Май 1938 года. Аэродром в пригороде Ханькоу.
Лёха, только что выписавшийся из госпиталя, снова оказался в компании советского начальства — за столом, заставленным графинами, пепельницами и кипами бумаг — восседал сам Дратвин, советник при правительстве Чан Кайши. Остальные советские руководители оккупировали стулья и диваны вокруг.
Китайский вол, имевший неосторожность воспринять Лёхину ласку буквально, оставил на лице попаданца заметную метку. И хотя космическая регенерация опять выручила — рана затянулась и даже кожа уже поджила, — теперь от левого виска и до середины скулы белела чёткая, рваная, как молния, линия. На загорелом лице шрам сиял особенно выразительно — словно намёк на разряд, прошедший по нервам.
Кто-то из новых советских лётчиков попробовал пошутить, назвав его «капитаном Гроза — пи**ц японцам», за что, правда, получил по дружески в ухо.
Заход начальства был неспешным, как будто ни к чему не обязывающим — и потому сразу настораживающим. Рычагов, поправляя подставленный под стакан кипарисовый кружочек, как бы мимоходом бросил:
— Лёша, ты же, вроде, на разных языках говоришь? Про испанский я точно знаю.
Лёха приподнял бровь и чуть склонил голову набок, как заяц, услышавший ружейный щелчок.
— А вы с какой целью интересуетесь, товарищ командир?
— Хренов! Дело есть, а не просто так, — отмахнулся рукой тот. — Надо, потому что.
— Ну, если «не просто так»… — протянул Лёха, — тогда по порядку: на французском — плохо, с акцентом и тоской. Испанский — могу изобразить родным, правда, в духе севильских лавочников и с южным присвистом. Английский — если медленно говорят, то пойму, а если быстро, то вежливо улыбаюсь и машу рукой. Ответить тоже могу, но чаще всего об этом потом сожалею. Китайский — я учу, страдаю, но если надо объясниться, то пальцы в помощь. А если говорить по-честному, то скорее что-то соображаю, чем разговариваю.
Он сделал паузу и потянулся к чашке, как бы подводя черту.
— А японский? — спросил Дратвин с выражением лица, как у человека, бросившего в омут ключ от сейфа.
У Лёхи на лице медленно, как зажигание на старом моторе, проступило выражение благородного ступора.
— Простите? — переспросил он осторожно, будто надеялся, что ослышался.
— Японский, — повторил Дратвин, на этот раз без улыбки.
Лёха поставил чашку обратно, ни разу не отведя взгляда. Потом, сцепив руки в замок, негромко произнёс:
— Бакэяроо, кэцу ни айситэ! — на одном дыхании прорычал Лёха всё, что знал по-японски.
— Это что ещё за хрень? — приподнял бровь Рычагов.
— Чтоб тебя в ж***пу любили длинноносые варвары, — с каменным лицом перевёл Лёха.
Начальство сперва замерло, а потом комната наполнилась истерическим хохотом.
— Алексей, — сказал Дратвин, глядя не прямо, а чуть мимо, будто собираясь сообщить нечто тяжёлое. Он придвинул карту, разложенную на столе, и постучал пальцем в район к северо-западу от Шанхая, где речные изгибы терялись в иероглифическом беспорядке.
— Пришла информация от китайских товарищей. Вот здесь, — он ткнул точку ручкой, — в одной из деревушек, по их словам, укрываются двое наших. Раненные лётчики. По всему выходит — это твои, моряки сбитые над Шанхаем. Пилотом там был Вася Литвинов, а штурманом… Твой Хватов. Он на замену тогда полетел. Надо их вытаскивать!
Лёха не сразу ответил. Висевшая в воздухе тишина слабо звенела.
Май 1938 года. Аэродром в пригороде Ханькоу.
Следующей ночью Лёха стоял у борта СБ. На нём была нацеплена зелёная куртка и штаны странного, полувоенного вида, будто он собирался то ли в разведку, то ли на охоту, толи прятался от комаров размером с собаку. К груди он прижимал увесистый мешок, прикрепленный на длинном фале, как нелюбимый чемодан дальнего родственника. А к его ж***е был привязан — извините, к пятой точке — парашют, который он, будь у него выбор, не надел бы никогда.
«Вспомни молодость…сколько у тебя прыжков!» — шептала в его мозг вторая половина души, та, что отвечала за идиотизм, авантюризм и отсутствие инстинкта самосохранения. «Сорок четыре» — вслух ответил Лёха.
— Сколько? Лёша, сосредоточься! При прыжке сгруппируйся, считай до пяти и потом… — начал за его спиной повторять в который раз, словно мантру, Павел Рычагов.
— Паша, Машу свою поучи борщ варить, — буркнул Лёха в сердцах, но тут же осёкся. Маша Нестеренко уже считалась известной лётчицей, и как обстояли у неё дела с борщами — было точно не известно.
— У меня этих прыжков… — Он снова осёкся…
Рычагов стоял в стороне, скрестив руки и глядя на него с таким выражением, будто видел одновременно и идиота, и героя.
— Ну да, — произнёс он наконец, — кто-то же говорил, что только идиоты выпрыгивают с тряпочками из работоспособного летательного аппарата… и при любой возможности сваливал от обязательных прыжков!
Лёха ухмыльнулся и шагнул в ночь, заползая в бомболюк так хорошо известного ему СБ.
Май 1938 года. Великая китайская река где-то между Шанхаем и Ханькоу.
Старенький пароходик с высокой, тонкой трубой, из которой с упорством валил чёрный дым, неторопливо шлёпал по мутной воде Янцзы — той самой Великой Китайской реки. На корме развевался огромный «Юнион Джек», обозначая: пароход принадлежит Его Величеству, и трогать его нельзя. Даже если очень хочется.
А шлёпал пароходик от захваченного японцами Шанхая к контролируемому Гоминьданом Ханькоу. Да! Именно так!
Кому — война, а кому — международные интересы. Британская, американская и французская миссии в Шанхае были, по сути, независимыми государствами, куда японские патрули, если и заходили, то очень вежливо и аккуратно.
Лёха вспомнил, как в его времени горько шутили: самое безопасное при обстреле — это как следует прижаться к газовой трубе.
Впереди британского пароходика грозно тащилась канонерская лодка Соединённых Штатов — USS Oahu. Правда, по мнению одного рассматривающего её попаданца, она больше походила на речной трамвайчик с несерьёзными тремя 76-миллиметровыми пукалками и кучей пулемётов… Но по местным меркам это была настоящая речная вундервафля. Как особенно отметили Лёхе: вам повезло — вас охраняют американцы до самого конца!
На борту пароходика, развалившись в шезлонгах, сидели двое джентльменов — вроде как испанского происхождения, в пробковых шлемах. Надо признать, весьма и весьма подозрительных джентльменов.
— Лёша… — шёпотом спросил один из них, щурясь на реку, — ты с этим жиртрестом о чём вообще говорил?
— Говорила бабушка: слушай, Саша, что тебе учительница говорит, учи языки, внучок! — важно ответил Лёха, поправляя шлем и закуривая трубку, набитую изрядным дерьмецом. — Отсталый ты человек, малокультурный!
Советский воин с хрустом почесал стриженный затылок под шлемом.
— Я — известнейший в мире энтимолоджист! А ты — мой верный бой! — уже в голос ржал предводитель джентльменов.
— Энти… кто? Хорош ржать, командир. А я кто? В глаз дам! — насупился младший джентльмен и привёл убойный аргумент.
— Я — крупнейший в мире специалист по бабочкам! Ну и попутно по культуре исчезающих народов и тибетским напевам. Мы же с тобой теперь джентельмены его Величества, короля Англии.
— Я советский комсомолец, а не какой то джентельмен! — прошипел младший участник совещания.
— Вот и я о том же говорю! Советские комсомольцы бежали из Испании, потом были приняты в Лондоне, лично встречались с лордом чего-то-там, а теперь направляемся с экспедицией в Тибет. Будем спасать тибетского тутового шелкопряда от… ну, от японцев, например. Выберем по обстановке.
Лёха как следует пыхнул трубкой и закашлялся. Утерев слезы он продолжил воспитательный момент:
— А ты… ты чемоданы мои носить умеешь! Поэтому я тебя и взял с собой — ты мужествен, надёжен и туповат.
Хех! — улыбаясь во все тридцать два зуба, старший джентльмен ловко увернулся от замаха младшего.
А всего неделей раньше…
Май 1938 года. Китайская деревня где-то в пригороде Шанхая.
Саша Хватов лежал на жёсткой доске, положенной на два кирпича, и страдал. Вонь от лампы, копоть на потолке, мошки, следы чьего-то недавнего присутствия — всё это составляло интерьер убогой китайской хижины, в которой он оказался после самого хренового полёта в своей жизни.
Их СБ сбросил бомбы и улепётывал что было сил, когда сзади, снизу, метрах в ста, выскочил японский истребитель. Очередь — быстрая, короткая, злая — врезалась в левое крыло. Сразу запахло бензином, а потом и обдало жаром. Повезло, что бак не взорвался, но огонь за крылом тянулся таким весёлым факелом, что время у них теперь измерялось не минутами, даже не секундами, а ударами сердца.
Они с Литвиновым — Васей, ведомым из звена Хренова — прыгнули. Ночью, в темноту, в никуда. Саша успел вырваться, досчитал до трёх, дёрнул кольцо, раскрылся. А дальше — ветер, стропы, земля. Он неловко грохнулся на правую ногу, что-то хрустнуло, и её тут же скрутило болью. Попробовал вскочить — не смог. Посидел, послушал, как где-то далеко бахнуло — видимо, их СБ встретился с землёй. А потом стало совсем тихо.
Нашли его китайцы. Негромкие, шустрые, говорящие на незнакомом языке. Он пытался что-то сказать, они только махали руками и суетились. Отнесли его — несли на руках, как тяжёлый мешок, — в деревню и запрятали в сарай. Сарай — это громко сказано. Скорее, тёмная нора с дверью, низкая, так что только на четвереньках и влезть. Снаружи замаскировали сеном. Внутри — плетёнка под головой и вода в кувшине. На второй день принесли тело Васи. Парашют у него, видно, не раскрылся. Или загорелся в воздухе. Китайцы молча кивали, что-то шептали между собой, потом унесли тело. Где и как похоронили — осталось неизвестно.
Саша пытался разрабатывать ногу — массировал, хрустел суставами, двигал пальцами. На второй день в его нору пролез китаец, осмотрел ногу, цокал языком, намазал какой-то вонючей гадостью и замотал тряпкой.
— Всё равно отрезать, а так сама отвалится, — перевёл для себя китайские причитания Хватов, баюкая жутко болящую и чешущуюся ногу.
Хозяин — пожилой китайский мужик с глухим голосом — показал жестами, что кругом ходят японские патрули. Так же, жестами, Хватов понял, что сообщение вроде бы ушло «туда», к своим. Оставалось только ждать.
Всё, что у него было из арсенала — ТТ с двумя обоймами и половина шоколадки. Вторую половину стрескали дети хозяина. Он пытался им показать, что, мол, вкусно. И не сразу, но они живо смолотили лакомство. Ну дети же. Ночью, в тишине, он слушал ветер, шумящий где-то над головой, жужжание комаров — и мечтал о том, чтобы снова услышать шум мотора. Родного, советского. Летящего за ним.
Май 1938 года. Небо где-то над китайской деревней где-то в пригороде Шанхая.
— Мудак! Куда тебя опять несёт! Рэмбо, бл***ть, недоделанный! — пробурчал про себя Лёха, вываливаясь в темноту с мешком в руках.
— Пятьсот один, пятьсот два, пятьсот три… кольцо! — Рывок, и над головой белеет сумрачный купол. Лёха шлёпнулся прямо в блестящую гладь, которая при ближайшем рассмотрении оказалась вовсе не рисовым полем и не росой, а самым настоящим озером.
Плюх — и мир вокруг на секунду исчез. Вода захлестнула за шиворот, что-то холодное обвилось вокруг левого колена. Лёха задергался, забарахтался — но тут же, отплёвываясь, встал. Воды оказалось… по колено. Он тяжело выдохнул, собрал парашют, связав стропы косичкой, прижал к груди баул и, с достоинством неутонувшего героя, пошлёпал к берегу, иногда проваливаясь по пояс.
Его нашли китайцы — вездесущие, как и положено настоящим китайцам. Они вынырнули из тростника, закивали и засуетились.
Вход в убежище советского лётчика был устроен хитро — низкая, еле заметная щель под склоном, заваленная хворостом и сеном. В неё можно было влезть только на карачках. И только в том случае, если очень хотелось выжить.
Лёха протиснулся внутрь… и замер. Щелчок. Мягкий, но до боли знакомый.
У самого виска, едва не касаясь волос, водил дулом очень знакомый ТТ. Тот чуть дрожал. За ним — лихорадочные глаза, борода и полоска повязки на лбу.
— Бл***ть, не пальни сдуру! — произнёс Лёха тихо.
— Командир⁈.. — голос Хватова сорвался и перешёл в сип. — Ты как тут оказался?..
На утро Лёха потолковал с деревенским старостой на смеси ломаного китайского и универсального языка пальцев. Стороны поняли друг друга по-своему, но итог получился вполне удобоваримый. Через полчаса у главной хатки на площади остановился рикша — босоногий, жилистый, с лоснящимися от пота плечами и расписной нарядной коляской. За одну серебряную монетку.
Лёха, не церемонясь, закинул в коляску тощий мешок с вещами, потом потащил туда Хватова.
— Я не сяду. Командир! Я тебе серьёзно говорю, я не сяду. Это человек. Они же — эксплуататоры…
— Ты интеллигент вшивый, — с мрачным удовлетворением произнёс Лёха. — Я тебя тогда прямо тут пристрелю, гуманист. Белые люди здесь пешком даже в булочную не ходят! А у нас с тобой — автопробег до европейской миссии. Живо запрыгнул — и молчишь всю дорогу. У тебя, между прочим, лихорадка!
Май 1938 года. Где-то в пригороде Шанхая.
Гундзё Хусуяки — младший сержант японской армии — мрачно стоял у шлагбаума на самом глухом из всех въездов в Шанхай, глядя на убегающую вдаль дорогу, как кот на пустую миску. Хоть бы кто проехал! Обобрать бы подводу или повозку, хотя бы китаёзочку с корзиной общупать — тогда и не придётся разрываться между жандармской строгостью и личной выгодой.
А то стоял он тут уже полдня — ни взятки, ни подношения, ни даже выпить ничего не осталось.
А ведь выложил он целых восемьдесят иен, чтобы попасть с фронта в эту тихую синекуру. Говорили, что тут легко, комфортно, и кормёжка почти как в столовой для офицеров. А на деле — жара, скука и два раздолбая-солдата, такие же блатные, как он сам, только ещё более ленивые.
Шлагбаум скрипел, перекрывая въезд в оккупированный район Шанхая. Вокруг ни души — лишь медленно ползли тени от редких деревьев. И вдруг, наконец, вдали показалась коляска: чумазый рикша тащил на себе что-то, напоминающее кресло-качалку с кучей багажа.
Когда она добралась ближе, Хусуяки поднял руку, подозвал второго караульного и встал, загородив проезд.
— Документы! — рявкнул он на рикшу.
Тот закивал, как безумный и съёжился, как собака под дождём. Но в коляске сидели двое — два белых гайдзина в пробковых шлемах, как в кино про Африку. Один важно орал на каком-то варварском языке, размахивал бумагой и делал такие выражения лицом, будто сейчас назначит Хусуяки самым большим начальником.
Хусуяки подошёл, принял бумагу, взглянул на иероглифы: Токио… приказ… военный комендант Нанкина… и какая-то печать, от одного вида которой становилось как-то ссыкливо. Он почти научился читать и даже писать своё имя и пару проклятий, но тут… лучше не связываться.
— Бакэяроо, кэцу ни айситэ! — Прорычал старший гайдзин и ловко сунул ему серебряную монетку. Настроение Хусуяки скакнуло на два порядка вверх.
Он важно кивнул и сделал жест: «проезжайте», — а для порядка от души отвесил пендаль рикше, чтоб не забывал, кто тут хозяин.
Но вдруг второй белый, который всё это время лежал с закрытыми глазами, открыл их, зло прошипел что-то и вдруг наставил пистолет прямо в лицо Хусуяки.
— Яматэ! Яматэ! — закричал сержант, попятившись. Солдаты за его спиной судорожно начали стаскивать винтовки с плеча.
В этот момент у старшего гайдзина в руке появилась странная трубка, из которой дважды пукнуло — негромко, почти по-домашнему.
«Сейчас мы покажем этим белым, как надо воспитывать китайцев!» — мелькнула у него в голове последняя мысль.
И Хусуяки увидел, как оба его солдата одновременно роняют винтовки и валятся в пыль, будто из них вышибли дух.
Он только успел перевести взгляд обратно — как трубка пукнула ещё раз.
Следующее, что он увидел, — небо, кривой забор и подошвы своих сапог где-то над головой.
Май 1938 года. Около британской миссии в International Settlement города Шанхая.
— Понабрали, блин, манерных барышень в Красную армию! — ворчал Лёха, таща Хусуяки за ноги за кучу камней. — И ведь выдают этим барышням дипломы штурманов морской авиации!
Китайский рикша, чьего имени никто не удосужился узнать — да и не запомнил бы его в том вихре событий, — оценив обстановку и поняв, что просто свалить не выйдет, уже шустро шмонал японцев с ловкостью опытного напёрсточника.
Судя по ловкости рук и вниманию к мелочам, он явно много лет подрабатывал на рынке, где у кошельков покупателей были свои маршруты и характеры. Через три минуты троица была раздетой почти до нижнего белья, а рикша уже сортировал трофеи по карманам и нишам коляски.
— Командир, ну ты же видел, как он с китайцем… — хромая, выбрался из-за коляски Хватов, но договорить не успел.
Рикша, вдруг переставший быть просто частью пейзажа, дёрнул Лёху за рукав и зашептал быстро и напряжённо, показывая на дальний конец улицы.
Метрах в ста от товарищей из-за угла вышел патруль — трое японцев в изумлении уставились на творящийся у шлагбаума беспредел.
— Куда! Идиоты! — рявкнул Лёха, хватая винтовку Хусуяки и передёргивая затвор.
Рядом грохнул выстрел — один из патрульных всплеснул руками и завалился. Босоногий рикша с удивительной ловкостью передёрнул затвор винтовки.
Лёха выстрелил — мимо. В ответ грохнула пара выстрелов со стороны японцев. От коляски с треском отлетела щепа, превращая её в арт-объект эпохи военного творчества.
Лёха снова передёрнул затвор и выстрелил. От коляски часто и неровно закашлял пистолет Хватова. Бах-бах-бах — второй патрульный сложился пополам. Третий не стал геройствовать — вспомнив старую японскую мудрость, дал дёру.
— Быстро! В коляску! — крикнул рикша, вдруг обретший голос командира взвода.
То, что было дальше, вряд ли кто запомнил чётко. Всё слилось в безумный калейдоскоп: узкие улочки, тряские повороты, мимо мелькали забегаловки с лапшой, помойки, орущие китайцы, лотки со снедью, стены, двери, козлы, гуси и запах жареного тофу.
Рикша нёсся как проклятый, коляска подрыгивала, визжала и скрипела. Лёха выпрыгнул и схватился за ручки, помогая китайцу тянуть ношу.
— Лежал я тут в госпитале… — Лёха тяжело хрипел лёгкими, попутно переводя свою речь на китайский для рикши, — сел там с медсестрой ихней, китайской, на лавочку и задумался!
Коляска резко накренилась на повороте, Хватов судорожно схватился за стенки.
— Неправильно я живу! Надо… — стараясь попасть в такт шустро перебирающему ногами китайцу, простонал наш герой, — Пить надо меньше! Курить бросить! Девок… ну, с девками сложно…
Коляска влетела в узкую улочку, распугивая гусей и чуть не снеся торговые лавочки.
Рикша ещё прибавил ходу. Герой Союза, а временно, по совместительству, помощник китайского рикши перешел на галоп.
— Надо спортом заняться, — всхлипывал Лёха, — на диету сесть, чай зелёный пить, от женских… ну этих… от мед… сестричек отвлечься…
— Командир! — заорал Хватов, помогая коляске вписаться в очередной поворот. — Не отвлекайся!
— Ну её, нахрен, эту лавочку! Больше на неё не сяду!!!
Минут через пятнадцать они остановились в закоулке, у пролома в стене, затянутого колючими кустами. Лёха согнулся пополам, ловя воздух, пытаясь отдышаться.
Рикша улыбнулся щербатым ртом и рассыпался в быстрой скороговорке, показывая на пролом. Потом показал пять пальцев, потом ещё пять, потом почесал голову и снова показал пальцы.
— Чё он говорит? — хрипло спросил Хватов, сползая с сиденья.
Лёха перевёл:
— Говорит, я стану великим полководцем. Генералом. Раз пью, курю, и девок, говорит, драть надо, пока не сдохнешь.
— А я? Тоже стану генералом? — с надеждой поинтересовался наивный советский штурман.
Лёха пожал плечами:
— Говорит, тебе не светит. Тебя бабушка мало в детстве хворостиной лупила по ж***пе!