Норе[51] – шестнадцать лет, и в ней пока еще больше от смешливой девчонки, чем от взрослой девушки. У нее густые каштановые волосы, каскады кудрей. Широкая улыбка, обнажающая десны и брекеты, вспыхивает всякий раз, когда она упоминает своих подруг. Они всегда-всегда на связи, говорит она мне, – в снапчате, от рассвета до заката, даже во время уроков. Она учится в большой южнокалифорнийской частной школе: поет в хоре, занята в каждой театральной постановке и входит в число лучших учениц.
В погожий апрельский день мы беседуем, сидя на деревянных садовых креслах на террасе дома, где она живет с матерью и отчимом. Нора откидывает волосы и снова скрещивает свои голые ноги под легкой юбкой с оборками, исподволь пробуя доказать, что мы здесь обе взрослые, просто она – более симпатичная и современная модификация.
– У моих подруг всегда то у одной, то у другой какой-нибудь суперсерьезный кризис, – говорит она мне. – Не знаю, почему так все время получается.
Картина для старшеклассниц вполне нормальная, поэтому я уточняю: что у них происходит? Тревожность, депрессия, перечисляет она. Проблемы с родителями. Часто самоповреждение.
– В смысле?
Расцарапывание, порезы, анорексия, отвечает она скороговоркой. “Отказ от базовых вещей. Например, одна моя подруга идет в душ и выкручивает кран либо до очень горячего, либо до ледяного”.
– Ладно. А что еще?
– Трихотилломания.
– Что, прости?
– Когда волосы на себе рвут. Распространенная штука.
Известное также в сокращенном виде как ТТМ, это расстройство заключается в стремлении выдергивать волосы у себя на голове, в том числе ресницы и брови, происходящем от неконтролируемой потребности в самоуспокоении. Диссоциативное расстройство личности, гендерная дисфория, аутизм (аутистический спектр), синдром Туретта – все эти расстройства относятся к той же категории – категории некогда редких болезней, которые среди нынешних подростков неожиданно перестали быть такими уж редкими.
Нора запросто перечисляет десятки психиатрических диагнозов, как будто держит у изголовья кровати “Диагностическое и статистическое руководство по психическим расстройствам”. (На самом деле, конечно, нет.)
Склоняешься к мысли, что раз всем этим девочкам-подросткам так плохо жить, им, может быть, и правда не помешала бы психотерапия. Вообще-то, говорит Нора, “подавляющее большинство” ее подруг уже ходят к терапевту, причем некоторые – много лет. Есть и такие, кто принимают психиатрические препараты.
– И как, помогает?
– Я бы сказала, что некоторым – да. Остальные? – Нора пожимает плечами. – Одна моя подруга, я ее не буду называть… В общем, после начала коронавируса у нее сильно повысилась тревожность. Она уже пару лет на препаратах. Ходит к психотерапевту, и, честно сказать, ей чем дальше, тем хуже. – Нора задумывается. – Она правда лучше выглядела, пока не стала есть таблетки.
Я спрашиваю, что же все-таки за “кризисы” у ее подруг. Нора повторяет, что им “реально тяжело”, но когда я интересуюсь отчего, она отвечает без конкретики: напряженные отношения со сверстниками, расставания, разногласия с родителями.
До моей встречи с Норой я уже побеседовала с достаточным числом ее сверстников, чтобы понимать, что с ее стороны это не уклончивость. Сегодня общение между подростками стало почти непрерывным, почти всегда виртуальным и – даже среди девочек – намного более поверхностным, чем поколение назад. Меньше откровенных признаний, больше перебрасывания друг другу мемов. Даже со своими лучшими друзьями они делятся только одним – текущими “серьезными кризисами”, то есть чем-то, что заставит друзей посочувствовать и “войти в положение”.
Некоторые из ее подруг жалуются на “психологическое насилие” родителей, но когда я спрашиваю Нору, почему их терапевты не сообщают об этом в службу опеки, она пожимает плечами. Ну да – понятно, что это такое преувеличение. Если хочешь сохранить дружбу, держишь свой скепсис при себе.
Есть еще одна вещь. Нора смотрит в пол – ей неудобно в этом признаваться: “Вообще-то с большинством людей я замечаю, что у них собственные проблемы с головой – это почти как модная тема для разговора. Как будто теперь так положено”.
Я успокаиваю ее и говорю, что она по крайней мере двенадцатый подросток, который мне в этом признается. Она расслабленно выдыхает.
Каково это – когда так много твоих подруг страдают от болезненной тревожности и депрессии? На самом деле, говорит она, те, у кого нет диагноза, чувствуют себя обделенными. “Все ждут, что у тебя тоже должны быть какие-нибудь проблемы с психикой. А ведь эти вещи, которые сейчас нормализуются, – это ненормальные вещи, – говорит она. – Я во всем этом варюсь, поэтому думаю, что в каком-то смысле это у нас теперь такая новая норма. Разве может быть, чтобы я жила внутри этого и на меня это тоже не переходило – чтобы я не впадала из-за этого в депрессию?”
Я спрашиваю ее, почему это так ее угнетает – иметь подруг с проблемами. “Я знаю трех человек, которых надолго положили в психиатрические клиники, а один покончил с собой”, – говорит она. Все эти люди – старшеклассники.
Норе живется намного лучше, чем большинству ее сверстников и многим молодым людям, с которыми я беседовала: у нее есть дружеский круг, постоянный парень, она преуспевает в учебе, строит планы на будущее. Она не принимает никаких препаратов и не ходит к терапевту.
И в то же время она, не задумываясь, объединяет под одной вывеской две группы своих знакомых: тех, чье психическое состояние настолько тяжело, что требует госпитализации, и тех, кто ищет объяснений своего несчастья и находит диагнозы. Подобно многим молодым людям, с которыми я общалась, она считает, что ее одноклассники с “экзаменационной тревожностью” или “социофобией” представляют просто один край спектра, на другом краю которого – женщина без одежды, заходящая в торговый центр.
Психиатрическая отрасль сумела внушить нынешним молодым людям, что среди них огромное количество больных. В поколении Z лишь меньше половины считает, что с их психическим здоровьем все в порядке[52]. В их представлении здоровая психика это не то, что имеет место само собой, как естественное следствие нормальной жизни. Она больше похожа на декоративный самшит, который требует постоянного ухода и подстригания силами нанятого садовника.
Сегодняшнее подрастающее поколение высидело больше часов психотерапии, чем любое предыдущее. Из его представителей почти 40 % имеет опыт общения с психиатром или психотерапевтом – по сравнению с 26 % поколения X[53].
У 42 % детей и подростков в настоящий момент имеется психиатрический диагноз, в результате чего “нормальность” все меньше и меньше похожа на норму[54]. У каждого шестого ребенка в США в возрасте от двух до восьми лет диагностированы психические или поведенческие нарушения или нарушения развития[55]. Более 10 % американских детей имеют диагноз СДВГ[56] – что, судя по опросам, вдвое превышает его частоту в других странах[57]. Почти у 10 % детей диагностировано тревожное расстройство[58]. Сегодняшние подростки настолько отождествляют себя с этими диагнозами, что демонстрируют их в профилях социальных сетей рядом со своей фотографией и фамилией.
Причем, если спросить у специалистов-психологов, существуют ли у молодежи невыявленные проблемы с психикой, они, конечно же, ответят утвердительно. То есть, если судить по их же словам, отсутствие проблем с психикой все больше и больше становится аномалией.
Мы скормили нынешним подросткам больше успокоительных и антидепрессантов, чем любому предыдущему поколению. Никто раньше не получал столько отсрочек и послаблений “по состоянию психического здоровья” в учебе[59] и спорте[60]. Они выросли в условиях, когда лечение у специалиста-психиатра перестало быть окружено негативным ореолом[61] и когда взрослые в общении с ними стали гораздо бережнее относиться к их эмоциям[62].
Стоило им сделать свои первые, неуклюжие шаги по ковру в гостиной, родители начинали знакомить их с первыми шагами терапевтического воспитания. (“Я вижу, у тебя внутри такое сильное чувство. Ты хочешь его выразить – правда, Адам? Хочешь потопать ножками? Или сжать зубы?”) Их учителя прибегали к терапевтической педагогике (“Расскажи о своем рисунке, Мэдисон. Для тебя – что он означает?”) и читали им книги о том, что нужно делать со своими эмоциями.
Уже десятилетие назад журналистка интернет-издания Slate отметила, что при описании дурного поведения детей образованные родители вместо моральной терминологии стали использовать терапевтическую[63]. Самые популярные в культуре герои-подростки, от Гека Финна до Дилана Маккея[64], внезапно открылись нам в новой ипостаси – как недиагностированные жертвы “вызывающего оппозиционного расстройства” или “расстройства поведения”. Личностное начало куда-то незаметно испарилось.
В наступившую эпоху каждый стеснительный ребенок стал страдать “социальной тревожностью” или “генерализованным тревожным расстройством”. Каждый странноватый подросток стал “аутичным” или по крайней мере “в спектре”. Нелюдимых наградили “депрессией”. Неуклюжих – “диспраксией”.
Родители перестали упрекать за столом детей-приверед и теперь считались с их “пищеизбегающим поведением”. (Формальный диагноз: “расстройство избирательного питания”.) Если ребенок жаловался, что у него чешется спина от бирки под воротничком или что из-за звуков в коридоре он не может нормально спать, родители, вместо того, чтобы сказать “Не обращай внимания”, покупали ему одежду без бирок из специального мягкого хлопка и ставили ему в комнату машинку с успокаивающими звуками, подстраиваясь под его “сложности с обработкой сенсорной информации”. Мы больше не пеняем ребенку на неряшливый почерк (это “дисграфия”). Не говорим тоскующим детям, что, чтобы привыкнуть к новому городу или новой школе, всегда нужно время (у них “депрессия переезда”[65]). Не утешаем их напоминанием, что скучать по друзьям летом – это нормально (“летняя тревожность”[66]).
Мы все уже так долго плаваем в океане этой терапевтической терминологии, что перестали ее замечать – как не замечают среду обитания. Нам кажется совершенно нормальным говорить о “психотравме” ребенка, когда умирает его домашний любимец или когда ему приходится вытерпеть неизбежное унижение оттого, что он оказался последним в списке кандидатов в спортивную команду.
В течение всего одного месяца в новости попали три истории, которые прекрасно отражают дух нашего времени. В 2022 году Американская академия педиатрии отменила стандарт чуть ли не столетней давности, объявив, что теперь детей с педикулезом не следует отправлять из школы домой – лучше разнести кровососущих паразитов по всему ученическому составу, чем допустить, чтобы на кого-то пало эмоциональное бремя кратковременного удаления из школы[67]. В Washington Post некий “специалист в области психического здоровья” сообщил читателям, что, когда ваше имя произносят неправильно, это наносит вред психике[68]. И наконец, Нью-Йоркский университет уволил именитого профессора органической химии, автора одного из лучших учебников по специальности, потому что его требования к будущим медикам, учащимся на подготовительных курсах, а также критерии выставления оценок, которые не менялись уже несколько десятилетий, теперь вдруг оказались несовместимыми с приоритетом благополучия студентов[69].
В кампусах наших самых престижных университетов повырастали Центры студенческого благополучия. Наши лучшие спортсмены теперь отказываются от участия в соревнованиях, чтобы посвятить время заботе о психическом здоровье. Голливудские старлетки, принц Гарри и несколько лауреатов премии Грэмми, упоминая свою непрекращающуюся борьбу с тревогой и депрессией, гордо отчитываются о “работе”, которую они проделали с терапевтом. “Психическое здоровье” и “психотравма” – два главных хита саундтрека, под который проходило взросление нынешнего поколения подростков.
После семидесяти пяти лет стремительной экспансии сферы психиатрических и психотерапевтических услуг мы почему-то оказались в положении, когда нам только и остается, что поражаться невиданной психологической хрупкости американской молодежи.
Все началось с солдат, возвращавшихся домой после Второй мировой войны[70]. Этим людям пришлось стать свидетелями – и участниками – беспрецедентного по масштабам смертоубийственного насилия. Многие вернулись домой потрясенными, кое-кто – навсегда надломленным.
В тот момент конгресс дал добро на резкое расширение сферы психотерапевтических услуг профилактического характера[71]. Терапевты перестали довольствоваться лечением больных, они исполнились решимости помогать здоровым[72]. За период с 1946 по 1960 год количество членов Американской психологической ассоциации выросло вчетверо[73]. Далее, с 1970 по 1995 год, число специалистов в этой сфере выросло вчетверо еще раз[74]. Начиная с 1986 года в Соединенных Штатах расходы на психическое здоровье граждан удваивались почти каждое новое десятилетие[75].
Однако в этой геометрической прогрессии скрыт один парадокс. Ведь эффектом большей доступности какого-то лечения должно быть снижение распространенности (и тяжести) соответствующего заболевания.
Возьмем для примера рак груди, этого безжалостного убийцу, жертвами которого ежегодно становятся больше сорока тысяч американок. Начиная с 1989 года, по мере совершенствования методов ранней диагностики и лечения рака груди, уровень смертности от этой болезни резко снизился. Другой пример – материнская смертность: ее стремительное падение произошло вслед за широким распространением антибиотиков. Более качественная и доступная стоматология привела к уменьшению числа беззубых. Налаженная система прививок от детских болезней и эффективных средств борьбы с ними обрушила уровень детской смертности.
На этом фоне рост доступности и разнообразия способов лечения тревожности и депрессии, наоборот, сопровождался гигантским скачком распространения этих недугов среди подростков.
Я не единственная, кому показалось подозрительным это обстоятельство – нарушение причинной связи между наращиванием масштабов лечения и сокращением заболеваемости. Одна группа ученых, подметившая ту же закономерность, недавно опубликовала статью в специализированном академическом журнале, которая называлась “Лечат больше – депрессии не меньше: парадокс лечения и распространенности”[76]. В ней авторы отмечают, что с 1980-х годов во всем мире возможности лечения клинической депрессии стали гораздо более доступными (и, по их мнению, более совершенными). Тем не менее ни в одной западной стране эта тенденция не имела сколько-нибудь заметного влияния на распространенность клинической депрессии, а во многих странах даже наблюдался ее рост.
“Повышение доступности эффективных методов лечения должно сокращать длительность депрессивных эпизодов и частоту срывов, допускать меньше рецидивов. Суммарно такой прогресс средств терапии должен неизбежно приводить к более низким показателям моментной распространенности депрессии, – пишут они. – Произошло ли это ожидаемое сокращение? Факты однозначно свидетельствуют: не произошло”[77].
Я связалась с несколькими из авторов этой статьи. Двое подтвердили, что с тревожностью ситуация выглядит аналогично. По мере распространения и облегчения доступа к лечению болезни показатель ее моментной распространенности должен снижаться[78], но этого не происходит. И хотя, по признанию авторов, реальная заболеваемость депрессией в прошлом, скорее всего, была больше, чем мы думали, они утверждают, что теперь депрессия распространена как минимум в той же, а возможно, даже в большей степени[79].
Учитывая, что рост масштабов медицинского вмешательства в этой сфере длится уже несколько поколений, такой результат ненормален. Повышение доступности антибиотиков должно приводить к снижению смертности от инфекций. Бо́льшая доступность терапии должна сокращать статистику депрессивного расстройства[80].
Однако, вместо этого, психическое здоровье подростков стабильно ухудшалось начиная с 1950-х годов[81]. За период с 1990 по 2007 год (до всякого появления смартфонов в их руках) число психически больных подростков выросло в тридцать пять раз[82]. И хотя этот резкий скачок может быть частично списан на гипердиагностику и расширение рамок понятия психического заболевания, есть и другой феномен, от которого уже трудно отгородиться каким-либо внешним, контекстуальным объяснением: пугающий рост самоубийств в этой возрастной категории. По сообщению журнала New Yorker: “С 1950 по 1988 год доля покончивших жизнь самоубийством среди подростков в возрасте от пятнадцати до девятнадцати увеличилась в четыре раза”[83]. На сегодня психическое нездоровье является основной причиной инвалидности среди детей.
Конечно, совпадение этих двух тенденций: ухудшения психического здоровья и значительного расширения осведомленности о психологических расстройствах, их выявления, диагностики и лечения может быть всего лишь совпадением. Само по себе оно не обнажает причинную связь. Но оно слишком необычно и как минимум наводит на мысль, что, возможно, от многих методов лечения и от многих из тех, кто их практикует, на самом деле не так уж много пользы.
Психотерапевты будут уверять, что я переворачиваю все вверх ногами. Что они играют роль не акул, а спасателей на берегу; просто нынешнее молодое поколение все это время плавало в море, переполненном акулами, – то есть вырастало в более проблемной среде, чем любое предыдущее.
Карла Вермюлен, доцент кафедры психологии Университета штата Нью-Йорк в Нью-Палтце, высказала именно эту точку зрения во время нашей с ней беседы. То же самое она говорит и в своей книге: “Ни одно предшествующее американское поколение не имело дела с такой совокупной нагрузкой множества одновременных стрессоров, с которой выросли те, кто сегодня вступает во взрослую жизнь”[84] (курсив ее).
Психотерапевты настаивают, что заняты реальной помощью молодым людям. Просто сегодня молодые люди имеют дело с более серьезными проблемами, чем их предшественники. Как правило, терапевты указывают на три из них: смартфоны, режим изоляции, связанный с коронавирусной пандемией, и глобальное изменение климата[85].
Тики, гендерная дисфория, анорексия, диссоциативная личность, трихотилломания, самопорезы – вереница патологий, спровоцированных смартфонами, могла бы заполнить отдельный психиатрический справочник. Если бы смартфоны были юношей, пожелавшим встречаться с чьей-то дочкой, поколение назад родители отказали бы ему с порога: “Да чтобы я пустил такого к себе в дом – ни за что!” Так что смартфоны и взрывной рост социальных сетей – вполне убедительный кандидат на роль внешней причины ухудшения психического здоровья среди подростков[86].
Прошло восемь лет с тех пор, как Твенге и Хайдт[87] (и четыре года спустя – ваша покорная слуга[88]) впервые выступили с предостережением о том, какую опасность представляют социальные сети и смартфоны для подростков[89]. Это должно было дать всему классу специалистов, которые так активно заботятся о подростковой психике, ясное руководство к действию: нужно придать социальным сетям статус, аналогичный курению. Выступите с инициативой максимального ограничения использования смартфонов в школе. Предложите компаниям, если им хватит смелости, снабжать социальные сети предупреждениями в черной рамочке, как на сигаретах.
Почему-то они этого не сделали. Ни один из отраслевых союзов – ни Американская психиатрическая ассоциация, ни Американская психологическая ассоциация, ни Национальная ассоциация школьных психологов, ни Американская ассоциация школьных консультантов – не выступил с подобным призывом. За последнее десятилетие, в ходе которого средний возраст ребенка, получающего в подарок первый смартфон, снизился до десяти лет[90], эти организации продолжали в основном отмалчиваться.
Они были сосредоточены исключительно на привычных им методах вмешательства. Потому что отобрать смартфон может любой родитель, а поставить ребенку диагноз или направить на лечение – только психолог. Самое важное, что они могли сделать для улучшения психического здоровья детей, не требовало их профессионального участия.
По правде говоря, проблему детей и смартфонов прозевало все общество в целом. Зачем родители продолжают по нарастающей снабжать детей этими гаджетами, причем детей, которые становятся все младше и младше? Кнопочные телефоны – очень полезная вещь для экстренных ситуаций; GPS-устройства и цифровые камеры сейчас качественней и дешевле, чем когда-либо. Почему же родители не прекратят дарить своим отпрыскам телефоны по 1000 долларов, прекрасно зная про связь, установленную между этими игрушками и ростом депрессии, тревожности, членовредительства? Самые добросовестные родители в лучшем случае требуют от детей оставлять их на кухне и прекратить листать их перед сном. Это теперь считается “ограничением” – несмотря на такие убедительно продемонстрированные эффекты пользования смартфоном, как снижение концентрации внимания, бессонница, тяжелые тревожные расстройства и депрессия.
Когда я спрашивала родителей, зачем они покупают своему ребенку устройство, которое повышает его риск заполучить одно из множества психических расстройств, они каждый раз отвечали одинаково: “Они теперь так планируют общение с друзьями. Я не хочу, чтобы мой оказался единственным, у кого нет смартфона”. Психотерапевты, как правило, не советуют родителям даже думать о том, чтобы забрать его у подростка, – якобы такое наказание способно только навредить их отношениям с детьми[91].
И еще, раз уж мы начали задавать вопросы о смартфонах: почему государственные школы практически без исключения отказались от любых попыток контроля за их использованием даже во время занятий?
Я как-то беседовала с руководителем одной частной старшей школы, где ученики не расстаются с телефонами целый день, даже в классе (в большинстве школ для старшеклассников это теперь норма). Ведь из-за этого рассредоточивается их внимание, которое требуется для усвоения знаний. Это мешает им ближе узнать друг друга. Они не разговаривают между собой, не поддерживают дружеские отношения так, как могли бы, если бы под рукой не было смартфона. А если еще вспомнить миллион способов, которыми социальные сети дестабилизируют их эмоционально… Почему вы закрываете на это глаза?
Пока я говорила, он дружелюбно кивал и наконец ответил: “Зато они не шумят”.
Никто так и не приложил серьезных усилий, чтобы ограничить подростков в использовании смартфонов, – ни родители, ни учителя и уж точно не специалисты-психологи. Смартфоны просто стали еще одним послаблением “по состоянию (психического) здоровья”, которыми мы так щедро оделяем нынешнюю молодежь. Мы знаем, что в этом больше вреда, чем пользы. Мы знаем, что возможные долгосрочные последствия описываются словами “мрак” и “ужас”. Мы знаем, что эти устройства вызывают привыкание, недосып и способствуют развитию патологий. Но в данный момент они представляют собой непревзойденный паллиатив – успокоитель не хуже детской соски-пустышки.
Если бы специалисты-психологи и психиатры хотели максимально помочь растущему поколению, профилактические рекомендации для родителей не покупать смартфонов детям в раннем подростковом возрасте были бы первым очевидным шагом. Они могли бы взять пример с врачей, которые говорят: “Какой смысл приводить ко мне вашего ребенка, если вы разрешаете ему курить?” Если, по их же словам, у них на первом месте забота о психическом здоровье молодежи, значит, в том, что касается смартфонов и наших детей, от них требуются самые радикальные рекомендации.
Вместо этого вся профессия устремилась в обратном направлении: они принимают смартфоны как часть нормальной жизни, говорят, что влияние их на уровень подростковой депрессии преувеличено[92]; устраивают для подростков и их родителей семинары на тему “ответственного пользования социальными сетями” – как если бы, по аналогии, консультанты по наркозависимости читали лекции о правилах употребления экстази. Психологи приходят в школы и рассказывают родителям и подросткам о “рисках” социальных сетей, никогда не забывая оттенить их многими замечательными плюсами, и заканчивают выводом: “Ни в чем себе не отказывайте!”
Но и это не все. Для поколения, у которого и так все непросто с личным общением, специалисты-психологи теперь придумали идеальную капельницу с морфием: психотерапию, встроенную в смартфон. В некоторых таких приложениях общение даже не предполагает голоса или изображения – терапия происходит через обмен текстовыми сообщениями.
Конечно, если вы хотите, чтобы у вашей дочки стало получше с психическим здоровьем, запереть от нее смартфон могло бы быть полезным первым шагом. Смартфоны как минимум вытесняют из ее жизни невиртуальное общение и занятия с друзьями, которые почти всегда положительно влияют на ощущение собственной полноценности. Смартфоны также, без сомнения, способствуют “социальному заражению” в его разных вариантах, от тиков до гендерной дисфории. Но чтобы запретом смартфонов можно было исправить поколение? Я не очень на это надеюсь[93].
Во-первых, ухудшение психического здоровья молодежи происходит уже пять или шесть десятилетий[94]. Во-вторых, надо учесть, как сильно родители не хотят отбирать смартфоны у своих детей. Чем объясняется такое легкомыслие перед лицом очевидной угрозы, которую они представляют? Сам этот факт – что мы достаточно давно понимали эту опасность и не сделали абсолютно ничего, чтобы пресечь повсеместную экспансию смартфонов в подростковой среде, – требует собственного объяснения. То, что мы упорно оделяем своих чад, в том числе младшего возраста, этими устройствами, само по себе является симптомом более серьезной проблемы.
Ограничительные меры во время коронавирусной пандемии обрекли несчетное множество детей на жестокую изоляцию. Если наши специалисты по психическому здоровью и ожидали предсказуемого массового психологического бедствия, которым обернулось насильственное исключение детей из общества более чем на год, они в массе оставили это знание при себе. В Америке ни одна из их крупнейших профессиональных организаций не выразила протеста, даже когда осенью 2020 года ограничения были продлены на второй учебный год подряд, то есть когда усугубление кризиса изоляции детей можно было предотвратить[95].
Отраслевые союзы психологов и психиатров обычно не стесняются вмешиваться в дискуссии, касающиеся социальной политики государства: Американская психологическая ассоциация, например, выступила с обличением исторически укоренившегося в Америке “системного расизма”. “Наша страна находится в разгаре пандемии расизма”, – заявил исполнительный директор АПА в своей речи перед конгрессом в июне 2020 года, посвященной критике действий полиции[96].
Аналогично АПА не скупилась на комплименты в адрес политики “позитивной дискриминации” и ее плюсов для психического здоровья[97] или объявляла в широковещательном пресс-релизе о готовности “помочь обществу достойно ответить на проблему изменения климата”[98]. Хорошо, а что по поводу насущнейшей и повсеместной проблемы принудительной социальной изоляции? Тишина.
Как могли эксперты по психическому здоровью обойти вниманием столь очевидную и предсказуемую катастрофу в своей сфере?
Родители протестовали, но их по большей части игнорировали. Психологическая отрасль, со всей ее институциональной мощью, не смогла или не захотела опубликовать даже простого предостережения для чиновников и законодателей, где говорилось бы о влиянии мер изоляции на детей[99]. Возможно, они не знали, что эти меры будут иметь разрушительные последствия для молодежи, за психическое благополучие которой они приняли на себя исключительную ответственность. Чем бы ни объяснялся такой колоссальный провал, есть что-то извращенное в их последующей попытке использовать коронавирусные ограничения как контраргумент против парадокса распространенности и лечения или, того хуже, как основание для расширения своей роли в формировании государственной политики и в жизни американских детей.
По правде говоря, еще до того, как в 2019 году новый коронавирус начал распространяться из Китая по всему миру, почти треть американцев в возрасте от восемнадцати до тридцати пяти лет сообщала о наличии у них психического заболевания[100]. За предшествующее пандемии десятилетие число госпитализаций по поводу несмертельного членовредительства выросло на 62 %[101], и почти 20 % девочек в возрасте от двенадцати до семнадцати лет сообщили, что в предыдущем году у них был как минимум один серьезный депрессивный эпизод. За то же десятилетие уровень детских самоубийств вырос на 150 %[102].
Карла Вермюлен носит стильную суперкороткую стрижку и пластиковые очки с большими квадратными линзами. Бусы-ошейник с керамическими шариками довершают образ строгого профессионального исследователя. И действительно, как у дипломированного специалиста по подростковой психике у Вермюлен в Америке мало равных.
Она ведет курсы для психотерапевтов и пишет книги-руководства, которые должны помочь им консультировать подрастающее поколение. Ее специализация – “психическое здоровье при катастрофах”, другими словами – люди в критической ситуации. Можно было бы сказать, что сейчас ее момент.
Когда я узнала, что она – автор книги “Поколенческая катастрофа: взросление после 11 сентября”, я немедленно с ней связалась. Я предположила в ней родственную душу – человека, посвятившего себя изучению той же группы молодежи, которая так привлекает мое внимание.
У молодых людей нет дефицита стойкости и силы, заверила она меня. Просто им довелось жить в более сложных обстоятельствах, чем любому предыдущему поколению. “Они имеют дело и с множеством обычных факторов стресса, но в подоплеке их плавающей тревожности – нестабильность, связанная с проблемой изменения климата”, – сказала она.
Оказалось, что “Поколенческая катастрофа” – чуть ли не самый обманчивый заголовок за всю историю книгопечатания. Фраза “поколенческая катастрофа” у Вермюлен означает: в этом поколении нет ничего катастрофического, катастрофа – во всех остальных, тех, кто сверх всякой меры критикует этих прекрасных, социально сознательных юношей и девушек.
Вермюлен и вместе с ней многие психотерапевты верят в то, что “климатическая тревожность” – реальный, требующий отдельного внимания тип психического расстройства. Вокруг него сложилась целая мини-отрасль: “климатоориентированная терапия”. Еще бы: когда вокруг тают полярные льды, бушуют тропические болезни и в недалеком будущем грозят захлестнуть мир, как во времена Ноя, ураганы и наводнения, – конечно, молодым людям есть от чего впасть в депрессию! И журнал Nature, и медицинский журнал Lancet, и NPR (Национальное общественное радио) – все согласны, что депрессия – это всего лишь обоснованная реакция на удушающее планету влияние парниковых газов.
Примерно к тому же сводился посыл статьи редактора журнала Atlantic Франклина Фоера, в которой он рассказал о своей четырнадцатилетней дочери, страдающей от тревожности. Объясняя, почему он разрешил ей пропустить школу и пойти на акцию протеста против изменения климата, вдохновленную активисткой Гретой Тунберг, он пишет: “Мне бы так хотелось выстроить защитную дамбу, способную уберечь ее от ее страхов. Но ее собственный пример и апокалипсические пророчества Тунберг заставили меня осознать, что мое родительское желание успокоить – это инфантильное прекраснодушие. Тревожность – вот по-настоящему взрослая реакция. Чтобы защитить наших детей, нам нужно проникнуться их отчаянием”[103].
Но – осмелюсь спросить – действительно ли климатическая тревожность это обоснованная, рациональная реакция? И правда ли лучшее, что мы можем предложить детям, это укрепить их в их страхе?
На самом деле, хотя нет почти никаких сомнений в потеплении глобального климата, есть вполне достаточно причин для экологического оптимизма: многие факторы, связанные с состоянием окружающей среды, демонстрируют тенденцию к улучшению.
“За последнее столетие смертность от стихийных бедствий снизилась более чем на 95 %. Само их количество за последние двадцать лет уменьшилось. Учет природных катастроф ведется исключительно на основании количества жертв и ущерба от экстремальных погодных явлений, – говорит Майкл Шелленбергер, эколог-активист со стажем и автор нескольких книг на эту тему. – Мы более устойчивы к их воздействию, чем когда-либо в прошлом”.
Он обратил мое внимание на то, что число людей во всем мире, погибших в результате бедствий погодного или климатического происхождения, в прошлом году составило 6000 человек. Для сравнения: как ожидается, в этом (2023) году от передозировки наркотиками и отравления только в Соединенных Штатах умрут примерно 106000 человек. Что касается выбросов углекислого газа, то за последнее десятилетие в глобальном масштабе они даже несколько снизились[104].
И тем не менее, судя по опросам, сегодня, на фоне положительной динамики большинства факторов, люди гораздо более склонны тревожиться по поводу состояния окружающей среды, чем за все предшествующее время. Почему мы не видели всплеска экологически обусловленной тревожности среди населения, когда электричество производилось почти исключительно за счет сжигания угля или когда мы проделали дыру в озоновом слое хлорфторуглеродами? Или когда покрывало коричнево-желтого смога заслоняло от жителей Лос-Анджелеса близлежащие горы Сан-Гейбриел? Все эти проблемы были известны, однако психиатрический диагноз почему-то отсутствовал. Одно это, возможно, не давало беспокойству приобрести такой массовый характер.
Другими словами, даже для тех взрослых, кто глубоко обеспокоен изменением климата, подтверждать и усиливать страхи ребенка перед неминуемым климатогенным вымиранием человечества – не самая разумная программа действий. Наоборот, это довольно специфический выбор, и почему взрослый его делает – отдельный разговор.
Фоер и Вермюлен не считают, что задача родителей – попытаться успокоить страхи ребенка, дав ему возможность посмотреть на них со стороны, в перспективе[105]. Не стоит кормить его утешительными сказками, к примеру о том, что Земля будет существовать еще долго (на такое, надо полагать, покупаются только не очень далекие дети). Или напоминать ребенку, что за мириады прошедших лет человеку удалось справиться со всеми выпавшими на его долю трудностями, в том числе резкими перепадами климата. Не давайте вашей дочери надежду, говоря, что в мире существуют умнейшие и преданные своему делу люди, которые усердно работают над новыми задачами, возникающими в связи с глобальным потеплением. Не уступайте искушению подавить ее своим авторитетом, сказав, что однажды, после того как она закончит образование, она сможет стать одним из этих ученых – а пока у нее другие заботы, например, сдать математику за девятый класс.
Вермюлен и Фоер невольно дают нам возможность разгадать одну недавно подмеченную закономерность. Хотя серьезный кризис психического здоровья коснулся девочек-подростков в целом, больше всего пострадали те, кто идентифицирует себя с политикой либерального или левого толка[106]. Среди подростков либерально настроенные юноши больше подвержены депрессии, чем консервативные девушки. Это должно подсказать нам, что наблюдаемое нами в массе не является медицинским кризисом. Это кризис, который глубоко связан с ценностями и мировоззрением, передавшимися от нас нашим детям, с их воспитанием, с влияниями, которые их окружают.
В том, что касается проблемы изменения климата, многие прогрессивные родители, похоже, считают своей обязанностью запугать свое чадо так, чтобы мало не показалось. Вечером перед сном не забудьте напомнить ребенку о “вымирании человечества”. Чем чаще, тем лучше.
Я спрашиваю у Вермюлен, существуют ли вообще ситуации, в которых нужно сказать ребенку: “Послушай, сейчас проблема изменения климата не настолько страшная, как ты рисуешь. Давай переживем эту неделю”.
Я вижу, что вопрос ее задел. “Я бы никогда никому не стала говорить, что он слишком преувеличивает. Это очень обесценивающее и контрпродуктивное высказывание. Оно вызовет у человека защитную реакцию и ощущение, что его не слышат”[107].
Но ведь дети регулярно обрушивают на родителей свои тревоги, иногда просто чтобы проверить, что возымеет эффект, а что нет. Родители, которые, послушавшись терапевтов, проникаются отчаянием своих детей, тем самым вдыхают жизнь в пресловутое чудовище под кроватью. Нас не должно удивлять, что в тех немногих семьях, где родителей самих терзают апокалипсические страхи, эти страхи тяготеют и над ребенком.
Бет, которой сейчас под сорок, уже больше десяти лет работает медсестрой психиатрического отделения в клинике, обслуживающей студентов трех университетов в Бостоне и окрестностях. Конечно, говорит она мне, кругом все и так озабочены психическим здоровьем молодежи. Но на самом деле ситуация еще хуже, чем кажется. К ней регулярно попадают студенты, которые не способны даже самостоятельно позвонить в клинику. Вместо этого они просят договориться о приеме университетского консультанта или даже одного из родителей[108]. Как они утверждают, выполнить это элементарное действие им мешает “социофобия”. Но Бет, которая выписывает им рецепты, говорит, что дело не в этом. Они просто никогда не оказывались в ситуации, когда им было нужно сделать что-то самим.
В качестве примера Бет вспомнила об одной студентке, которая привела на прием свою маму. Эта мама отслеживала менструальные циклы дочери по приложению на своем телефоне.
Я спросила, не было ли у дочери какого-нибудь психического нарушения. Нет, ответила Бет, просто она всю жизнь прожила, скажем так, под управлением. Ей не давали возможности упасть или оступиться, и поэтому девушка с трудом держалась на своих ногах – ведь они почти никогда до этого не касались земли. Естественно, что потом на таких детей, вытолкнутых в колледж из-под семейной крыши, университетская жизнь обрушивается как снег на голову.
Многие девушки студенческого возраста, по словам Бет, курят марихуану по нескольку раз в день, просто чтобы приглушить свою боль. Курение марихуаны не как форма общения, а как навязчивое самолечение – она говорит, что это что-то новое. На вопрос, есть ли среди наблюдаемых ею тысяч студентов и студенток кто-нибудь, кто, рассказывая о своих психических проблемах, ссылается на изменение климата или системный расизм, Бет отвечает, не раздумывая: нет, ни одного. “Я такого вообще не припомню. Ну разве кто-то может иногда что-нибудь такое ляпнуть ради шутки”. Ее ответ точно совпадает с тем, что слышала я сама. Я провела десятки бесед с юношами и девушками по поводу ситуации с психическим здоровьем, и никто из них не объяснял эмоциональные проблемы у себя или у кого-то из друзей изменением климата. Более того, кроме единственного человека (инфлюенсера в тиктоке), все открытым текстом говорили, что изменение климата не относится к главным источниками психического неблагополучия молодежи.
Какими же тогда причинами они объясняют свое плачевное состояние? Экзаменационный стресс. Ощущение перегрузки от накапливающихся невыполненных заданий. Полная неспособность оправдать ожидания профессоров, которые – в отличие от учителей в школе – могут реально провалить их и не зачесть прослушанный курс в случае неудовлетворительных оценок.
По словам Бет, во многих случаях их затруднения проистекают из неудачных социальных взаимодействий – чего-то сказанного или написанного в сети, о чем они позже сожалеют и на чем почему-то не могут перестать зацикливаться. Молодой человек бросает девушку или оставляет непрочитанным ее сообщение на телефоне. Ей бы хотелось пережить это и оставить его в прошлом. Но она убеждена, что у нее нет шансов.
Так почему же так много терапевтов, социологов, комментаторов упорно утверждают, что изменение климата является первоочередной причиной психологических проблем молодежи? И почему сама молодежь указывает в анкетах на изменение климата как на объяснение своей тревожности? Оказывается, что когда молодые люди не находятся в острой фазе эмоционального стресса, они склонны называть причины, которые будут казаться разумными взрослым, чтобы тем самым обеспечить себе сочувствие и внимание, которые им желательны или даже необходимы[109].
Социологи и исследователи часто приписывают молодежи основания, которые они сами считают наиболее логичными – исходя из собственных политических пристрастий. Рост безотцовщины, сокращение числа полноценных браков и браков вообще, умножение людей без религиозной аффилиации – все эти тенденции, совпадающие с ростом уровня психических заболеваний, будут выглядеть логичным объяснением для исследователей-консерваторов. Изменение климата, стрельба в школах, системный расизм, экономическое неравенство, политика президента Трампа – эти будут предпочтительными кандидатами для либералов[110].
Так что да, сегодняшние молодые люди больше обеспокоены изменением климата, чем предыдущие поколения, точно так же как школьники 1962 года были больше обеспокоены атомной войной с Россией, чем школьники сегодня. Однако не осталось никаких исторических свидетельств того, что дети шестидесятых, запуганные постоянной угрозой ядерного апокалипсиса, почему-то переставали ходить в школу[111]. Если на то пошло, как вообще американские школьники смогли найти силы пойти на занятия 8 декабря 1941 года[112]? А ведь пошли[113].
Однако для психотерапевтов, продолжающих рассматривать “изменение климата” как правдоподобную подоплеку серьезных психических расстройств, оптимизм – не вариант. Нет никакой светлой стороны, и бесполезно объяснять девушке, диагностировавшей у себя “климатическую тревожность”, что, вероятнее всего, у нее просто смещен фокус эмоционального переживания, как при своеобразном параллаксе. За редкими исключениями психотерапия не занимается и даже не стремится заниматься тем, чтобы вместе с подростком попробовать посмотреть на его тревоги в более широком контексте. Ведь это не будет “подтверждением чувств” пациента.
По мнению Джин Твенге, ученого-психолога и автора нескольких книг о поколении Z, нынешние молодые разительно отличаются от предыдущих. И причина этого отличия не только в статистике диагностированных психических заболеваний. Они еще и гораздо больше склонны подчиняться внешнему авторитету, гораздо более покладисты и очень привязаны к маме. Они более радикальны в политике (чаще склоняются к крайне левым позициям) и гораздо меньше, чем те же миллениалы, склонны к самовозвеличиванию. Вообще, похоже, что главная мотивация многих представителей поколения Z (тех, кто родился между 1995 и 2012 годами) – это не надежда, не оптимизм и не вера в себя – это страх. Можно сказать, что это самое напуганное поколение из нам известных.
В апреле 2021 года, готовя материал о Твенге для Wall Street Journal, я встретилась с ней у нее дома в Сан-Диего. Мне хотелось побольше узнать о поколении, неблагополучие которого уже начало привлекать мое внимание. Мы сидели на влажных от росы пластиковых стульях, в десяти футах друг от друга посреди обильно заросшего заднего дворика, а вокруг нас бушевала пандемия.
По статистике, рассказала мне Твенге, представители поколения Z гораздо реже, чем их предшественники-миллениалы в том же возрасте, встречаются с противоположным полом, имеют водительские права, постоянно где-то работают или общаются с друзьями вживую. В 2016 году старшеклассники проводили друг с другом почти на час меньше времени в день, чем такие же старшеклассники в 1980-е. За всю историю опросов они также реже всех занимаются сексом (притом что секс теперь, пожалуй, доступнее, чем когда-либо)[114] и беднее всех с точки зрения романтических отношений и романтических знакомств[115]. Им не хочется преодолевать обычные вехи взросления, к которым с таким нетерпением стремились предыдущие поколения. Один молодой человек признался мне как-то (что-то похожее я слышала и от нескольких других): “Мне было очень страшно первое время в колледже. Но в моем возрасте, наверное, всем было так же страшно, да?” Вообще-то, могу засвидетельствовать как очевидец: нет, нам страшно не было.
Они также гораздо более пессимистичны, чем предыдущие поколения, – особенно по сравнению с миллениалами. Я спросила Твенге, по поводу чего у сегодняшней молодежи такой пессимизм.
“По поводу всего, – сказала она. – По поводу своих перспектив, по поводу перспектив мира в целом. И неизбежно задаешься вопросом: что причина, а что следствие? Это мир такой плохой и из-за этого они в депрессии? Или мир кажется им плохим, потому что у них депрессия? Может быть и то и другое”.
Но есть и еще кое-что. Молодые люди теперь гораздо чаще, чем раньше, сомневаются, что у них есть возможность и силы улучшить свое положение.
“Локус контроля” – это термин психологи используют для обозначения ощущения человеком деятельного начала в своей жизни. Когда у вас внутренняя локализация контроля, вы верите в свою способность улучшить свое положение. Когда внешняя – не верите. Вместо этого вы склонны приписывать события в жизни влиянию чего-то за пределами вашего контроля, например, других людей или невезения.
Твенге говорит, что подрастающее поколение сдвинулось к внешнему локусу контроля. То есть поколение, которое стоит в самом начале жизненного пути, одновременно считает, что не способно ничего сделать для улучшения своей участи.
Эти глубоко укоренившиеся ощущения беспомощности, недееспособности, зависимости от внешних факторов могут быть симптомами поколенческой депрессии. Или все они могут быть симптомами некоей третьей причины – чего-то, что психотерапия не способна вылечить, но вполне может усугубить. Однако специалисты по психическим проблемам современной молодежи редко задумываются над тем, что у нее может быть какая-то проблема, для которой они сами не являются единственно возможным решением. Значит, нужно добавить еще терапии. Сколько? Как можно больше.
К моменту нашей беседы Бекка только что окончила государственную среднюю школу в Санта-Кларите, штат Калифорния. Она не работает и не планирует никуда устраиваться. Дожидаясь осени, когда ей нужно будет уезжать учиться в университет, она занимается тем, что вырабатывает в себе правильный умственный настрой. Бекка хочет изучать – вы уже догадались – психологию. Женщина-психотерапевт помогает ей подготовиться к знакомству с новыми друзьями.
“Вообще-то, для меня это по жизни проблема. Я думаю, дело в том, что надо просто больше бывать на людях, – рассказывает Бекка. – И мой терапевт говорит, что конкретно мне нужно первой начинать общение. Ну, и я работаю в этом направлении, особенно сейчас, когда уже скоро надо уезжать в колледж. Я еще не знаю, какая у меня будет ситуация с соседками по комнате, но я точно постараюсь с ними разговориться и сблизиться. Это будет как такое новое начало”.
На протяжении поколений эта обыденная часть жизни – необходимость заводить новых друзей на новом месте – относилась к вещам, с которыми молодые люди как-то справлялись сами. Но Бекка ходит к терапевту с шестилетнего возраста – со времени развода родителей. Вы не сумеете убедить ее, что она могла бы обойтись без терапевта, без того, чтобы вместе с ней планировать, репетировать и критически оценивать свои попытки заводить друзей.
Наверное, неудивительно, учитывая ее чрезвычайную близость со своим терапевтом, что Бекка не слишком хорошо знает своих нынешних “лучших подруг”. Она не может ответить, какой религии придерживается большинство знакомых из ее круга или кем работают их родители. И они тоже мало что о ней знают. “С подругами у нас в основном простые разговоры: мальчики и все такое. А с терапевтом я говорю про более глубокие вещи, например про мою тревожность. Она учит меня техникам, которые могут в этом помочь, например медитации. Или просто тому, что нужно сесть и подумать, стоит ли вообще из-за этого переживать”.
Советы профессионального терапевта наверняка будут более мудрыми и взвешенными, чем советы знакомого подростка. По крайней мере, родители, которые тратят на терапию свои деньги, на это надеются. Однако выгода здесь не так уж очевидна. Потому что ваш терапевт – не тот человек, который будет звонить вам каждый раз в день рождения следующие тридцать лет.
Она не погонит вас унижаться на сцене караоке-бара на ваш двадцать первый день рождения – от великой любви к вам. Она не будет знакомить вас со своим коллегой или пилить своего парня, чтобы тот привел вам пару для свидания – только потому, что ей невыносимо видеть вас одинокой. Ваш терапевт не прыгнет в поезд, чтобы успеть на ваш девичник только для того, чтобы поднять тост за ваши прошлые злоключения и постоять заплаканной рядом на вашей свадьбе, сжимая букет пионов. Она может пообещать вам понимание, но ведь, по правде говоря, ваш терапевт не сочтет свои почасовые достаточным основанием, чтобы отпраздновать рождение вашего первенца – ей не будет казаться таким грандиозным событием, что теперь у одной из вас есть ребенок.
Нет, все это – отдача от настоящей дружбы. И все эти несчетные часы, в которые вы открывали друг другу душу, набивались в машину, чтобы отправиться в путешествие, едва не попадали в аварии, случайно заезжали в опасные кварталы и не знали, как оттуда выбраться, – это ваш инвестированный капитал. Терапевты же заботятся о вас по велению профессионального долга и ровно в той мере, в какой это обусловлено клиентскими отношениями, то есть на протяжении “пятидесятиминутного часа” и до тех пор, пока они принимают вашу страховку или вы сохраняете финансовую состоятельность.
Социальный критик Кристофер Лаш однажды заметил, что психотерапия “одновременно выносит вердикт пациенту, что он не способен управлять своей жизнью, и передает его в руки специалиста”[116]. И я не могла не вспомнить о проблемах Бекки, когда прочитала другую его цитату: “По мере того как психотерапевтические точки зрения и практики получают всеобщее признание, все больше и больше людей фактически оказываются исключенными из сферы взрослых обязанностей и в той или иной форме становятся зависимыми от медицинского авторитета”[117].
Подрастающее поколение за свою жизнь уже получило большую дозу психотерапии. Благодаря искусственному интеллекту этот поток скоро может превратиться в наводнение. Вот что я услышала от четырех разных венчурных предпринимателей: крупные технологические компании сейчас вовсю заняты радикальным преобразованием сферы психологических услуг – они создают приложения, которые вот-вот будут готовы обеспечить терапией всех детей без исключения.
Мне не терпелось познакомиться с будущим терапевтом моих детей, и я подписалась на myala, приложение, которое отслеживает психологическое самочувствие и которое, согласно его веб-сайту, “доступно любому учащемуся старше 16 лет”. Мой сеанс начался с “проверки на входе” – оценки текущего состояния моей психики.
Ниже идут шесть из первых десяти вопросов, которые задал мне бот-терапевт:
“Насколько вам одиноко?”
“Насколько вы уверены в поддержке окружающих?”
“Насколько вам сейчас беспокойно?”
“Насколько подавленно вы себя сейчас чувствуете?”
“Как часто вы чувствуете себя отчужденным?”
“Насколько вам сейчас грустно?”
Может быть, вы, как и я, спрашиваете себя: “Что это за тихий ужас – отвечать на вопрос о том, насколько вам грустно, заданный в шести разных вариантах программным кодом, который останется безучастным, даже если бы вас сейчас избивали на улице?” Этой подборки вопросов, казалось, достаточно, чтобы придавить к земле любого оптимиста. Я попыталась выйти из анкеты – но мне этого не позволили.
Оказывается, если вы не готовы сообщить ИИ, насколько вам одиноко, вы получите уведомление о том, что и это тоже засчитано вам в минус.
Некоторые из этих приложений созданы как помощники для офлайновых сеансов. Некоторые соединяют подростков с терапевтами, которые общаются с клиентом посредством текстовых сообщений – чтобы не тратить силы и время на реальный разговор (Charlie Health), – или с бесчисленными терапевтами, готовыми работать через зум. Есть те, что подыскивают людям, еще ищущим ориентир в жизни, любого рода коучей и наставников (BetterUp). Другие позволяют детям младшего возраста (“от 0 до 14”) вместе с родителями отслеживать свое настроение (Little Otter).
Многие такие приложения уже отказались от модели человек – терапевт и сделали “терапию” бесплатной для любого ребенка, имеющего доступ к айпаду. “Терапия без терапевта” – это способ, которым технологические компании решают задачу перевода терапии в категорию ширпотреба, чтобы удовлетворить ненасытный спрос нашего одержимого терапией общества. А интеграция ИИ скоро может полностью отсечь от процесса и самих терапевтов. Цель почти всех этих приложений точно передается девизом Talkspace, еще одного специализированного стартапа: “Терапия – всем”. Всем детям без исключения[118].
В первые пятнадцать месяцев после начала коронавирусной пандемии на психотерапевтическо-технологические стартапы обрушилось более трех миллиардов долларов капиталовложений[119]. Население теперь обрабатывают терапией и ее ятрогенными эффектами как кукурузные поля дустом с самолета.
Рекламные презентации этих терапевтических стартапов твердят потенциальным инвесторам об одном и том же: плачевное состояние психического здоровья подрастающего поколения открывает невообразимые перспективы для бизнеса. Они заявляют, что каждый шестой ребенок в США “имеет серьезное психическое расстройство”. В одном из таких бизнес-планов для внутреннего употребления молодежь от 16 до 26 лет без смущения и церемоний названа “популяцией-плацдармом”[120].
Прежде чем мы отдадим нежную психику каждого ребенка на милость новой унифицирующей технотерапии, стоит критически оценить опыт применения вмешательств, с которыми мы уже знакомы. Как минимум им не удалось улучшить ситуацию с болезнями, которые они должны были исцелить. Но скорее всего, дело даже хуже: методы и техники, которые пропагандируют и распространяют специалисты по психическому здоровью, уже сделали молодых людей более нездоровыми, более подавленными и более напуганными перспективой взросления.