Мой отец любит рассказывать одну историю о своей матери. Еврейка из Германии, она отличалась умом, резкостью суждений и властной манерой. У нее всегда был безупречный маникюр и аккуратно уложенные волосы. Она первенствовала во всех карточных играх от бриджа до блек-джека и быстро управлялась с кроссвордами в New York Times (ручкой – никакого карандаша).
Чувствуя себя более комфортно в тишине, чем слушая чью-то болтовню, она не терпела ханжества и предпочитала откровенность неприличного анекдота. Семья была ее истинной религией. Но она редко нежничала со своими четырьмя детьми. Даже по меркам 1960-х годов ее считали суховатой.
Материнство было делом, которое она выполняла живо и тщательно. Когда у моего отца в шесть лет проявились задатки художника, она записала своего мечтательного второго сына на занятия по рисованию. Однажды, когда она пришла его забирать, учительница рисования попросила ее на пару слов.
“Ваш сын подолгу сидит, уставившись в окно, – сказала она моей бабушке. – Мне кажется, с ним что-то не так”.
Бабушка в ту же секунду решила для себя, что учительница – тупица. “Я плачу вам, чтобы вы учили его рисовать, а не занимались его психоанализом”. Скорый суд волевой женщины – окончательный, как щелчок сверкающей застежки на ее сумочке.
Для отца воспоминание об этом разговоре всегда было доказательством ее глубокой, хотя и редко выражавшейся в комплиментах или объятиях материнской любви. Но я привожу его здесь для контраста – как чистый анахронизм.
Сегодня история, скорее всего, развивалась бы по-другому. Мать бы запаниковала и пожелала бы услышать развернутое мнение учительницы. Дальнейший снежный ком предсказать нетрудно. По зову родителей на сцену бы выбежал теперь уже знакомый нам отряд профессионалов, старающихся вклиниться между родителем и ребенком: терапевты, учителя, специалисты по образованию и воспитанию, психиатры и даже активисты – все, у кого есть свое мнение о ребенке, которого они только что впервые увидели и по отношению к которому они не чувствуют ни любви, ни ответственности. Кому совершенно не грозит самим расхлебывать последствия своих вредных советов.
“Одна из неприятных черт сегодняшней англо-американской культуры – это крайняя настороженность к тому, что я называю «неформальными отношениями», будь то отношения между мужчинами и женщинами или между взрослыми и детьми”, – сказал мне британский социолог Фрэнк Фуреди.
Мы не доверяем произвольным и нерегламентируемым человеческим взаимодействиям, считаем их источником опасности и неприемлемого риска (они могут задеть чувства, нанести обиду, заставить пережить стыд или отторжение, быть демонстрацией неоправданной “власти”). Поэтому мы регламентируем и причесываем их с помощью “информирования” и корректирующих мер.
Но как сказал мне один блестящий ученый-психолог[377], этот процесс регламентации удаляет из человеческого общения всякую живость и значимость, делая его искусственным и неинтересным. Причем ответом на это становятся новые, дополнительные меры коррекции. Дополнительные обучающие семинары для родителей. Дополнительные уроки для девчонок-четвероклассниц на тему “Как быть хорошей подругой”. Этот процесс бесконечен – не существует точки, в которой так называемые эксперты сказали бы: “Может быть, нам не следует совать свой нос в эту часть их жизни – в укромное место для хихиканья и шушуканья, в святая святых девчачьей дружбы? Может быть, пора оставить детей в покое?”
Роберт Хейден, замечательный афроамериканский поэт, ощущал преданность своего отца не на словах, которые тот вряд ли когда-то и произносил, но в его постоянном житейском самопожертвовании. “По воскресеньям отец тоже вставал рано и одевался в иссиня-черном холоде, – писал Хейден[378]. – Потом руками в трещинках, нывшими от недельного труда в любую погоду, разводил притушенный с вечера огонь. Никто никогда не сказал ему спасибо”. Согретый огнем, опираясь на стойкую любовь отца, Хейден спрашивает: “Что знал тогда я, что я знал об аскетичном и одиноком служении любви?”
Возможно, она была не идеальна, эта любовь. Но, учитывая, каким, по-видимому, немногословным, стоическим человеком был его отец, возможно, и была. Любое другое проявление чувств от такого человека могло показаться искусственным.
В течение многих лет консультанты и терапевты пытались изгладить из отношений между родителем и ребенком любое индивидуальное своеобразие, и за последние два десятилетия им это почти удалось. Они пропитали их идеологией и лжеперфекционизмом, сделали каждый аспект этих отношений предметом своего экспертного мнения.
Характер взаимодействия между родителем и ребенком всегда варьировался в зависимости от представлений о должном и правильном, от семейной культуры, от личностных черт его участников. Наши дружеские отношения, наш брак, наши отношения с братьями, сестрами, родителями – все они дороги нам не потому, что соответствуют одобренному кем-то шаблону. Они драгоценны для нас, потому что они наши.
Влияние носителей экспертного мнения – не единственный фактор, мешающий нормальному взрослению наших детей. Другой – чрезмерное присутствие родителей в их жизни, давно уже ставшее притчей во языцех. Ведь это мы просим учителей в начальной школе посадить наше чадо рядом с теми, кто нам понравился; это мы требуем аудиенции у преподавателей старших классов и даже колледжей, когда те осмеливаются поставить ему плохую оценку; это мы доходим до того, что пытаемся заступиться за наших великовозрастных детей перед их начальником на работе (все это реальные истории, рассказанные мне лично).
Вотсап сегодня постоянно охвачен бурлением родительской тревоги: “Кто знает, что завтра на контрольной по обществознанию? Миссис Тайлер задала домашку по физике?” И такое продолжается, даже когда детям уже четырнадцать.
И тем не менее в глубине души мы знаем – не только потому, что так говорят авторитетные психологические исследования, но и из унаследованной нами мудрости живого опыта, – что детям нужно пространство, свободное от взрослого надзора. Они нормально развиваются, когда у них есть некая мера ответственности и самостоятельности плюс, что тоже важно, определенный опыт неудач. Они никогда не научатся делать все сами, если мы всё будем делать за них. Рискованные игры – например, те, где есть физическая борьба, или что-то происходит на высоте, или используются острые предметы, или вообще есть хоть малая толика реальной опасности, – не только дарят детям радость и прививают навыки взаимодействия с другими, но и способны профилактически нейтрализовать возможные фобии и научить их лучше ориентироваться и оценивать риски в будущем[379]. Небольшие неудачи и физические травмы скорее помогают, чем вредят детям.
Однако рекомендации типа “Предоставьте им автономию” или “Поручите им что-то, требующее большей независимости” переворачивают все с ног на голову. Они становятся очередным примером избыточного вмешательства в жизнь детей, от которого не стоит ждать ничего хорошего. Дать ребенку самостоятельность нельзя точно так же, как нельзя дать ему уверенность в себе – как бы мы ни обманывались насчет своей способности это сделать. В большинстве ситуаций вы просто отходите в сторону – перестаете вмешиваться, – и самостоятельность берет свое.
В нашей жизни, захламляемой постоянным обменом ненужной информацией и бессмысленной бдительностью, путь к более спокойному и более здоровому существованию должен начинаться с вычитания[380]. Возьмите всё, что вы делаете для своих детей – все купленные гаджеты и развлечения, все планируемые мероприятия, – и сократите список примерно на треть. Детям было гораздо лучше, когда у них всего было меньше: меньше отвлекающих и привлекающих стимулов, меньше надзора, вмешательства и послаблений, меньше родительской заботы. Как показывает большинство психологических исследований, для современных детей нужнее всего, чтобы родители (и технологии) перестали их постоянно отслеживать, встревать в их жизнь и ее организовывать – то есть всячески вмешиваться в органическое чудо роста и взросления.
Перестаньте вести себя так, будто ваша дочка умрет, если вовремя не съест свой полдник; что она развалится, если ее посадят рядом с самым хулиганистым ребенком в классе. Если она не в той же группе чтения, что и ее подружки, не звоните учителю и не требуйте поменяться – потому что, конечно, ваша дочь не сможет обсуждать “Чудо”, если будет сидеть рядом с кем-нибудь, кроме Кеннеди.
Перестаньте вкладывать в их головки свои преувеличенные тревоги. Перестаньте кричать: “Буллинг!”, стоит только другой девочке сказать вашей дочери какую-то гадость, – с этой неприятностью ей придется сталкиваться еще не раз, и она должна научиться с этим справляться. Перестаньте контролировать и оценивать все, что делают ваши дети, и перестаньте перехваливать их за что-то простое и нетрудное. Это не стимул к их взрослению, это стимул к тому, чтобы всегда считать себя маленькими детьми.
Одним словом, перестаньте внушать им, что они слабые. Если вы могли что-то сделать в их возрасте, дайте им тоже это попробовать. Они не слабые – если только вы сами их такими не сделаете. Они удивительно выносливые и очень сильные от природы.
В какой-то момент это знание выветрилось у нас из памяти. Мы сбросили себя с вершины иерархии и утратили всякую перспективу. Любое свидетельство психиатрического “симптома” стало командой немедленно отдать ребенка в руки специалисту. Мы забыли, что у подростков некоторые вещи – это всего лишь фаза в развитии. Что подростковая грусть часто рассасывается сама собой.
Роджер Макфиллин, психолог когнитивно-поведенческого направления, сказал мне, что, по его мнению, даже мелкие самопорезы не каждый раз обязательно свидетельствуют о тяжелом кризисе. “Мы хорошо понимаем, что самоповреждение может быть способом напроситься на заботу и внимание или уклониться от ответственности. В таких случаях отреагировать на него так, как от тебя ждут, значит только стимулировать его рецидивы. К сожалению, некоторые подростки прекрасно научились пользоваться самоповреждением как орудием для достижения своих целей”.
Макфиллин убеждает родителей, что не следует сразу же ставить свою дочь на конвейер психиатрической медицины, как только она попробует что-нибудь такое. Как же тогда родителям реагировать на мелкие самопорезы, по его мнению? В некоторых ситуациях их нужно просто проигнорировать[381].
Другими словами, в случае, если ваш подросток стал вести себя из рук вон: не теряйте голову. Не теряйте ответственность. Не отдавайте сразу свою девочку специалистам. Кризис у нее или нет, решаете вы.
Я не идеальный родитель. Я кричу на своих детей больше, чем нужно, и часто не по поводу. Я напрасно их критикую и злюсь сильнее, чем следовало бы, по разным незначительным причинам. Я пишу до поздней ночи, просыпаюсь уставшей, провожу первые часы в раздраженном состоянии и однажды отправила сына в школу с пустым контейнером вместо обеда. Я забываю писать записки в школу, не всегда в курсе родительского консенсуса по поводу лучших учителей и спортивных команд и нередко отказываюсь участвовать во всякого рода школьных мероприятиях, которые кажутся мне бессмысленной тратой времени.
Но после того, как я начала собирать материалы для этой книги, я кое-что поменяла. Во-первых, я сообщила детям, что больше не собираюсь читать ежедневную школьную рассылку с домашними заданиями. Все, что касается домашки или грядущих контрольных, сказала я, это их ответственность. Если это означает, что они что-то не увидели или не сделали, то пусть лучше это произойдет в начальных и средних классах, когда последствия для успеваемости еще не так велики. Я решила, что не буду участвовать в превращении неорганизованных младшеклассников в старшеклассников-иждивенцев.
Когда моя дочь, тогда еще девяти лет, стала упрашивать меня разрешить ей самой доходить до дома от остановки школьного автобуса, я скрепя сердце согласилась. Но только не потому, что была готова к этому. (Естественно, не была: машины такие огромные, а она такая крохотная.) Я волновалась, начиная с момента ее высадки из автобуса и до той секунды, когда она стучала в дверь. Я выглядывала на улицу три-четыре раза, пытаясь увидеть ее в отдалении. Она любила эти свои прогулки, я – ненавидела.
Я дала свое разрешение в первую очередь потому, что после многих бесед с родителями кое-чему научилась. Когда дети упускают свое “окно” самостоятельности – желание самим рискнуть и попробовать что-то новое, – они перестают об этом просить. Я разговаривала с матерями, которые запрещали своим детям гулять по району, когда те были маленькими. Когда детям исполнялось тринадцать, их уже нельзя было выгнать из дому.
Девятилетний ребенок, самостоятельно идущий домой, достигает цели и чувствует себя триумфатором. Двенадцатилетний ребенок в той же ситуации не чувствует ничего. Он сам знает, что это не бог весть какое достижение. Приученный мириться с тесными пределами клетки, он к моменту, когда дверца распахивается – когда он, например, дорастает до возраста водительских прав, – скорее всего, уже опустил руки.
Поговорив с Яаковом Офиром, я заставила своих сыновей заниматься домашними делами. Каждую пятницу, перед началом шаббата, я стала отправлять их на рынок – на самокатах с пустым рюкзаком, списком покупок и моей кредиткой. Каждый раз, когда они возвращались домой целыми и невредимыми, я вздыхала с облегчением.
Раньше никакие мольбы и угрозы не могли убедить их начать самостоятельно разговаривать со взрослыми, следить за своими вещами, записывать необходимую информацию. Груз моего поручения заставил их начать смотреть на машины перед переходом улицы, следить, чтобы моя кредитка не потерялась, внимательно читать мой список и спрашивать у продавцов, где найти пачку дрожжей. (Если они забывали что-то из списка, я посылала их назад.)
Впервые в своей жизни один из моих сыновей – далеко не самый организованный в нашем семействе – заставил меня дать ему мои рецепты, чтобы убедиться, что в списке есть все, что надо. Не потому, что он прошел обучение административным и организационным навыкам. Его научила нужда, а также острое нежелание отправляться за покупками еще раз.
Сыновья познакомились с теми, кто работал на нашем рынке. Они стали ориентироваться в нашем районе. Они впервые начали обращать внимание на то, что их окружает, не потому, что я заставляла их смотреть по сторонам (хотя я заставляла), а потому, что я перестала стоять у них на пути.
Ничто так позитивно не сказалось на моих детях – на их целеустремленности, зрелости, ответственности, понимании себя, – как летние лагеря. Все мои приставания по поводу необходимости убирать за собой не оставляли на их поведении ни малейшего следа – пока их не стали тыкать в это носом вожатые-старшеклассники. Никакие уговоры не могли заставить их спускать воду в туалете или поднимать стульчак – пока в лагере их не назначили дежурными по туалету.
Опять же, весь фокус заключался в том, чтобы на время вычесть из их жизни мое опекающее, невротическое присутствие и позволить детям постарше дать им пример. Если у вас есть возможность наскрести денег на летний лагерь, в котором не будет гаджетов и чуждой вам идеологии, решайтесь, и вы не пожалеете. Нет более простого способа вычесть себя и освободить место для естественного хода вещей: самостоятельности, приключений и настоящей дружбы.
Хироки уже почти три года, и он с нетерпением ждет возможности выполнить свое первое поручение. Вооружившись желтым флагом, наличными в пластиковой торбочке и самыми скрипучими в мире сандалиями, он отправляется в торговый центр в полумиле от своего дома в префектуре Кагосима, чтобы сделать три покупки, которые он заучил наизусть. Когда ему нужно перейти оживленную улицу, Хироки высоко поднимает желтый флаг, чтобы водители могли его заметить.
В магазине он покупает упаковки мясных и рыбных котлет и букетик цветов, которые тащит пешком домой. Он возвращается как триумфатор навстречу маминым объятьям и похвалам. “Достаточно взрослый!” – так называется это реалити-шоу на Netflix, в котором каждую неделю новый японский малыш отправляется выполнять свое первое поручение. Культура в этой стране активно поощряет самостоятельность у самых маленьких.
По словам Юлии Ченцовой-Даттон, специализирующейся на сравнительной культурной психологии и возглавляющей Лабораторию культуры и эмоций при Джорджтаунском университете, у зрителей шоу Netflix может сложиться несколько неверное представление о том, в каком возрасте японские дети обычно начинают помогать родителям. (Ближе к пяти годам.) Но в остальном картина более-менее точна. “Они сами ходят в школу, они начинают ориентироваться в своей местности очень рано – начиная примерно с пяти лет, – сказала она мне. – Семи-восьмилетний японский ребенок может сам спуститься в метро, сам сесть в автобус, чтобы добраться до школы, сам вернуться обратно – так что самостоятельность для них дело привычное. Часто они делают это вместе, и на улицах видишь целые группы японских детей, которые путешествуют по городу, идут в школу – то есть параллельно они выстраивают отношения со сверстниками”.
Это явление – не случайный культурный артефакт. Как и в других странах с высоким уровнем дохода и относительно низким уровнем тревожности и депрессии (например, в Израиле), японцы верят в то, что у детей должна быть свобода разрешать конфликты и разбираться в окружающем мире без контроля и надзора со стороны взрослых. По рассказам Ченцовой-Даттон, в японских дошкольных учреждениях на игровой площадке часто предусмотрены специальные укромные места – чтобы дети могли играть, не обремененные взглядами воспитателей.
“Когда они в детском саду, воспитатели хорошо понимают, что проводить какое-то время в уединении или со сверстниками без вмешательства взрослых – очень важный компонент развития”, – сказала она. На их игровых площадках часто есть небольшие валуны и ручейки. Но разве японские воспитатели не беспокоятся, что малыши могут удариться или поскользнуться? В этом-то и смысл. Такие мелкие происшествия – поцарапанные коленки, мокрые носки – как раз и нужны, “чтобы дети научились лучше контролировать себя, когда чувствуют сигналы типа «это может быть рискованно», – они уже будут знать, как на это реагировать”.
Я со стыдом вспомнила о завуче в дочкиной начальной школе, которая, залившись румянцем от гордости, рассказывала мне, что придумала новые правила для игры в мяч, “чтобы девочки больше не спорили, когда одну из них выбивают”. По новым правилам, насажденным нашим завучем, больше никого нелья было “выбить”. Вся соль игры ушла и вместе с ней привлекательность – и дети перестали в нее играть. То есть потеряли еще одну сферу, где они могли разрешать конфликты самостоятельно.
Восемь лет – это официальный возраст, в котором школьники в Израиле уже должны сами добираться до школы, причем, если необходимо, на автобусе. Я сказала об этом Ченцовой-Даттон, но ей, конечно, это было уже известно, поскольку она давно изучала эту страну и ее культурные установки по отношению к детской самостоятельности.
В Америке, обсуждая развитие детей, мы обычно говорим об освоении базовых жизненных навыков, как будто такие вещи приобретаются изолированно, как постановка хорошего удара в гольфе. Но с самостоятельным возвращением домой из школы так не получается, как обнаружила Ченцова-Даттон, когда ходила по пятам израильских школьников. “Они общаются со сверстниками, рассказывают встреченным туристам, как куда-то пройти, заходят в пекарню, покупают хлеб, сидят там и перекусывают. И вместе с этим возникает некоторое чувство собственной компетентности. Что-то вроде: «в этом окружении я ориентируюсь»”.
То, что она видит – и изучает – в кампусах американских колледжей, радикально отличается от этой картины. Студенты рассказывают ей: “Когда мои родители посчитали, что я наконец могу сам играть на улице, мне было уже лет тринадцать, и я не хотел играть на улице. В моей жизни такого периода просто не было”.
Линор Скенази, автор книги “Дети на свободном выгуле”, стала одним из зачинателей движения “Дайте им расти” (Let Grow), оттолкнувшись от одной простой мысли: дети не знают своих возможностей, если мы не даем им свободу их испытать. Дети, не чувствующие, что они что-то могут, – это несчастные и нерешительные дети. Эту ее идею подтверждает все больше научных исследований[382].
И тревожность, и депрессия связаны с невротизмом – негативной гиперреактивностью на окружающую среду. Самостоятельная деятельность способна улучшать самочувствие ребенка как в краткосрочной перспективе – просто принося ему радость, – так и в долгосрочной – адаптируя его к стресс-факторам обыденной жизни[383].
Питер Грей, один из ведущих психологов США и соучредитель фонда “Дайте им расти”, считает, что сокращение самостоятельной деятельности у детей школьного возраста и подростков за последние пять-шесть десятилетий является “основной причиной” ухудшения их психического здоровья[384]. В своей совсем недавно опубликованной научной статье, резюмирующей обширный массив исследований, Грей приходит к выводу, что игры без взрослого надзора, игры с риском и самостоятельная активность на благо группы – это занятия, которые одновременно приносят непосредственное удовлетворение ребенку и развивают у него долгосрочную психологическую устойчивость[385]. При этом ни тот ни другой результат не может быть достигнут в случае игры под надзором, которая, если говорить о психологической устойчивости или непосредственном удовлетворении, “игрой” в собственном смысле слова и не является.
В ходе недавнего исследования схожей тематики Ченцова-Даттон и ее группа опросили учащихся в Турции, России, Канаде и Америке, предложив им описать “рискованные” или опасные происшествия, свидетелями или участниками которых они стали за последний месяц[386]. Она обнаружила, что американские студенты гораздо чаще преувеличивали риски, связанные с обычными бытовыми ситуациями – нахождением в одиночестве на улице или поездкой в “Убере”, – и хуже отличали реальные опасности от воображаемых. “События, увиденные и турецкими, и российскими учащимися, были связаны с реальным риском: драки в общественном транспорте, аварийные ситуации, создавшиеся по вине пьяных водителей, агрессивное приставание к женщинам на улице”[387], – пересказывает журналистка, познакомившаяся с этим еще не опубликованным исследованием. Американские учащиеся, которым не довелось освоить поведение в социальных ситуациях, связанных с риском или вредом, были более склонны к тревожной реакции на рутинные бытовые происшествия.
Я так и слышу возмущение американских родителей. Они будут уверять, что постоянно дают своим детям возможность для самостоятельного выбора. Однако, как отмечает Ченцова-Даттон, выбор, предоставляемый американскими родителями, обычно не подразумевает никакой реальной опасности или риска – и, следовательно, не дает удовлетворения ни от проявления самостоятельности, ни от достигнутых результатов. “Американцы до смешного часто ставят детей перед выбором, но только абсолютно безопасным выбором – ни в одной такой ситуации на кону не стоит ничего существенного. «Что ты будешь пить? Что ты будешь есть? Красную рубашку или белую?» От этого у детей должно родиться чувство: «Я здесь главный, я решаю, я выбираю»”. Но все это выбор среди мелочей, безопасный и подконтрольный.
Ее слова в точности описывают практику сегодняшних родителей, которые постоянно засыпают своих детей вопросами как теннисными мячиками, которые бросают, чтобы отвлечь внимание. И именно так советует поступать мириад руководств по терапевтическому воспитанию: “Чтобы избежать конфликта с ребенком, который не хочет делать то, что вы просите, предоставьте ему выбор: «Тебе сегодня нужно в школу, но зато ты можешь выбрать, какую музыку мы будем слушать в машине»”. В прошлом году учитель математики у моих сыновей постоянно задавал на дом десять задач из списка, состоявшего из двадцати, то есть ученики могли выбрать любые десять задач. Новая эра свободы! Слышишь, как поет народ? Нет? Я тоже.
По словам Ченцовой-Даттон, родители могут на мгновение отвлечь детей такими ухищрениями и добиться своей цели, но ухищрения долго не живут. Дети чувствуют покровительственное отношение. “И я думаю, когда они дорастают до колледжа, или до старших классов, или даже немного раньше, [они уже понимают], что все это была никакая не свобода, что им в жизни не дали сделать ни одного весомого выбора”.
“Весомый выбор – это что, например?”
“Когда они принимают решение без участия родителей и от этого с ними может реально произойти что-то ощутимо хорошее или что-то ощутимо плохое”.
Вот несколько примеров решений, которые мы в Америке когда-то оставляли за самими подростками (а теперь перестали). Поступать ли в колледж (утратило актуальность – все поступают). С кем встречаться (утратило актуальность – никто ни с кем не встречается). С кем дружить (выбирает мама). Чем заниматься во внеурочное время (выбирает мама). Как добираться до школы (подвозит мама). Даже как быть другом (теперь это дело консультантов и учителей – они научат и поправят).
Камило Ортис, профессор психологии и когнитивно-поведенческий терапевт, построил свою клиническую практику, опираясь на тот же общий принцип: он начал лечить тревожных подростков с помощью самостоятельности. “Когда родители не отходят от ребенка и не дают ему самому исследовать окружающий мир, они способствуют развитию процессов, многие из которых, согласно выводам ученых, являются причинами тревожных расстройств, – писал он[388]. – Дети, которые не тренируют самостоятельность (ибо самостоятельность – навык, который утрачивается без тренировки), менее уверены в себе, обладают менее развитыми навыками общения и решения проблем, хуже переносят неопределенность и менее эмоционально устойчивы”.
Ортис считает, что поступки, требующие самостоятельности, способны нейтрализовать даже посторонние страхи. Свой метод работы с детьми он в шутку описывал так: “Боишься темноты? Тогда сходи в гастроном и купи мне полфунта салями”. Ощущение результативности своих действий, возникающее у ребенка в ходе выполнения такого рода задач, делает его сильнее во всех смыслах: он становится более смелым, менее тревожным, более готовым браться за трудные задачи и, что примечательно, понемногу перестает быть постоянным бременем для своих измотанных родителей. Пока, говорит он, результаты вселяют оптимизм[389].
Израильское общество, как и японское, считает воспитание самостоятельности у детей своей обязанностью. Беседы между родителями и учителями проводятся в присутствии ребенка, чтобы тот мог услышать, что о нем говорят. Когда недавние иммигранты пытаются отвозить детей старше восьми лет в школу или брать на себя задачи, которые, по мнению израильтян, должны выполнять сами дети, учителя в Израиле делают родителям выговор – по их мнению, это то же самое, что накладывать гипс на здоровую ногу.
Я знаю это не только со слов Ченцовой-Даттон, но и от моей невестки, которая недавно переехала с семьей в Израиль. Когда она попыталась нанять инструктора по вождению для своего шестнадцатилетнего сына, ей отказали. “Извините, – сказал инструктор, – но нанимать меня будет только ваш сын. Мой клиент – это он”.
Другие родители рассказали ей, что, когда для ее сына, моего племянника, придет время явиться по повестке на военную службу, одним из первых вопросов, которые ему зададут, будет: “Как ты сюда добрался?” Если он скажет: “Меня отвезла мама”, в элитные подразделения он уже не попадет. Избалованные подростки им не нужны.
Иногда, рассказала невестка, Армия обороны Израиля посылает новобранцам неправильный адрес, чтобы проверить способность молодых людей самостоятельно находить выход из трудных ситуаций. Армия – и израильское общество в целом – полагает, что обязана заставлять молодых людей разбираться с неожиданными ситуациями. Это считается обязательной частью подготовки к жизни, которая полна неприятных сюрпризов.
Когда в средних классах израильские школьники решают сделать театральную постановку, она готовится исключительно силами самих учеников. Одним из следствий этого является то, что спектакли у них выходят довольно посредственные. Но они делаются не для удовольствия родительской аудитории. Они должны идти на пользу детям.
Представьте, если бы так работали наши школы: допускали, чтобы дети получали плохие оценки, чтобы их спокойно исключали из спортивной команды, чтобы они ставили неуклюжие спектакли, потому что им нужно будет извлечь из этого урок и в следующий раз сделать лучше. (На самом деле до недавнего времени так и было. Это видно хотя бы из журнала Seventeen 1940-х годов. Когда там говорят о мероприятиях и спектаклях, все это организовано исключительно школьниками.) А вот вам обратный пример: здесь, в Лос-Анджелесе, в одной из наших частных школ есть своя рок-группа, и солистом в ней поет директор школы. Как им, наверное, всем весело!
Но важно даже не это. В таком вторжении просто нет ничего хорошего для детей. Природа “любит маленькие ошибки”, как пишет Нассим Николас Талеб в “Антихрупкости”. Ведь по сути, ошибки прокладывают путь к великим человеческим свершениям. От этого зависит всякое образование, из этой предпосылки исходит научный метод, это необходимое требование для роста и эволюции. Дать место для ошибки не означает ликвидировать стандарты; стандарты должны оставаться высокими, но не все попытки должны засчитываться: пусть баллы отражают реальные способности. Умеренный стресс повышает результативность[390].
Катастрофические ошибки – они и есть катастрофические. Чтобы закалить характер ребенка, не надо посылать его драться на ножах.
И именно поэтому, наверное, социальные сети являются таким безусловным злом для наших детей: среди человеческих статусных игр это настоящая поножовщина. Они несут риск, с которым не обучен иметь дело никто из нас, и уж тем более наши социально незрелые подростки. В нас – и в них – вложено природой достаточно, чтобы справляться с мелкими социальными неудачами, когда результатом может быть смех пятнадцати других детей или даже целого класса. Но никто из нас не готов к тому, чтобы Сет Роган (9,3 миллиона подписчиков) делал нашу фамилию мишенью своих шуток в твиттере. Никто из нас не готов к тому, чтобы свидетелями нашего унижения были тысячи или миллионы. Никто из нас не создан для этого, и это слишком разрушительно, чтобы иметь хоть какое-то благотворное влияние[391].
Ченцова-Даттон выросла в России, еще одной стране, которая воспитывает в детях самостоятельность. Каждый год в качестве подарка на день рождения родители увеличивали разрешенные пределы ее самостоятельного передвижения. Каждый год они допускали чуть больше риска, чуть больше шанса на столкновение с опасностью – и вместе с этим на познание и взросление. Каждый год манил ее возможностью стать чуть более причастной радостям взрослого мира.
Нам известно, что осознанная способность добиваться результатов тесно связана с позитивным самоощущением, – причем известно очень давно. Когда ребенок, выходя в мир, чувствует себя в нем знающим и умеющим, трудно представить, чтобы это не сказалось положительно на его психическом здоровье.
Когда мы целенаправленно вводили детей во взрослый мир – постепенно назначая им домашние обязанности, поощряя подработки после школы, оставляя им достаточно часов для безнадзорного общения со сверстниками, – им всегда хотелось еще: больше свободы и больше личной ответственности. Сегодня же мы вместо этого меняем взрослый мир вокруг них, постоянно подлаживая его под ребенка.
Возьмем только один недавний пример: пищевые компании теперь переформатируют свои продукты, чтобы сделать из них еду, которую едят руками, – в угоду поколению, которое не хочет развивать в себе взрослый вкус, предпочитает более сладкие напитки ярких цветов и плюс к этому хочет есть, как двухлетние дети, руками. “Взрослые любители пива хвастаются тем, что специально приучают себя к горькому вкусу, так же как люди иногда заставляют себя полюбить вкус кофе, оливок или темного шоколада”, – сказал один из директоров по маркетингу в интервью Wall Street Journal. Молодое поколение, добавил он, так себя не ведет[392].
Хотите знать, какие дети лучше всего пережили Великую депрессию? Не самые бедные – такие, которых в ту пору иногда даже бросали родители, не способные их прокормить. И не самые богатые – их жизнь экономический кризис затронул не сильно. Если посмотреть на результаты одного любопытного многолетнего исследования, объектом которого стали 167 учеников начальной школы из Окленда, штат Калифорния[393], лучше всего депрессию пережила третья группа – дети из среднего класса, которые устраивались на постоянную работу, донашивали одежду за старшими, брали работу на дом, разносили газеты, копили деньги, больше обычного помогали по дому.
“У представителей среднего класса, переживших лишения, полное или почти полное отсутствие симптомов фиксировалось чаще, чем у непереживших, и они же получали более высокую оценку по таким показателям, как сила эго, интеграция импульсов и стремлений, использование ресурсов личности и способность к росту. Они характеризовались как более эмоционально устойчивые, более уверенные в себе и менее склонные к самооправданию”[394].
Дети, которым пришлось пойти на жертвы в этот период, получили в награду ответственное отношение к труду и ускорили свое вступление во взрослый мир[395]. Умеренные лишения и трудности, вынужденная автономия и риск, с нею связанный, – все это принесло им большую пользу.
Для стиля воспитания, взятого на вооружение моим поколением, характерно как раз обратное: облегчить все, что только можно. Родители без устали работали над тем, чтобы построить для детей бесшумный, продезинфицированный, изолированный от всякого дискомфорта террариум, – и теперь их дети не способны переносить мир за его пределами.
“Я считаю опасным заблуждением в области психогигиены – считать, что человеку в первую очередь нужно равновесие… состояние без напряжения, – писал великий австрийский психиатр и узник нацистского концлагеря Виктор Франкл. – Когда архитекторы хотят укрепить обветшавшую арку, они нагружают ее бо́льшим весом, ибо таким образом ее части прочнее соединяются между собой”[396].
Если вы хотите, чтобы у ребенка были крепче мышцы, вы заставляете его заниматься спортом. Потому что вы не сделаете ребенка сильнее, помчавшись к врачу за диагнозом и надавив на школьную администрацию, чтобы ему дали освобождение. Но вот что самое важное: чтобы добиться цели, вам не нужно ничего делать. Понятно, что совсем не обязательно ранить чувства ребенка, чтобы придать ему силы. Вам просто нужно прекратить вмешиваться. Перестаньте придирчиво манипулировать им и его окружением в надежде, что никто или ничто никогда не будет его расстраивать. Этот проект обязательно вызовет обратную реакцию. Патогены всегда находят способ пробраться внутрь даже самой стерильной среды. Всегда лучше развивать иммунную систему.
То, что сегодняшние родители больше не помнят, что такое юмор, вполне простительно. Какими бы другими одиозными свойствами ни обладали наши руководства по воспитанию, для них почти без исключения характерен насупленный тон и отсутствие легкости. Господь всемогущий, каким же тяжеловесным и серьезным они представляют каждый момент, проведенный с нашими детьми! Надо осваивать техники, мониторить ситуации, распознавать проблемы – и приносить извинения, когда все перечисленное так ни к чему и не приводит. Авторы рисуют родительство как подвижническую аскезу, где ставка слишком высока и надо всем царит угрюмость.
Но если вы хотите, чтобы ваш ребенок не оказался лишен одного из самых лучших средств, оберегающих душу человека в непредсказуемом мире, хоть изредка отключайте бдительность и позволяйте ему и себе посмеяться, когда смешно.
“Юмор – тоже оружие души в борьбе за самосохранение, – отмечал Франкл, рассказывая о своем выживании в Освенциме. – Ведь известно, что юмор, как ничто другое, способен создать для человека некую дистанцию между ним самим и его ситуацией, поставить его над ситуацией, пусть и ненадолго”[397][398].
Я стараюсь избегать давать позитивные советы, поскольку мы и без того все под ними погребены. “Смейтесь вместе с детьми” выглядит как очередной позитивный совет. Но это не так. Юмор – одна из самых естественных функций психики. Это цензура требует постоянной дисциплины. Если вы захотите задушить юмор, вам придется диктовать правила и жестко контролировать их соблюдение. В нормальной же ситуации мы, люди, смеемся и шутим практически по любому поводу.
Юмор – это принятие непредсказуемости. И это один из наших лучших психологических инструментов для превращения бесконечного конвейера мелких разочарований в веселое развлечение.
Примерно год назад я сидела в самолете позади американской семьи из четырех человек: двух родителей и двух маленьких девочек. Посредине полета девочка, которой было около восьми лет, издала такой пронзительный вопль, что мне показалось, что мои барабанные перепонки проткнули чем-то острым.
Отец, рыжий бородатый мужчина с наружностью доброго великана, попытался ее успокоить. Сначала он спросил, что случилось, почему она так разозлилась на свою младшую сестру. Потом сказал младшей перестать щипаться или чем там она еще занималась. Потом предложил им помириться.
О других пассажирах в самолете он не упомянул ни разу. Он не сказал ни той ни другой, что когда они кричат, это может быть неприятно для еще девяноста человек. Он не сказал, что мы все вместе занимаем это пространство и что у каждого есть важное дело: оставаться хорошими соседями на протяжении всего полета. Он не стал беспокоить своих дочерей мыслями о нас.
Я рассказала об этом Ченцовой-Даттон, чтобы узнать, какова была бы реакция японского родителя. “Для любого человека из более коллективистской культуры такое выглядело бы просто безумием”, – сказала она.
Наши дети не знают, что они связаны с другими людьми, потому что мы им об этом не рассказываем. Если нас послушать, они – идеальные маленькие индивидуумы и им вполне позволительно кричать во весь голос в самолете, как будто вокруг никого нет. И это онтологическая проблема, которая дополнительно осложняет проблему нравственную: мы учим детей солипсизму, внушаем им идею, что они – свободные частицы, отделенные от общества. Когда все прекрасно, когда они счастливы, это может ни на чем не сказываться. Но когда становится тяжело, им не к кому обратиться – они лишены даже чувства, что существует кто-то еще, помимо их родителей, кому они не безразличны.
У наших детей нет такой роскоши, как система из множества стабильных отношений. Мы назначаем им самых лучших друзей, которых тщательно отбираем, опираясь на свои предпочтения, в разных местах – как будто собираем камешки на пляже. Но, говорит Ченцова-Даттон, если посмотреть на общества с очень высоким уровнем депрессивных расстройств, в глаза сразу бросаются две вещи: высокая ценность индивидуализма и высокая мобильность отношений (то есть большая текучесть людей в вашей жизни).
Задумайтесь на мгновение о жизни наших современных детей: они не общаются с соседскими детьми, или с двоюродными братьями и сестрами, или с большим количеством родных, или даже с теми же одноклассниками на всем протяжении школы. У них есть приятели в шахматном клубе, приятели в бейсбольной команде, друзья с первого класса, друзья со второго класса – и никто из них не знаком между собой. Мы каждый год перетасовываем состав классов, полагая, что это поможет им завести новых друзей.
“На выходе они получают крайне фрагментированный набор отношений, – сказала мне Ченцова-Даттон. – Это вместо интегрированной, стабильной группы друзей, где вы хорошо друг друга знаете, где вас связывает долгая история, где вы рассчитываете на устойчивость этой группы и имеете отношения качественно другого уровня, особенно в плане возможности опереться на них, когда дела идут не слишком хорошо. Так что когда эти дети достигают подросткового возраста с его обычными стресс-факторами, им недостает стабильной социальной опоры”.
Мексиканские иммигранты в Америке имеют намного лучшие показатели психического здоровья, чем американцы сравнимого социально-экономического положения, и при этом демонстрируют тем большее ухудшение, чем лучше они адаптированы к американской среде. Этот “парадокс психического здоровья латиноамериканцев” исследователи объясняют в том числе культурой, которую они приносят с собой в новое общество и благодаря которой формируют достаточно стабильные и прочные социальные связи[399].
Я живу в Лос-Анджелесе, где только в границах города моими соседями являются более полумиллиона иммигрантов из Центральной Америки. И когда, например, два сальвадорца или гватемальца приветствуют друг друга, нельзя не подметить одну вещь: они сразу же спрашивают, из какого конкретно места происходит родня собеседника. Они выясняют, какие у них общие знакомые, в какую кто ходит церковь. Если раньше они уже общались, хотя бы однажды, то обязательно спрашивают друг у друга о семье – и всё внимательно выслушивают.
Встретившись снова, они интересуются, что нового произошло в жизни другого: их культура поощряет такой уровень человеческого внимания и вежливости. Она учит их вкладываться друг в друга. Если вы сталкиваетесь с ними, ничего о них не зная, вы решите, что эти люди, только что познакомившиеся, уже давно дружат.
Всё это когда-то обеспечивали нам родня и соседи. У наших детей этого нет. У них нет множества устойчивых связей с людьми, которых они не считают чужими и которые не считают чужими их. Постоянно подчеркивая их уникальность, мы только укрепляем в них ощущение, что нужно быть внимательным только к самому себе. Что они – ни на кого не похожи и скроены по индивидуальной мерке. Что, по сути, они одни на этом свете.
У моего тестя, который вырос на скотоводческом ранчо в Калифорнии, есть дурацкая, неприятная традиция в его общении с внуками (не внучками). За много лет до шестнадцатилетия очередного внука – примерно в одиннадцать или двенадцать – он отвозит его в какую-то глушь и там учит водить машину. С момента, когда моим сыновьям-близнецам исполнилось девять, я начала с содроганием думать о том моменте, когда придет их очередь садиться за руль.
Я люблю своих сыновей и доверяю им массу всяких вещей. Дома они регулярно решают всевозможные компьютерные проблемы, а когда мне нужно, чтобы кто-то взял в руки инструкцию и собрал по ней журнальный столик, никого лучше не найти. Но я же их так хорошо знаю – буквально как никто. Они регулярно нажимают на кнопки, прежде чем узнать, что эти кнопки делают. Они опрокидывают стеклянные сосуды всех видов и размеров, и если им на глаза попадается педаль, я совершенно не надеюсь, что что-то можеть удержать их от того, чтобы выдавить ее до отказа.
Они могли пострадать. Они могли покалечить других. Риск был слишком велик. Выгода – слишком сомнительна. Не говоря о, строго говоря, противозаконности самого предприятия.
Я отвечала за то, чтобы они были целы и невредимы. Дать им порулить двухтонной махиной с дедушкой на пассажирском сиденье – это казалось полной противоположностью моей миссии. Никуда они не поедут.
Но потом как-то раз, когда я уже начала задумывать эту книгу, меня посетило небольшое озарение: а что, если это история не про меня? Что, если мой комфорт – не единственный решающий фактор? А может быть, запрещая им заниматься чем-то с дедушкой, я лишаю их чего-то большего?
Я вспомнила разговор, который состоялся у меня с гарвардским психиатром Гарольдом Бурштайном, чьи родители пережили холокост и сбежали из Лодзинского гетто, прячась в канализации. Бурштайн рассказывал, что на всем протяжении гонений, в самые трудные времена отца поддерживали воспоминания о родственниках, которые он прокручивал в голове как киноленту.
Многие из молодых пациентов, которых Бурштайн принимает в Гарварде, очень мало знают о своих родственниках. Он отмечает, что это делает их особенно уязвимыми в моменты жизненных трудностей. “У них огромная неуверенность во всем, что касается вопроса «Кто я такой?», – сказал он о молодежи, прошедшей через него за последнее десятилетие. – Во многом это объясняется отсутствием связи с прошлым, невозможностью ощутить себя частью продолжающейся истории. У них получается, что будущее – великое неизведанное, настоящее – одна большая проблема. А прошлое покрыто туманом тайны”.
Когда мы слишком ограничиваем общение дедушки с нашими детьми (тем более когда мы вовсе его изолируем), мы не даем им шанса ощутить себя, образно говоря, новыми побегами Пандо, знаменитой колонии осин, раскинувшейся на огромной территории и связанной единой корневой системой. Мы не даем возникнуть естественному чувству: “Я это не только я. Я пришел из далекого прошлого. Люди в моему роду сталкивались с гораздо худшим и выживали. И я тоже смогу”.
Когда вы подпитываете естественную склонность детей считать свои проблемы уникальными и самыми важными на свете, когда вы не рассказываете им, что их собственные бабушки и дедушки когда-то смогли пережить большие неприятности, вы лишаете их возможности воспринимать свои страдания в более широком контексте. Вы лишаете их единственного наглядного доказательства выносливости и долговечности их генетического материала. Вы отрезаете их от корневой системы родства, одного из величайших источников смысла для человека. Вы заставляете их думать о своих проблемах в отрыве от всего и выдерживать трудности в одиночку.
Одним из худших последствий нашей гиперсосредоточенности на чувствах в настоящем, нашего неоправданного ухода от исторической перспективы, нашей профессионализации воспитания стало обесценивание всего, что могли бы предложить детям бабушки и дедушки. Мы стали считать их отсталыми, нетерпимыми, неделикатными – слишком игривыми или слишком формальными, и к тому же слишком полагающимися на опыт собственных родителей. Мы регламентировали их общение с нашими детьми, мы ставили им границы, мы даже не разрешали им видеться.
Бабушки и дедушки были не идеальны. Дедушка периодически брякал что-то несусветное, показывал детям не те фильмы и учил их дурацким анекдотам. Он заставлял их работать инструментами, что было опасно, и при этом не объяснял им все на пальцах. Бабушка готовила не те блюда (“Вы же знаете, что Эйден не переносит все молочное!”) и, по нашему мнению, слишком придиралась к их манерам за столом.
Но дети не развалились от этого и стали только крепче, зная теперь, что способны общаться со взрослыми, не умеющими вести себя по маминому сценарию. Дети получили что-то такое, что нельзя было просчитать заранее и что сложилось из множества отдельных моментов: связь с другим человеком.
В итоге я отпустила своих сыновей с их дедушкой. Но не потому, что передумала, – я, собственно, не давала им никакого “разрешения”. Я просто не стала им мешать. И поэтому теперь у моих сыновей есть эти жуткие, полные адреналина воспоминания о времени, проведенном с человеком, которого когда-то уже не будет рядом.
Может быть, этот диковатый обряд посвящения, общий для них и их двоюродных братьев, – приключение, которое не смог бы им обеспечить ни один родитель, – даст им возможность чувствовать себя менее одинокими в неумолимо наступающем будущем. Может быть, этого будет достаточно, чтобы побудить их набрать номер кузена, когда им будет нужно с кем-то поговорить, или предложить помощь, когда она тому понадобится. Может быть, все эти беспорядочные семейные вылазки и шумные дни рождения надоумят их, что надо делать что-то для других, находить юмор в абсурдных ситуациях и подавлять мелочное раздражение по поводу бестактных людей, донимающих тебя навязчивыми расспросами. Может быть, это подскажет им, как найти этому раздражению конструктивное применение (например, помочь загружать в машину судки с лазаньей или пристроиться возить бабушку на инвалидной коляске) и сформирует у них более реалистичные ожидания от повседневной жизни. Может быть, этот нелепый и трогательный театр под названием “родня” даст им коллективный иммунитет от отчаяния перед лицом неизбежных трудностей. Родственники стоят жертв хотя бы только по этой причине.
Но это не только мое личное мнение. Самое продолжительное и подробное в мире психологическое исследование благополучия взрослых – гарвардское “Исследование Гранта” – показало, что пятью чертами характера, больше всего ассоциирующимися с удовлетворенностью жизнью, являются: альтруизм (внимание к другим); юмор; сублимация (“нахождение благотворных альтернатив разочарованию и озлоблению”); прогнозирование (“реалистичное отношение к будущим проблемам”) и вытеснение (да, та самая хорошая мина при плохой игре)[400]. Каждая из этих пяти черт требует не относиться к собственным чувствам слишком серьезно. Развитию каждой из них очень помогает присутствие в вашей жизни дядей, тетей, кузенов, кузин, бабушек и дедушек.
“Секрет жизни – хорошие и долгосрочные отношения с близкими и друзьями”, – резюмировал это исследование профессор психиатрии Йельского университета Чарльз Барбер. Это жизнь, где всегда есть те, кого вы любите и кто любит вас.