Март 1938 года. Центр города Москвы.
Надя шла по Москве, упрямо поджав губы, — не то от холода, не то от злости. Весна в этом году выдалась поздней, снег под ногами скрипел, троллейбусы гудели, прохожие спешили кто куда, а она шла, как по льду, зная, что скользко, но всё равно не сворачивая.
Она уже обошла несколько редакций — знакомые, бывшие коллеги, случайные связи. Везде — одно и то же. Где-то говорили мягко, с улыбкой: «Тема не наша, времена другие…»; где-то сухо, будто отмахиваясь: «Редакционный план закрыт, идите через отдел агитации».
По сути — от ворот поворот.
В «Правде» — отказ. В «Известиях» — отказ. В «Огоньке» — просто не стали смотреть.
Проходя мимо Старой площади, где стояло здание ЦК, она вдруг остановилась. Подняла глаза на глухие стены и подумала зло, горячо:
— Суки. Всё равно добьюсь. Хоть к самому Сталину пойду.
И она пошла. Тормозов у Наденьки никогда не было.
Внутри приёмной было тепло и тихо. Люстры сверкали и воздух пах натертыми полами. За конторкой сидел строгий комендант в форме НКВД, с узким и равнодушным лицом.
— Цель визита? — спросил он, не поднимая глаз, голос у него тоже оказался равнодушным.
— Можно записаться на приём к товарищу Сталину? — спросила она, собрав всю храбрость в один вдох.
Он поднял взгляд — спокойный и холодный, как из рентгена.
— Товарищ Сталин очень занят, — произнёс комендант. — Оставьте свои материалы. С вами свяжутся.
Надя кивнула. Храбрость кончалась и голос её уже не слушался. Ей дали формуляр — аккуратный лист с графами: фамилия, адрес, суть обращения. Рука дрожала, когда она писала. Потом она положила папку на стопку других — таких же аккуратных, чужих, одинаковых.
«Вряд-ли что-то ответят» — подумала Наденька.
Когда она вышла, снег всё ещё шёл. Она дошла до памятника героям Плевны — он стоял неподалёку, на перекрёстке, между Старой площадью и Лубянкой, — и села на каменное ограждение.
Вокруг бежали люди, машины, вдалеке гудела сирена.
А она сидела, держа варежки на коленях, и тихо заплакала. Жизнь, казалось, поехала под откос — и не было ни тормозов, ни стрелок, ни машиниста.
Первое апреля 1938 года. Гостнница при штабе ТОФа, город Владивосток .
Наш герой валялся на койке в общежитии прикомандированных, закинув ноги на стену, как человек, намеренно игнорирующий силу земного притяжения. В руках у него оказалась гитара — чужая, потерявшая струну и голос, но всё ещё готовая порыдать в чужих воспоминаниях. Лёха лениво перебирал струны; весёленький мотивчик, услышанный им непонятно где и когда, сам лез в голову:
— Если надо — Коккинаки долетит до Нагасаки…
Он задумался, наморщил лоб и продолжил:
— Напинают вам, макаки, в толстый зад до самой сраки…
Мотив был знаком — вероятно, он звучал приличнее и рифмовался увереннее. Но после вчерашних кульбитов и чтения писем из Лёхи прямо-таки пёрло воспитание интеллигента. Лёхина бабушка могла бы гордиться внуком.
На тумбочке рядом лежала стопка писем. Не будем утомлять читателя подробностями, каких трудов стоило нашему герою их добыть.
Краснофлотец наотрез отказался отдавать корреспонденцию, канцелярия развернула его, а дежурный особист даже предложил «подождать до утра в отдельной комнате, когда разберутся, откуда такие любопытные». Лёха не без приключений раздобыл временное удостоверение и через два часа наконец стоял с заветной пачкой писем в руке, как кладоискатель, нашедший сундук, полный старых долгов. Прочтение, впрочем, однозначного счастья не принесло.
На койке снова задушевно зазвучала гитара, почти со вздохом:
— Напинают вам, макаки… в толстый зад… до полной… сраки…
И струны протянули последнюю ноту — точно сказали за него всё остальное.
Тут в дверь засунулась усатая физиономия. Сияющий Кузьмич, как человек, у которого все дела прекрасно решены и у совести выходной, проник в номер и, не раздумывая, плюхнулся на соседнюю койку. Газетный пакет, который он прижимал к груди, издал предательский запах. Кузьмич запустил туда руку, выудил пирожок, с довольным видом затолкал его в рот и, жуя, заржал:
— Что, ловелас! Запутался в своих бабах! Так тебе и надо, кобель шелудивый!
Лёха приподнялся на локте, глянул на него с таким выражением, будто всерьёз подумывал выбросить его в окно вместе с койкой.
— Да, Кузьмич, — сказал он с усталой торжественностью, — тебе бы прорицателем работать. В цирке фокусы показывал бы — а у пивной тебе без очереди наливать станут.
Кузьмич довольно хрюкнул, сунулся за вторым пирожком, не дожёвывая первый, и добавил с набитым ртом:
— А то! Вот выйду совсем на пенсию, стану качаться в кресле и мумуары писать! А тебе точно оторвут помидоры, как есть когда-нибудь поотрывают!
— Мемуары!
— Вот-вот! Эти самые мумуары и напишу! И про тебя там всё-всё честно отмечу!
— Уйди, Кузьмич! Вот скажи, как ты со своей Марусей познакомился?
— Да чего там было знакомиться. Приехал я, значит, в Архангельск — в училище поступать. Койку у них снял. Ну, мы в кино сходили. Один раз даже… А месяца через четыре с её отцом самогонку пить сел. И зашёл у нас разговор. Я говорю, мол, официально посвататься хочу к вашей дочери. А он — ни в какую! «Ты голодранец, — орёт, — у тебя кроме партбилета нифига нет! Кто вас содержать будет?»
— Ну а ты что?
— Да что-что… Уговорили мы с ним литру. Самогон у него был что надо — ядрёный, с характером. Сидим, поём песни, он растрогался — «ладно, — говорит, — нормальный ты мужик», смилостивился. Отдал Машку за меня.
Лёха усмехнулся:
— А сама Маша что? Не хотела, что ли? Вроде страна у нас Советов, половых угнетателей истребили, пережитки прошлого автогеном через жопу выжгли…
Кузьмич хрюкнул и с довольством подмигнул:
— Да как ей не хотеть! Она уже на четвёртом месяце была. Бегом в ЗАГС бежали — я только паспорт схватить успел.
Второе апреля 1938 года. Кабинет командующего ТОФ, город Владивосток .
Кузнецов качнул головой и добавил с притворным недоумением:
— А кто же ваш гражданский борт отправить-то разрешил на такое безумие?
— Да с утра пришла приветственная телеграмма… — влез Кузьмич и поймал свои пять секунд славы, — подписанная И. Сталин.
В кабинете мгновенно стало тихо. Даже часы на стене, казалось, замерли между двумя ударами.
Кузнецов поднял брови, посмотрел на Жаворонкова.
Тот, не меняя выражения лица, медленно произнёс:
— Однако…
Минут через пятнадцать, выслушав рассказ о полёте, — в котором Лёха, к его счастью, благоразумно обошёл несколько несущественных моментов, вроде «Винни-Пух и все-все-все» и того, как улетали листовки, — Кузнецов откинулся в кресле и расхохотался.
— Ага! Теперь я понимаю, почему с самого утра Токио на ушах стоит! — сказал он, вытирая глаза. — Весь эфир забит, все радиостанции — и армейские, и флота — с ума посходили. Радио Токио вопит, как резаное, о «позорном нападении китайских варваров». Мы тут думаем, не пора ли бежать, готовность по флоту объявлять! Головы ломаем — уж не война ли началась? А оказывается это просто Хренов домой летит!
Он перевёл дух, усмехнулся и показал пальцем на Лёху:
— Я вообще удивлюсь, если их император к вечеру жив останется — от нервного удара!
Жаворонков, сидевший сбоку, тоже не удержался от улыбки.
Лёха, потупившись, буркнул:
— Как приказали, так мы им макулатуру повыбрасывали…
Жаворонков, сидевший сбоку, тихо усмехнулся:
— Ну да… для японцев это, видать, первый случай, такого просветительства.
Кузнецов снова засмеялся, уже добродушно, и покачал головой.
На столе у Кузнецова коротко теренькнул телефон. Он потянулся и снял трубку.
— Да. Соединяй. Приветствую… Да.
Он слушал, сухо кивая, и по тому, как менялось выражение лица, было ясно: разговор удовольствия не приносит. Лоб нахмурился, взгляд потяжелел. Наконец он коротко подвёл черту:
— Хорошо, завтра с утра.
Кузнецов положил трубку, задержал ладонь на бакелите, будто собираясь с мыслями, и тяжело вздохнул.
— Люшков звонил. Начальник из НКВД. Он какими-то судьбами тут, во Владивостоке оказался. Просит подъехать, пообщаться, — сказал он размеренно, подбирая слова. — Алексей, завтра прямо с утра подойдёшь к адъютанту в приёмной, съездишь с ним в их местное управление на Алеутскую улицу. Не думаю, что там какие-то проблемы. Скорее хотят к перелёту приобщиться.
Он перевёл взгляд на полярников и кивнул, как окончательно утвердив решение.
— Вы у своего руководства поинтересуйтесь, но подозреваю, им тоже уже звонили. Думаю, лучше ехать всем вместе. Так спокойнее и проще разговаривать.
Кузнецов усмехнулся уголком рта, сбивая нарастающую серьёзность.
— И начинайте прямо с телеграммы. Задание партии и правительства, и лично товарища Сталина, выполнено! — Как на митинге произнес он, иронично, но без издёвки, будто проверяя, как это прозвучит в кабинете. — Ладно, продолжаем.
Под конец рассказа командующий флотом встал, подошёл к стене и посмотрел на по карту Азии, где были натыканы булавки и флажки.
— Смотри, Семён Фёдорович, как интересно получается, — сказал он, наклонив голову. — Все морские базы японцев: и Куре, и Йокосука, и Сасэбо — все, в радиусе тысячи… ну, тысячи ста километров от Владивостока. Удобно, правда? Как на подбор. Три с половиной часа полёта.
Он повернулся, глядя на лётчиков через плечо.
— У нас на Второй Речке отдельная эскадрилья новых ДБ-3 стоит. В бригаду сейчас разворачиваем. Инокентий… — он запнулся на секунду, улыбнувшись уголком рта, — товарищ Караулов, и вы, Георгий Кузьмич, можно вас попросить. Не сочтите за труд, проведите учение с командирами наших дальников. Поделитесь опытом.
— Борт ваш приведут в полный порядок, уже в ТЭЧ отбуксировали, — подтвердил действием просьбу Жаворонков.
Распрощавшись с полярниками, моряки обсудили ещё несколько моментов по Китаю и Кузнецов, глянув на часы, произнес:
— Семен Федорович, я хотел зайти домой, прогуляюсь с нашим лётчиков по набережной, заодно и провожу его, давайте на пятнадцать часов всё остальное перенесем.
Жаворонков понимающе кивнул.
Первое апреля 1938 года. Гостинница при штабе ТОФа, город Владивосток .
Лёха пролистал пачку писем Наденьки ещё раз и понял любопытную истину почтовых отправлений, вес письма прямо пропорционален степени его вины. Чем толще конверт, тем правее становился отправитель и тем больше оказывался виноват Лёха Хренов.
Он в какой-то момент улыбнулся и решил, что можно было просто отбить телеграмму — Лёша зпт ты мудак зпт люблю тебя тчк.
Первая тетрадка слёз и причитаний начиналась бодро, как передовица газеты. По смыслу первые письма были о том, как она переживала, не спала и вообще сказала лишнее по причине любви, а он не понял, следовательно, конечно виноват именно он. Следующие письма можно было приложить как служебные материалы к делу.
Он улетел и оставил её одну в огромном городе, вот взял и бросил, а ведь звал даже в ЗАГС. Получается, ничего не получается, значит конечно снова он и виноват.
— Логика железная, ей бы мосты строить, — посмеялся Лёха.
Иногда выглядывала забота — аккуратно, как кошка из-под стола. Береги себя, не вздумай простудиться, отвечай немедленно и выясни, куда писать. Если не немедленно — то очень срочно; если же и так не получается, она всё равно ждёт. Тут же, не меняя темпа, добавлялось, что, наверное, он о ней и не думает, и вообще молчать столько нельзя — она же вся извелась и, значит, конечно, снова он, может, и не очень сильно, но всё-таки виноват.
Лёха сложил пачку писем, посмотрел в окно и задумался. Надя… Маша… Они такие разные и такие одинаковые. Решив не забивать свой мозг решением вселенских проблем на ночь и оставив эту честь «зеленым человечкам», он усмехнулся, взял химический карандаш и начал письмо:
— Душа моя!..
Иногда для счастья нужна лишь правильная форма обращения, не по имени, а по адресу сердца.
Третье апреля 1938 года. Управление городского НКВД, город Владивосток .
Самым поганым во всём турне Лёхе показалось общение с чекистом.
Люшков — Генрих Самуилович, как он представился, — невысокий, жилистый и чернявый. Чуб начёсан волной вверх, держится будто лаком залит; под носом — узкие, аккуратные усики. Но дело было не во внешности — дело было в характере, в той особой вязкости разговора, когда каждое слово как бы прилипает к бумаге и сразу стремится превратиться в стенограмму.
С утра все трое воздушных туристов встретились в штабе флота, устроились в машине и доехали до управления НКВД. Для начала они аккуратно отсидели минут сорок в приёмной — Люшков был занят. Время тянулось, как резина; часы на стене щёлкали издевательски громко, из коридора тянуло карболкой.
Насколько легко было говорить с Кузнецовым и Жаворонковым — коротко, по делу, с пониманием реалий, — настолько же с двойным, а то и тройным дном звучали вопросы Генриха Самуиловича. Начальник управления НКВД по Дальневосточному краю спрашивал мелочь за мелочью, будто собирал рассыпанный по полу горох: сколько именно пачек загрузили, что на них изображено, сколько цветов на обложке, кто принимал тираж у типографии, кто считал пачки в самолёте, где они лежали до вылета, кто и как контролировал сброс листовок — и так далее, и тому подобное.
Лёха, на которого выпала основная тяжесть разговора, отвечал аккуратно, не споря и не ерничая.
Выйдя из здания, Кузьмич выдохнул, сдвинул ушанку на затылок и хмыкнул:
— Я уж думал, прямо там иголки под ногти начнут загонять.
Четвертое апреля 1938 года. Железнодорожный вокзал города Владивосток .
Поезд дальнего следования Владивосток — Москва с грохотом лязгнул сцепками, и паровоз, выпуская в морозное утро султан густого дыма, потянул состав по расписанию.
Сидя в купе, Лёха представлял себе весь этот путь до Иркутска — больше четырёх тысяч километров, почти пять суток дороги, со сменой паровозов, перекурами на станциях и бесконечным постукиванием колёс, от которого у любого начинающего романтика через день начинало в такт стучать в мозгу.
Денежное содержание по временному удостоверению ему снять не удалось, и наш прохиндей, как он думал, ловко скрылся от недремлющего ока контроля.
Ещё зимой он познакомился с местным стоматологом, внешность и манеры которого не оставляли сомнений в его коммерческой жилке. Тот же стоматолог оказался по совместительству спекулянтом — всего, чего угодно. Для своих, конечно.
— Лёша! А ваша мама была не еврейка? — ошарашил вопросом его стоматолог на третий приём, когда Лёха десять минут обосновывал необоснованность финансовых претензий стоматолога.
— Я не знаю, я из детдома.
— Какой ужас! Такой талант пропадает! Вы играете на чём-либо?
— Аккордеон люблю, на гитаре могу что-то изобразить.
— Куда эти поцы завели страну! Мальчик вынужден играть на варварских инструментах! Алексей! Настоятельно прошу — попробуйте скрипку!
Небольшой мешочек китайских шёлковых шалей и платков — лёгких и тонких — легко и быстро поменял собственника. Китайский шёлк ценился за рисунок, за гладкость, за ту странную мягкость, которую русские женщины умели узнавать с первого прикосновения.
Некоторое количество купюр — трёшки, пятёрки, десятки и пара двадцатипятирублёвок, свежее издание 1937 года с водяными знаками и Лениным в медальоне — обещали обеспечить Лёхе спокойное существование на ближайшие недели.
Он заказал проводнику стакан чаю с ломтиком лимона, отклонил предложение сидящего напротив полковника-артиллериста бахнуть по маленькой и уставился в окно.
За стеклом мелькали заиндевелые телеграфные столбы, редкие станции и снег, который на закате становился розовым.
Лёха вздохнул и задумался, как жить дальше.
И снова вспомнил неоднозначную беседу с Кузнецовым двумя днями ранее.
Второе апреля 1938 года. С квер у памятника Жертвам революции, город Владивосток .
Минут через десять, под неярким утренним солнцем, можно было увидеть двух моряков, что мирно вышли из штаба, прошли мимо памятника Жертвам революции и свернули за угол — туда, где узкая дорожка вела вниз, к морю.
Весенний ветер бил в лицо, пахло мазутом и мокрым камнем. Гравий под ногами скрипел.
Ниже, за каменным парапетом, открывался вид на бухту — серую, дышащую дымом, с медленно ползущими по воде буксирами. Оттуда доносился привычный портовый гул: звяканье цепей, гудки, голоса матросов. Всё это надёжно глушило слова.
Кузнецов медленно шёл чуть впереди, не оборачиваясь, засунув руки в карманы шинели.
— Алексей, тут, знаешь, какая ситуация… — произнес Кузнецов, мрачно и негромко.