есть маленькие дети, и вы услышите, как родители постоянно ищут подтверждения: “Тебе же нравится это мороженое?”, “Ты же ждешь не дождешься пойти завтра в школу, правда?”, “Ты же хорошо погулял в парке?”. Мы всяческими способами подаем детям сигнал: главное – чтобы вы были довольны и счастливы, ради одного этого мы все только и существуем[127].

Если познакомиться с лучшими исследованиями на эту тему, оказывается, все должно быть ровно наоборот. Если бы мы хотели, чтобы наши дети были счастливы, чего в первую очередь не следовало бы делать – это давать им понять, что счастье есть главный ориентир. Чем усерднее вы гоняетесь за счастьем, тем больше у вас шансов разочароваться[128]. И этот закон работает независимо от ваших объективных обстоятельств.

“Мы знаем, что погоня человека за положительными эмоциями на самом деле связана с его низкой психологической функциональностью – то есть указывает на депрессивную симптоматику, – рассказала мне Ченцова-Даттон. – Мы знаем, что люди, которые чувствуют очень сильное желание быть счастливыми, по факту не особенно счастливы и что такое желание является показателем уязвимости”.

Вспомните своих бабушек и дедушек. Моя бабушка, выросшая в бедности, от души радовалась любым, жданным и нежданным, подаркам, которые преподносила ей жизнь: шарику шоколадного мороженого; скромному дню рождения в кругу семьи с не особенно изысканным тортом домашнего изготовления; цацкам с еврейскими буквами, неожиданно обнаруженным в антикварном магазине в далекой стране. Все эти вещи вызывали в ней приступ благодарного восторга – свойственного людям, никогда не рассчитывавшим на то, что их жизнь будет сплошным праздником.

Настраивая детей стремиться к счастью и довольству как к главной цели в жизни, мы обрекаем их на суровое испытание. С одной стороны, “погоня за позитивом” чаще всего делает их лишь еще более подавленными. С другой, говорит Ченцова-Даттон, это депрессивное самоощущение получает социальное поощрение. Естественно, в результате дети начинают работать на “усиление сигнала собственного страдания”.

Коди, который учится в последнем классе одной из государственных школ Бруклина, говорил мне то же самое. Поколение назад дети скорее отождествлялись со своей, как это называет Коди, “сильной позицией”, – с лидерством в спорте, с популярностью среди сверстников, с членством в олимпиадной команде по математике, со статусом первой красавицы класса. Но теперь такое под негласным запретом. “Сегодня отождествляться со своей сильной позицией не очень-то выгодно, потому что тут же найдутся манипуляторы, которые внушат тебе, что это твоя привилегия”.

А что плохого в том, что подростки теперь отождествляются со своими проблемами? “Я просто вижу, что они не собираются их решать”.

Коди специально объяснил, что он говорит не о тех, у кого тяжелая депрессия, а об обычных учениках. Как только их психические проблемы получают признание у одноклассников, “они навсегда застревают в этой колее и уже не рыпаются”, – сказал он.

Вредная терапия, шаг четвертый: подтверждайте важность детских тревог и подстраивайтесь под них

“Мейсон ест только лапшу с маслом. Харпер боится собак. Не могли бы вы запереть собаку в вольере, пока мы будем у вас?” Или вот, от терапевта: “Похоже, у вашей деточки экзаменационная тревожность. Я напишу ей записку, чтобы в школе ей дали тест без лимита по времени”. Узнаваемо, не правда ли?

Терапевты, конечно, не единственные, кто реагирует на детскую тревожность безусловным принятием и поиском способов под нее подстроиться. Родители делают это постоянно. Но ведь терапевты одновременно уверяют, что это целительная практика. “Терапевты могут непреднамеренно внушать клиенту, что источники его тревоги действительно требуют серьезной обеспокоенности, – сказал мне Ортис. – Мы обнаружили, что терапевты, которым самим свойственна тревожность, склонны в своей терапевтической практике окружать клиентов чрезмерной опекой”.

Ребенок может ненадолго почувствовать облегчение, если терапевт согласится, что собаки и правда бывают страшными, и потом они вдвоем придумают несколько способов, как больше не сталкиваться с соседским шоколадным лабрадором. Но этот же подход может и закрепить тревогу ребенка, как бы наводя его на мысль, что случайная встреча с собакой мало чем отличается от встречи со снежным барсом – что это экстренная ситуация, требующая экстренных действий. Поэтому да, терапевты вполне способны подпитывать своими действиями несоразмерные страхи ребенка или подростка. Терапевты способны сделать тревожному ребенку только хуже.

В основе терапевтических методик, подобных КПТ, лежит одна главная гипотеза: крайнее отвращение ребенка, скажем, к грязи имеет в своей подоплеке ложное убеждение, что грязь приносит вред. Лучший способ разрушить такое неадаптивное убеждение – создать для ребенка ситуацию прямого и повторяющегося контакта именно с тем, чего он боится[129]. Если ваша дочка боится собак, вы предлагаете ей погладить собаку[130]. Пациента с навязчивой микробофобией, который моет руки по сто раз в день, терапевт может попросить дотронуться до унитаза, а в дальнейшем, по мере продвижения лечения, – засунуть руку в страшную воду на дне. Однажды Ортис заставил пациента сделать именно это, а потом вытереть руку о подушку, на которой тот потом лег спать.

“Как только они становятся способны на такого рода экстремальные способы контакта, обычные страхи, терзающие их в повседневной жизни, уже не кажутся такими страшными. Касание ручки двери в собственной квартире перестает впечатлять после того, как ты засунул руку в воду в унитазе”.

“Экспозиционная терапия” – так называется этот метод КПТ, при котором пациента поощряют к все более и более близкому контакту с источником его дискомфорта. Это один из немногих психотерапевтических методов с доказанной эффективностью. И хотя сегодня очень многие терапевты утверждают, что используют КПТ, только малая их доля знакома с ее строгими правилами или практикует ее доказательно обоснованные методики[131].

Что касается школьных психологов и консультантов, они чаще всего поступают наоборот: закрепляют тревоги ребенка, усугубляя их своим вниманием и готовностью идти на уступки[132]. Они вмешиваются в работу учителей якобы от имени ребенка, настаивая, например, на облегчении или “индивидуализации” домашнего задания, когда стандартная учебная программа вызывает у ребенка слишком большой стресс. Все это совсем не содействует развитию его естественных способностей к преодолению стрессовых ситуаций и связанных с ними эмоций.

Послабления лишают детей шанса найти в себе силы справиться с препятствием, “не сберегают, а сокращают их потенциал”, по словам Ортиса. Положите ребенка спать в доме, где его окружают обычные звуки: храп и сопение родственников, свист ветра, скрип половиц, – и в конце концов он заснет. Что еще важнее, он поймет, что способен заснуть.

Нам всем необходима прививка опыта дискомфорта, подчеркивает Ортис, – как эмоционального, так и физического. Если мы упражняем этот необходимый навык, переносить дискомфорт становится проще. Без практики же нам, скорее всего, будет чем дальше, тем труднее. И однако очень многие взрослые нацелены на полное искоренение любых раздражителей и неудобств из жизни детей – как будто это психологический аналог токсинов.

О том, почему сегодня у детей так часто встречаются фобии и тревожность, я спросила у Риты Айкенстин, пишущего и практикующего нейропсихолога. “Это сенсорная депривация. Стоит ребенку покинуть роддом, он в первую же минуту оказывается в автокресле, лицом назад, – сказала она. – Потом убранная до стерильности детская. Там теперь всегда тихо. Все используют генераторы белого шума. Дети теперь не пачкаются, не копаются на улице в грязи. В их жизни отсутствует нормальный хаос”.

Исключение нормального хаоса из мира ребенка – полная противоположность тому, что следовало бы сделать родителям, которые хотят вырастить взрослого человека, способного получать естественное удовольствие от жизни, в которой сладость перемешана с горечью, от маленьких радостей, которые вы бы никогда не заметили, если бы ваша жизнь была сплошным парком развлечений с сахарной ватой, бодрой музыкой и катанием без ухабов[133]. В то же время подумайте, как мы ведем себя на самом деле. Мы умоляем врачей прописать нашим детям анксиолитики, а учителей – снять лимит времени на контрольной работе. Мы покупаем пластиковые козырьки, чтобы мыльная вода, не дай бог, не попала малышу в глаза, и тщательно выщипываем для них кунжутные семена из булочек для гамбургеров[134]. Мы не просто сами доводим себя до ручки. Мы выращиваем людей, которым будет страшнее и неуютней жить в этом мире.

Вредная терапия, шаг пятый: следите, контролируйте, не упускайте из виду

В прошлые десятилетия родителей в основном волновали вещи, представляющие для детей физическую опасность: незнакомцы на улице, машины на проезжей части и тому подобное. Однако после того, как воспитание приняло терапевтический оборот и нас стал беспокоить ущерб эмоциональный, стало понятно, что мы просто потеряли способность не следить – потеряли навсегда. Потому что ребенок, который сломал руку, закричит от боли, а ребенок, которого дразнят, не просигнализирует о своей травме ни звуком. Теперь нам был нужен максимум информации, в круглосуточном режиме. Нам потребовалось, чтобы наши дети находились под постоянным присмотром взрослых: терапевтов, школьных психологов, консультантов и других профессионалов, готовых сканировать инфракрасным тепловизионным лучом их эмоциональную жизнь. Мы рассчитывали, что эти люди будут все время начеку – и иногда отчитываться нам о результатах.

“Сегодняшние дети беспрерывно находятся в положении наблюдаемых, – говорит Питер Грей, профессор психологии Бостонского колледжа и автор классического учебника по введению в психологию. – Дома за ними наблюдают родители. В школе – учителя. Их занятия после школы – тоже под руководством взрослых. У них практически нет личной жизни”.

Мне понадобилось лишь на секунду задуматься об этом, чтобы понять, что так и есть – и что такое положение дел резко отличается от опыта предыдущих поколений. В школе на переменах у моих детей есть дежурные учителя, которые вмешиваются в любые разногласия во время игр и предостерегают, что перекладины в спортивном городке могут быть слишком скользкими из-за дождя. В автобусе – старшие дежурные по автобусу. После школы у множества моих знакомых детей начинаются занятия и кружки – боулдеринг, укулеле, джиу-джитсу, – где ими тоже руководят взрослые.

Кто-то может подумать, что это прогресс по сравнению с прошлым, когда детям дозволялось болтаться повсюду без присмотра. Ведь, как правило, взрослые способны подавать лучший пример поведения, чем дети. Родители дают лучшие советы, чем друзья-сверстники. От учителей естественно ожидать, что они будут контролировать соблюдение правил игры и пресекать издевательства. И все эти люди будут стараться уберечь детей от экспериментов с сексом или наркотиками. Значит, получается, что надзора мало не бывает?

На самом деле, говорит Грей, когда мы добавляем надзор в жизнь ребенка, это функционально равнозначно добавлению тревожности. “Психологи иногда проводят исследования, в которых нужно добавить элемент стресса, – им требуется сравнить поведение людей в условиях стресса и в условиях без стресса. И как же они создают стресс? Они просто добавляют наблюдателя, – говорит Грей. – Если за вами наблюдает человек, который явно оценивает ваше поведение, это и есть стрессовое состояние”.

Поколение назад безнадзорное времяпрепровождение детей уже начало восприниматься как источник опасности – как питательная среда для психологической травмы, буллинга, жестокого обращения. Если дети собрались играть в мяч на школьном дворе, пусть уж лучше дежурный учитель назначит четкие правила для всех и будет пресекать любую нечестность, лишь бы ни один ребенок не почувствовал себя обойденным. Лучше выделить в бюджете зарплату для наблюдателей в школьном автобусе, чем рисковать возможностью, что какой-нибудь ученик отнимет у другого деньги на обед. Родителям тоже лучше иметь GPS-локатор на телефоне, чтобы ни секунды не волноваться, где находятся их дети-подростки, и не полагаться на их способность добраться домой самим в целости и сохранности. Однако из-за этого беспрестанного надзора детская жизнь пропитана стрессом.

Действительно, подростки не могут заниматься какой-либо сексуальной активностью, если за ними наблюдают. Но также между ними не может возникнуть и близких отношений, отметил Грей. Иными словами, “плейдейт”, запланированная игра под присмотром, – это вообще не игра, если иметь в виду эволюционно обусловленную деятельность человека, которая дает нам огромные психосоциальные преимущества и учит уживаться с другими.

Настоящая игра, “развивающая” в исконном смысле, предполагает риск, договор и отгороженность от взрослых[135]: крепость или домик на дереве, который защищает от родительского взгляда. Вместо этого, негодует Грей, мы устроили “эксперимент по игровой депривации” – создали условия, в которых учителя, родители и терапевты постоянно твердят детям правильные слова о чувствах и эмоциях, но почти не дают детям ни места, ни уединения для развития способностей, являющихся предметом их бесконечных проповедей. “Мы убрали из жизни детей вещи, которые их радуют, и заменили их другими, которые провоцируют тревожность – которые точно так же провоцировали бы тревожность у нас с вами”, – сказал он.

Вещи, которые радуют детей: опасность, открытия, грязь. Игры, правила для которых придумали они сами вместе с такими неподходящими соучастниками – их друзьями. Их сердце не обманет приготовленный заботливой мамой эрзац: гипоаллергенная, нетоксичная “слизь” из набора баночек, заказанных на Амазоне, с которыми она приглашает повозиться всех вокруг. “Девочки, смотрите, как весело! Такая гадость, да?!” В такой игре нет ничего вредного, но она не поможет вашей дочке выпустить пар, испытать на прочность внешние ограничения, наладить отношения со сверстниками. Это не поможет ей узнать больше о себе и так, опытным путем, открыть для себя, чем же ей будет нравиться заниматься и к каким людям она потянется.

Вредная терапия, шаг шестой: не скупитесь на диагнозы

Ваш пятилетний сын встает и ходит по комнате для занятий в детском саду, отвлекая других детей. Воспитательница жалуется: он не может высидеть ее увлекательную лекцию о двух звуках, которые обозначает буква “е”. Когда она зовет всех детей сесть с ней кружком на коврике и спеть песню, ваш стоит у окна и не может оторваться от белки, которая носится по ветке. Воспитательница хочет, чтобы вы показали его специалисту.

Вы слушаетесь. Это хороший детский сад, и вам не хочется портить отношения с воспитателями или администрацией. Вы ведете его к педиатру, который говорит, что описание похоже на симптомы СДВГ. Вы чувствуете облегчение. Как минимум теперь понятно, в чем проблема. Вам предстоит принять корректирующие меры, которые сделают из вашего сына внимательного ученика, согласно пожеланию воспитательницы.

Однако получить от врача диагноз для вашего ребенка – не нейтральный шаг. Для ребенка совсем не безобидная вещь – вырасти с убеждением, что с его мозгом что-то не так. Даже специалисты-психиатры более склонны интерпретировать обычное поведение пациента как патологическое, если им изначально сообщают о его диагнозе[136].

“Наличие диагноза означает, что у человека не просто какие-то проблемы, но что это больной человек, – говорит доктор Линден. – Один из наблюдаемых нами побочных эффектов заключается в том, что люди узнают о степени сложности своей ситуации. До этого они об этом не думали. Это деморализует”.

И наше всеобщее стремление лишить психические заболевания мрачной ауры вовсе не спасает подростка от груза, обрушивающегося на него вместе с постановкой диагноза, а именно – от сознания устанавливаемых им пределов. Даже если мама вуалирует этот смысл бодрыми словами, ребенок его улавливает. Врач объявил его ограниченно годным к обучению или, допустим, “нейродивергентным”. То есть у него теперь нет такого варианта поведения, как “перестать лениться”. Он меньше уверен в своих силах, в своей дееспособности. Официальное заключение врача означает, что теперь он не может улучшить свое положение самостоятельно. Только наука может его исправить[137].

Чаще всего выявление серьезной проблемы – это правильный шаг. Друзья, годами страдавшие от дислексии, рассказывали, что, узнав имя своего нарушения (и побочное следствие этого диагноза – что нет, умом они не обижены), они испытали громадное облегчение. Но я также беседовала с родителями, которые занимались поисками диагноза, как будто это товар на рынке, – в одном случае для совершенно нормального, хотя и очень непослушного дошкольника. Иногда этот мальчик взбрыкивал и даже поднимал руку на свою мать. Он бесконечно возился, даже элементарно надевая ботинки. Несколько нейропсихологов обследовали его и вынесли вердикт, что ребенок “в пределах нормы”. Но родители продолжали поиски, уверенные, что строптивость сына должна иметь какое-то научное название. Им не приходило в голову, что, приобретя долгожданный диагноз, они одновременно могут навязать сыну негативное самовосприятие.

Вредная терапия, шаг седьмой: дайте им таблеток

Где диагноз – там и рецепт. Правда, если бы лексапро, риталин и аддералл оказались решением проблемы, с кризисом психического здоровья среди молодежи было бы покончено уже несколько десятилетий назад[138].

Решиться на вмешательство, которое изменит химию мозга вашего ребенка, – для родителя это должно быть чрезвычайно серьезным решением. Однако множество детских психиатров и слишком большое множество педиатров идут на этот шаг с легкостью. Совсем не трудно чиркнуть для проформы свою подпись и вырвать листок из рецептурного блокнота[139].

Стивен Холлон занимает должность профессора психологии в Университете Вандербильта, его специальность – этиология и лечение депрессии. “Впервые назначать детям и подросткам прием антидепрессантов нужно с величайшей осторожностью”, – сказал он мне. Еще большую непреклонность вызывают у него анксиолитики, такие как ксанакс и клонопин. “Любое средство, от которого вам становится лучше уже через полчаса, как минимум несет риск психологической и физиологической зависимости, и, скорее всего, не риск, а гарантию”.

Я спросила Холлона, правильно ли вообще, в отсутствие острого психологического кризиса, вмешиваться в нормальный ход развития подростка с помощью антидепрессантов. “Для эволюционных биологов ответ: нет. Эволюционный биолог сказал бы, что это такая же часть жизни. Вы учитесь справляться с горем, справляться с потерей”, – сказал он. Эти способности должны развиваться ради нашего собственного выживания. “Учиться что-то делать самому – иногда это немного больно, иногда это страшно. Но то, чему вообще можно научиться, лучше все-таки научиться, чем полагаться на помощь химических веществ”.

Эффективность антидепрессантов для детей и подростков гораздо менее подтверждена, чем в случае взрослых пациентов[140]. Гораздо меньше и доказательная база[141]. Причем дети по определению – “движущаяся мишень”, они претерпевают столь стремительные изменения, что врачи постоянно рискуют назначить лекарство от проблемы, от которой скоро останутся только воспоминания.

Можно также вспомнить о болезненных побочных эффектах, которые ложатся дополнительным бременем на и без того отягощенного проблемами подростка: увеличение веса, бессонница, снижение полового влечения, тошнота, усталость, нервозность, риск зависимости[142]. Плюс не следует упускать иногда довольно жесткие последствия отмены[143]. По не до конца пока понятным причинам побочным эффектом антидепрессантов остается и суицидальность[144].

Однако, наверное, наиболее серьезный риск антидепрессантов, анксиолитиков и стимуляторов это сам их прямой эффект: введение молодого человека в медикаментозно детерминированное состояние в тот момент, когда он еще только обживается в своей личности, только формирует свое самоощущение. Он принужден чувствовать себя меньше, чем он есть, лишен возможности ощутить, например, неопосредованное лекарствами творческое вдохновение, или приступ праведного гнева, или животный инстинкт увидеть шанс – добиться взаимности от девушки, занять высокую позицию в коллективе, получить место в команде – и броситься за него в бой. Он принужден играть роль отстраненного наблюдателя своей собственной жизни.

Многие взрослые, привыкшие полагаться на ксанакс в тяжелые моменты жизни, испытывают искушение дать своему страдающему подростку ту же возможность. Однако если ребенок начнет принимать психотропные препараты, для него это будет иметь на порядок более серьезные последствия. Каждый его жизненный опыт – его многочисленные “первые разы” – теперь будут опосредованы этим химическим “помощником”: каждый триумф, каждое деятельное устремление, каждое жгучее раскаяние. Начав давать ребенку таблетки, вы рискуете притупить его восприятие жизни в тот самый момент, когда он учится оценивать риски и справляться с жизненными взлетами и падениями. Анестезируя ребенка от превратностей, связанных с успехами и неудачами, с любовью, утратой и разочарованием, – именно тогда, когда он сталкивается со всем этим впервые, – вы лишаете его столь необходимой ему для обретения зрелости эмоциональной мускулатуры. Под действием лекарств он, скорее всего, уверует в свою неспособность справляться с жизненными обстоятельствами во всей их полноте – и, проведя под их защитой весь переходный возраст, он, возможно, даже окажется прав.

Если есть возможность облегчить тревожность, подавленность или гиперактивность вашего ребенка, не прибегая к медикаментам, то ради этого не жалко перевернуть всю свою жизнь.

Вредная терапия, шаг восьмой: поощряйте детей делиться своей “травмой”

“По-настоящему успешная работа с травмой пациента не подразумевает, что его в первую очередь необходимо разговорить, – сказал мне врач и психолог Ричард Бинг. – Совсем наоборот”.

Бинг базируется в английском городе Плимут – здесь он помогает бывшим заключенным освоиться с жизнью на свободе. Многие из его клиентов в детстве и юности пережили неописуемые издевательства. И все же, утверждает Бинг, для них путь к нормальной жизни часто связан с тем, чтобы не говорить о своих травмах.

Одним из важнейших просчетов психотерапии, по его словам, является упорное нежелание признавать, что отнюдь не всем помогают разговоры об их проблемах. Многим пациентам такие разговоры только вредят.

“Если известно, что человек в прошлом перенес психологическую травму, то в таких случаях я обычно ничего не делаю – просто признаю этот факт походя, – рассказал мне Бинг. – Очень вскользь – просто подтверждаю, что да, отчасти ты стал таким, потому что в прошлом произошло что-то нехорошее. Отложим пока это в сторону. Я как раз хотел бы поговорить о том, что происходит сейчас”.

Неужели? Не каждому ребенку, на долю которого выпали серьезные испытания, будет лучше, если он “поделится” своей травмой? Сам по себе разговор о прошлой боли не гарантирует облегчения? Обсуждение травматического переживания, даже в паре с опытным терапевтом, иногда может только усилить страдания? Вообразите шок на моем лице.

Терапевты принесли бы больше пользы своим пациентам, говорит Бинг, если бы слегка умерили свои притязания – то есть “приняли бы как данность, что некоторым людям не хочется ничего обсуждать. Что есть люди, которым просто нужно выключиться из окружающего и побыть наедине с собой, но что одновременно есть и другие, кому нужна поддержка, и что трудно разобраться, кому что на самом деле требуется и кому что окажется полезно”.

А ведь сегодня многие учителя, консультанты и терапевты исходят из прямо противоположного: “Дети никогда не смогут жить нормальной жизнью, пока тщательно не проработают свою боль и не исторгнут ее из себя”. Главному герою оскароносного фильма “Умница Уилл Хантинг” – его играет Мэтт Деймон – удается высвободиться из-под влияния своего травмирующего прошлого и добиться девушки только после того, как вместе с терапевтом – его играет Робин Уильямс – он извлекает на поверхность и подробно обсуждает свой детский опыт жестокого обращения. Американцы, заполнившие тогда кинозалы по всей стране и растроганно, с набухшими от слез глазами слушавшие эту историю, вновь проникались верой в целебное чудо разговорной терапии. Однако в неголливудской реальности перелопачивание грустных воспоминаний часто создает больше проблем, чем решает.

Некоторые методики, например диалектическая поведенческая терапия, исповедуют подход, более эффективный, чем тот, согласно которому вылечить пациента можно, только если его “разговорить”. Суть этого подхода, объясняет Бинг, в том, чтобы принять, что вам причинили вред, и твердо установить, что только вы сами способны изменить ситуацию – без принуждения людей к разговорам о болезненном прошлом. Правда, признается он, “реализовать такое очень сложно”.

И тем не менее для пациентов часто это лучший вариант. Как и прежде, мы видим, что некая доза вытеснения – весьма полезный психологический инструмент с точки зрения нормализации жизни, даже для тех, кто сильно травмирован.

Мы редко позволяем детям такую вольность. Наоборот, мы требуем у них выискивать любые темные чувства и рассказывать о них нам. И кажется, результаты налицо: перед нами молодое поколение, неспособное игнорировать боль, какой бы тривиальной она ни была.

Вредная терапия, шаг девятый: советуйте выросшим детям обрывать контакты с “токсичными” родственниками

Клинический психолог и автор нескольких книг Джошуа Коулман посвятил всю свою практику явлению, которое получило название “отчуждение от семьи”, – когда выросшие дети перестают поддерживать контакт с родителями, отказываются с ними разговаривать и даже не позволяют им видеться с внуками. Недавнее крупномасштабное исследование в США показало рост этого феномена: почти 30 % американцев от 18 лет и старше прекратили контакт как минимум с одним членом семьи[145].

Отличаются ли родители, подвергнутые такому остракизму, склонностью к жестокому обращению? Нет, сказал Коулман – в целом, по его мнению, это чаще всего не так. Опираясь на собственную практику, Коулман пришел к выводу, что взрослые, подвергшиеся жестокому обращению в детстве, обычно винят в этом самих себя. “Часто они больше заинтересованы в том, чтобы спасти для себя хоть что-то от родительской любви”.

Так в чем же дело? Почему складывается впечатление, что множество молодых людей сегодня готовы “послать предков” по малейшему поводу? Пусть она хоть сто раз раздражает и достает – ты не можешь отрезать мать от себя просто потому, что ее расспросы и советы доводят тебя до белого каления. (Ты просто кладешь трубку, ждешь пять минут и перезваниваешь как ни в чем не бывало – и заодно между делом просишь ее забрать внуков с футбольной тренировки.)

Когда родители получают возможность напрямую спросить своих детей, почему они прекратили с ними общаться, рассказывает Коулман, стандартное объяснение последних выглядит так: “Потому что мой терапевт сказал, что вы подвергали меня эмоциональному насилию” – или даже “эмоциональному инцесту”. Или “У вас нарциссическое расстройство”. Родители, конечно, пытаются что-то сказать в свою защиту, и, конечно, их взрослый ребенок воспринимает это только как бесспорное доказательство своих слов.

Коулман добавил: “Я уже давно хочу написать статью с названием вроде: «Самая большая угроза вашим отношениям с ребенком – это не ваши методы воспитания. Это терапевт, к которому он однажды придет на прием»”.

По мнению Коулмана, одной из самых вредоносных идей, просочившихся в кровеносную систему культуры, является идея о том, что все несчастья взрослых происходят из детской травмы. Этим безосновательным и нефальсифицируемым утверждением терапевты нанесли людям гигантский ущерб.

Часто терапия приучает молодых людей смотреть на свою жизнь именно в этом ключе. Если ваша карьера не двигается с места, если у вас проблемы в отношениях, если вы недовольны жизнью, начинайте рыскать в поисках подавленной детской травмы. Поскольку ответственность за ваше детство в конечном счете несут родители, любая раскопанная “детская травма” неизбежно воспринимается как обвинение в их адрес.

Отчуждение от семьи является одним из главных ятрогенных рисков терапии не только потому, что оборачивается таким сильным, непоправимым горем для отрезанных родителей. Оно также лишает взрослого ребенка главного источника стабильности и поддержки – и это распространяется на последующие поколения. Отчуждение означает, что внуки будут воспитываться без любящих бабушек и дедушек, которые иногда забирают их из школы или заступаются за них, когда у родителей плохое настроение. Хуже того, у внуков создается впечатление, что они ведут происхождение от ужасных людей – настолько глубоко испорченных, что мама даже не пускает их на порог. Ведь даже бездомному у входа в магазин время от времени машут рукой или дают доллар – а эти люди, от которых я произошел? Наверное, они совершили в своей жизни что-то непростительное.

Дети привыкают к тому, что любые отношения – это расходный материал, даже связывающие родителя и ребенка. Мама отказалась от собственных родителей. Было бы глупо рассчитывать, что она не сделает то же самое со мной, если я ее чем-нибудь огорчу.

Вредная терапия, шаг десятый: создайте зависимость от лечения

Терапевт может навредить пациенту тем, что подорвет его чувство дееспособности и веру в собственные силы, сказал мне доктор Бинг. Зависимость от лечения – распространенный ятрогенный эффект. “Я думаю, это, наверное, самое простое объяснение проблемы: мы элементарно учим людей тому, что они неадекватны просто как люди”.

Пациентка, выработавшая привычку советоваться с терапевтом, может прийти к убеждению, что бессильна что-либо сделать без одобрения авторитета. Молодой человек, приученный взрослыми дожидаться одобрения по поводу любого, хотя бы в малейшей степени рискованного поступка, не будет чувствовать себя способным самостоятельно справиться с задачами, которые мы считаем атрибутом взрослой жизни: завести друзей, пережить разрыв с девушкой, выбрать профилирующий предмет в колледже.

Моя подруга Эвелин руководит крупной лабораторией в одном из ведущих биомедицинских исследовательских институтов Америки. Последние пятнадцать лет она ежегодно перебирает сотни кандидатур недавних выпускников, чтобы предложить нескольким счастливчикам годичный исследовательский контракт. Эти кандидаты представляют лучшие университеты страны, из которых они чаще всего выходят с отличными оценками по всем необходимым предметам. Некоторые уже печатались в научных журналах. Другими словами, старания им всем не занимать. Каким бы проблемным ни было их поколение, избранники Эвелин – это всегда лучшие возможные образцы собранности и успешности.

В прошлом году, когда я позвонила Эвелин поздравить ее с днем рождения и упомянула тему моей новой книги, она внезапно оживилась. За последнее десятилетие она заметила отчетливую перемену среди молодых людей.

“Они очень боятся. Боятся сделать ошибку. В лаборатории боятся выразить идею и потом ее протестировать. Боятся оказаться не «потрясающими»”. В ее голосе звучало разочарование. “Почти начинает казаться, что они лучше ничего не будут делать, чем узнают, что они не потрясающие. А сколько страха…” Она на мгновение остановилась, думая о собственных маленьких детях. “Не дай бог, у меня такое вырастет…”

Я спросила, откуда она знает, что их держит именно страх, а не, скажем, неопытность или предусмотрительность. Она сказала, что знает – потому что они сами ей об этом говорят. “Огромный процент моих консультаций с ними – разговоры об их душевном состоянии, об их ощущениях от работы в лаборатории, об их эмоциональном фоне”. Они регулярно отчитываются ей о своем психическом здоровье и ожидают, что ее это будет интересовать. Она не очень понимает, откуда они это взяли – что регулярные психотерапевтические отчеты являются важной частью цитологических исследований, – но она приучилась не обращать внимания.

Эвелин, еще будучи старшеклассницей, проводила собственные эксперименты в Национальном институте здравоохранения под руководством ученого-цитолога. Теперь она не может заставить делать то же самое выпускников университета, которые гораздо лучше теоретически подкованы. “Они могли бы запускать любые проекты, всё, что только ни взбредет им в голову, – говорит она. – Я бы так хотела, чтобы они проводили собственные эксперименты”. По ее словам, несмотря на наличие солидной базы знаний, необходимой для успешной исследовательской карьеры в медицине, у них напрочь отсутствует инициатива. По сравнению с молодыми людьми, приходившими к ней десять лет назад, “у них никакой самостоятельности”.

Я услышала, как в ее голосе нарастает раздражение. “Я сказала одному из них: «Вы что, пришли сюда, чтобы по команде подавать мне шприц с физраствором? Вы правда для этого хотите здесь находиться? Все ресурсы у вас под рукой: займитесь наконец наукой»”.

Может показаться, что это излишне грубая реакция, но на самом деле это совсем не в ее стиле. Она мягкий, добрый, заботливый человек. Ей доставляет огромное удовольствие стимулировать научное любопытство в своих подопечных, и у нее огромный запас терпения. Она предложила одному стажеру придумать и провести собственный эксперимент. Его ответ? “«Я готовлю себя к этому. А пока хочу отработать все навыки». Что это за «готовлю» такое? – сказала она мне. – Прошло полгода, и ты только собираешься провести эксперимент?”

– Кажется, что они как дети, да? – поделилась я своим предположением.

– Вот именно! – подтвердила она. – Они “осваивают”. Они “готовят себя”. Они говорят: “Я уже скоро все освою и сразу начну, честное слово”. Уровень результатов, который их устраивает в своей работе, очень низкий. Иными словами, планка, на которую они ориентируются, это планка гораздо более молодого и мало чего достигшего студента.

То, что описывает Эвелин, точно передает, как выглядит “зависимость от лечения”. Боящийся доверять самому себе, пациент вырабатывает “внешний локус контроля”, после чего ему не хочется идти ни на какой необдуманный риск – то самое, из чего в противном случае могло бы, например, родиться романтическое приключение или профессиональный успех.

Эмоциональные ипохондрики

Вредная терапия побуждает к чрезмерному сосредоточению на своих эмоциональных состояниях, и это, в свою очередь, только усугубляет симптомы нездоровья. Такая ситуация напомнила мне несколько примеров из моей жизни – людей, явно страдавших ипохондрией. Девушку из школьной футбольной команды, которая почти никогда не выходила на поле, но всегда носилась с какой-то загадочной спортивной травмой, – она приходила в школу то перевязанная эластичным бинтом, то с шейным корсетом, то с костылями, то с болью, которую не мог объяснить ни один рентген. Или юного борца за социальную справедливость, у которого я брала интервью и который имел какую-то официальную инвалидность – он постоянно переносил наши встречи со ссылкой на “мигрени”, или болезнь Лайма, или еще кучу других, вечно меняющихся недугов.

А может быть, психологи и психотерапевты просто превращают молодых людей в эмоциональных ипохондриков? Если на то пошло, что это вообще такое – ипохондрия?

По определению Артура Барски, профессора психиатрии Гарвардской медицинской школы и мирового эксперта по ипохондрии (теперь известной как расстройство соматических симптомов или расстройство болезненной тревожности), ипохондрия относится к тревожным расстройствам. Ипохондрики испытывают тревогу по поводу своего здоровья и соматических симптомов.

Ипохондрики – это не изнеженные люди, и их болезненные ощущения не плод воображения. С другой стороны, болезненных ощущений у них не обязательно больше, чем у остальных. Просто они избыточно внимательны к обычным болезненным ощущениям, которые есть у нас всех.

“Ипохондрик интерпретирует свои нормальные телесные ощущения в нереалистическом ключе, веря, что они являются признаком болезни”, – пишет Барски в своей книге “Больные от беспокойства”[146]. И этой гиперфокусировки – тревожности, которая направлена на состояние тела, – достаточно, чтобы усилить реальные симптомы.

“Женщины боятся рака груди. Они могут начать прощупывать свою грудь так часто, что доводят ее до болезненной чувствительности. После чего говорят: «Господи, ну вот! Это же воспаление», – рассказывал мне Барски. – То есть их собственные действия приводят к объективному ухудшению”. Самый эффективный метод лечения ипохондрии, по его словам, это внешняя корректировка поведения, которая заставит больного перестать обращать внимание и что-то предпринимать по поводу своей боли.

Я спросила Барски, какой тип ипохондриков хуже всего поддается лечению.

Те из них, кто превратил свои страдания в “организующий принцип” – как он это называет. Эти люди вступают в онлайн-сообщества, посвященные их загадочным болезням, перестают ходить на работу, перестраивают круг своего общения так, чтобы он функционировал как храм, где поклоняются их симптомам. Таким не поможет ничего, кроме специальной спасательной операции – чего-то, что отвлечет их внимание от самих себя и вырвет их из саморазрушительного цикла.

Вредная терапия делает ровно наоборот. Она ставит во главу угла пристальное внимание к чувствам, расшатывает эмоциональную саморегуляцию, усиливает ощущение обреченности и недееспособности, внушает парализующую беспомощность перед затапливающим тебя половодьем чувств.

При этом вредная терапия совсем не ограничена пресловутой кушеткой в кабинете специалиста. Сегодня в радиусе действия практикующих ее терапевтов (и почти столь же часто нетерапевтов) находится почти каждый ребенок. Эпицентром вредной терапии в жизни ваших детей почти наверняка является их школа.

Предыдущая главаГлава 7 из 18Следующая глава