К книге
Иероглиф судьбы или нежная попа комсомолки. Часть 2Глава 3 Винни-Пух и все-все-все
12%
Глава 3 Винни-Пух и все-все-все
3

Март 1938 года. Квартира профессора Преображенского на Остоженке.

Отца не было дома, и Надя, стоя в одних трусиках, рассматривала себя в зеркале. Хм…

— Вроде бы не растолстела, — решила она и она повернулась боком.

Потом спиной, вытянула руки вверх, будто собиралась поприветствовать саму себя. Ничего особенного. Небольшого роста, худенькая, с задорно торчащей вверх небольшой грудью и копной рыжих волос. Девушка как девушка. И всё-таки в отражении что-то изменилось — она будто повзрослела, хотя внутри по-прежнему сидел чертик в юбке, как называл её папа.

Она ещё немного повертелась, погладила животик, грудь, придирчиво осмотрела себя с разных сторон, и наконец фыркнула:

— В общем, да, полный хм…

Надя села на край кровати, подперла подбородок кулаком и грустно задумалась. На столе лежали черновики писем — аккуратные, ровным почерком, с обращением «Лёшенька» и всё тем же ожиданием, что хоть одно письмо получит ответ.

Она написала ему с десяток — во Владивосток, по месту прежней службы, потому что другого адреса не знала. Отправляла заказными, ждала, два месяца ловила почтальоншу у ворот… и всё зря. Потом бросила.

Попытка выяснить его нынешний адрес в Китае закончилась унизительно. В наркомате её принял какой-то хмырь в морском кителе, только между галунами на рукавах — не чёрный бархат, а густо-малиновый, почти как засохшая кровь, и с кислым лицом. Внимательно посмотрел, выслушал, и стал задавать неприятные вопросы, от которых Надя аж съежилась. И потом сказал неприятным, скрипучим голосом:

— В Китае, гражданочка, советских лётчиков нет. И быть не может. Очень вам советую, забудьте дорогу сюда. А если будете спрашивать дальше — говорить с вами будут уже в другом месте.

Надя вышла из здания, как оплёванная, чувствуя, как внутри всё холодеет. Москва, февраль, серый снег под ногами, люди бегут на трамвай — никому нет дела.

Она остановилась у витрины магазина «Мосспортторга» на Кузнецком Мосту, где лежали длинные, светло-желтые деревянные лыжи с кожаными ремнями, бамбуковые палки с широкими кольцами, плоские фляги в матерчатых чехлах, свёрнутые в рулон шерстяные носки, толстые рукавицы. На задней стенке витрины красовался картонный плакат с лыжником на подъёме и надписью: Юность — в поход! Надя долго смотрела, потом тихо сказала себе:

— Уеду.

И сразу почувствовала, как сердце оттаяло.

— Уеду куда подальше. Где никто меня не знает. И я никого знать не буду. На Север!

Она даже улыбнулась. На Север — это же почти как в другую жизнь. Где ветер, пурга и, может быть, тот, кто ответит ей сразу.

Первое апреля 1938 года. Небо над Японским морем.

Всё ходило ходуном. Моторы выли, обшивка скрипела, фонарь кабины звенел, как стекло в буфете при землетрясении, а стрелки приборов прыгали, будто сговорились выдать последнюю пантомиму.

Внутри кабины продолжались показательные выступления цирка шапито.

Караулов застрял, как это обычно бывает, не вдруг — а постепенно, в три акта трагикомедии, каждый из которых казался ещё чуть-чуть — и готово.

Он отпустил штурвал, развернулся тылом по направлению полёта и встал на сиденье действующей ногой. Хорошо ещё, что на их борту стояло узкое гражданское кресло с какого-то старого пассажирского самолёта.

Сначала вроде бы шло неплохо. Лётчик упёрся коленом, подтянулся с помощью Лёхи, головой вперёд пролез между креслом и ребром фонаря. Но дальше началось то, что потом Кузьмич назвал «физиологическим тупиком конструкции».

Между изогнутой спинкой кресла и прозрачным куполом фонаря оставалось ровно столько пространства, чтобы проскользнуть не слишком крупному человеку. Но меховая куртка и меховые штанишки нашли какой-то изъян в кресле и ухитрились намертво за него зацепиться.

Он действительно застрял — по пояс, наглухо. Фонарная рама прижала ему спину, а дуга кресла подперла живот. В таком положении он выглядел одновременно героически и позорно: голова уже в бомболюке, а задница ещё командует самолётом.

— Быстрее! Тяни этого му**ка! Не достаю! — хрипел Кузьмич, но в голосе его слышалось отчаяние человека, удерживающего паровоз голыми руками. — У меня руки короче, чем этот долбаный штурвал!

Самолёт с упрямой решимостью продолжал катиться с горки вниз. Караулов изображал Винни-Пуха, а Лёха, бледный, с вытаращенными глазами, в роли Пятачка, тащил удивленного Инокентия вперед.

— Автогеном вырезать будем! Через жопу! Давай, Кеша, давай! Родим тебя в светлое будущее, — сипел Лёха, чувствуя, что теряет терпение и гравитацию одновременно.

Он вцепился сильнее, рванул что было сил — и в этот момент ДБ-3 чуть дернул носом вверх, видимо, Кузьмич сумел отпихнуть штурвал.

После пары героических рывков и дружного «ах ты бл**ть!» оба участника марлезонского балета с воплем покатились внутрь бомболюка.

Весь в поту и пыли, Лёха вскочил и как-то мигом проскользнул на место пилота и, судорожно вцепившись в штурвал, что есть сил потянул его на себя. Через несколько мгновений самолёт дрогнул и стал лениво возвращаться в горизонтальный полёт.

Караулов, вывалившись из кабины, рухнул на пол и, распластавшись, несколько секунд просто лежал, хватая ртом воздух, будто выброшенный на берег кит.

— Вальс трёх медведей окончен! Кеша, герой дальнебомбардировочной авиации, ты там дышишь, мать твою? — крикнул Лёха. — Кузьмич! Ползи взад, в свою нору!

Лёха кинул взгляд на высотомер. Тысяча двести. Нормально мы так на саночках прокатились, подумалось нашему герою. Он вцепился в штурвал и уже аккуратно потянул на себя — самолёт, выдохнув вместе с экипажем, послушно задрал нос и пошёл в набор высоты. Воздух снова застонал, но на этот раз одобрительно.

Лёха подкрутил триммер и хмыкнул:

— Ну вот, теперь у нас полноценный автопилот: Караулов — в обмороке, Кузьмич — в щели, а я — тут рулю фиг знает куда.

— Кузьмич, вот скажи… кто-нибудь вообще в Союзе поверит, что мы чуть не отполировали волны только потому, что у нас жопа в форточке застряла? — Лёха засмеялся, всё ещё нервно, но уже с удовольствием.

— Поверят, если рассказать, кто у нас пилоты. Караулов и Хренов! Как я, старый воин, согласился лететь в компании таких придурков! Что-то отвык я от твоих приколов, Лёшенька! — мрачно ворчал и плевался Кузьмич, устраиваясь на месте.

— Это ты ещё про полёт над гнездом как***шки не знаешь, — уже веселее подумал про себя Лёха.

— Дальняя авиация… Только она у вас, бл**ть, дальняя — от ума! — не мог успокоиться Кузьмич.

Моторы, как будто оценив шутку, загудели чуть громче, и под самолётом потянулась блестящая кромка облаков — там, где-то впереди, скрывался Союз.

— А я, Кузьмич, на скоростном бомбардировщике служу! — Лёха улыбнулся. — Ты лучше скажи, мы куда рулим?

Март 1938 года. Редакция газеты «Комсомольская правда», город Москва.

Главным редактором «Комсомольской правды» был товарищ Михаил Ермолаев — человек холодного нрава, с партийной выправкой, не терпящий ни сантиментов, ни фантазий. Он поднял глаза от листа и уставился на Наденьку поверх очков. Впёр взгляд, если выражаться не очень вежливо.

— Ржевская, вот ты у нас кто?

— Корреспондент, — тихо, но упрямо произнесла молодая женщина.

— Ага, — кивнул он, — спортивной редакции! Спортивной! Где репортаж про соревнования этих… гребищ. Греби…бль…ей. Грубублей. Гребщиц! Где? Нету!

— Это мужской род — гребец, а для женского рода литературной нормой отдельного слова не предусмотрено. — проявила филологическую образованность Наденька.

— Значит бабы с веслами есть! А слова нет! Почти как с ж***пой, — произнес окончание фразы он еле слышно.

— Женщины. С веслами. — угрюмо вставила выпускница университета.

Он откинулся в кресле, скептически рассматривая Ржевскую и покачал листком бумаги.

— Вот ты что мне принесла? «Все — на Север»! Новое стахановское движение:

«Юность — в пургу!»

— Осваивайте северный морской путь! Что это, к чертям, за лирика? Что мне в тираж ставить прикажете? Про дрессировку полярных медведей? Или надои морских котиков? Так это не ко мне, это — в «Крестьянскую правду»!

Он бросил лист на стол и строго посмотрел поверх очков.

— Свободна, товарищ Ржевская. Про тёток с веслами жду через час. И чтоб без этой юношеской пурги!

Первое апреля 1938 года. Небо над Японским морем.

Вдоволь нарулившись за два с половиной часа по небесным ухабам, Лёха наконец расслабил плечи, потянулся и, чуть наклонив голову, протянул с видом человека, нашедшего философскую истину:

— Баржа. Отличная баржа!

Он сказал это с такой удовлетворённой усталостью, будто хвалил не машину, а собственное терпение.

— Кузьми-и-ч! — протянул он в шлемофон, — А ты куда рулишь сейчас?

В наушниках зашипело и отозвалось противным голосом Кузьмича — чуть хрипловатым, с привычной насмешкой:

— Что значит — куда? Уж не в Москву, поверь! — отозвался тот, как человек, у которого спросили очевидное. — Во Владивосток, конечно!

— Ага, — протянул Лёха, — прямо к штабу флота зайдём. Сядем у крыльца, потом прокатимся по набережной, считая домики. Там и ваш Севмор поприветствуем.

— Пока на Николаевку проложил, — вредно отозвался Кузьмич. — С вашими пируэтами она уже ближе всего выходит. Если остаток по топливу будет — на Вознесенку, посчитал, на гражданский аэродром. Через полчаса будем определяться.

Лёха взглянул на топливомер. Стрелки дрожали у нижней черты. Он вздохнул, покосился на карту с карандашными пометками и потом, уже без шуток, сказал:

— На Николаевке заход между сопок, ветер твой труба шатать будет. Да и потом пилить оттуда до Владивостока часа три-четыре. Давай лучше на Вторую Речку — там наши, флотские ДБ стояли. Смогут твою машину проверить, если что, да и бензину нальют.

— Ага, смогут, — буркнул Кузьмич уже себе под нос, как всегда не выключив микрофон. — Мне потом между ведомствами отписываться.

— Кузьмич! С нашей телеграммой очередь из товарищей построится — лишь бы прикоснуться к твоей руке. Про бензин можно даже не думать.

«А вот вероятность, что меня примут чекисты на Второй Речке, сильно меньше. Вместо удостоверения личности у меня бумага за подписью Рычагова с китайскими каракулями и печатями, словно я поверенный по особым поручениям при Далай-ламе», — подумал про себя наш прохиндей.

На горизонте забрезжили сопки острова Аскольд — поросшие зеленью холмы, серые волны, темнеющие утёсы, и где-то внизу — маленькие домики у маяка. Лёха глянул вперед, вскинул бровь и тихо, но твёрдо сказал в шлемофон:

— Кузьмич, давай Аскольд обойдем на километрах пяти, ага? Не хочется проверять…

Кузьмич фыркнул в ответ, как недовольный кот:

— Что значит — проверять. Зенитчиков что ли боишься?

— Именно. Опасаюсь, как бы наши доблестные зенитчики не потренировались по такой замечательно блестящей цели! — Лёха улыбнулся серьёзность.

Лёха потянул штурвал и самолёт мягко, почти по-кошачьи, сдвинулся на новый курс.

Первое апреля 1938 года. Аэродром ТОФ около посёлка Николаевка, Владивостокского района, Приморского края.

Они лежали в Николаевке уже два месяца — связка серых, слегка потрёпанных конвертов, аккуратно перевязанных бечёвкой. На каждом — одинаковый почерк, аккуратный, женский, с чуть вычурными завитками: Хренову А. М.

Получатель убыл в командировку — так значилось на приписке, сделанной синим химическим карандашом. Письма оставили «до выяснения». Ответственный за почту — библиотекарь при клубе, старшина — человек обстоятельный и ленивый в равных долях, — сложил их на верхнюю полку, туда, где пыль и паутина сливались в одно вещество.

Там они и пролежали. До тридцать первого марта.

В тот день он полез наверх за старым журналом учёта, задел стопку конвертов — и те с лёгким шорохом посыпались вниз, прямо на его макушку. Матерясь на судьбу и почтовое ведомство, собрал их обратно, повертел в руках и пробормотал:

— Сроки вышли… Надо в штаб отправить, всё одно завтра машина пойдёт.

Первого апреля, аккурат к двум часам дня, письма лежали уже в холщовом мешке в кузове полуторки. Машина тряслась по грунтовке, колёса визжали в колеях, а мешок покачивался, словно сам искал своих адресатов.

Когда вечером того же дня у крыльца штаба шофёр остановился, молодой краснофлотец, которому велели сдать мешок «в канцелярию», вылез, закинул ношу на плечо и направился к двери. По пути в курилку у штаба он заметил человека в лётной кожаной куртке, хромовых сапогах, с расстёгнутым воротом гимнастёрки цвета хаки. Уж что-что, а товарищ был явно не местным, и, как водится, решил воспользоваться случаем.

— Товарищ, закурить не найдётся?

Тот усмехнулся, порылся в кармане и протянул пачку. На ней кракозябликами было выведено что-то витиеватое.

— Душистые, — сказал краснофлотец, чиркнув спичкой. — Хорошо лётчики живут.

Он поблагодарил, поднял мешок, но тот оказался не завязан. Холщовый рот раскрылся, как от изумления, и письма, вырвавшись наружу, посыпались прямо на утоптанную землю — белые, чистые, как чайки над бухтой.

И всё бы ничего, если бы не один случайный порыв ветра, который швырнул верхний конверт почти под ноги незнакомцу.

Тот наклонился, поднял, глянул на обратный адрес — Ржевская Надежда, Москва, редакция «Комсомольская правда» — и замер, прищурившись.

Он медленно выдохнул, перекатил сигарету в уголке губ и хрипло сказал себе под нос:

— Вот тебе, бабушка, и первое апреля…

Второе апреля 1938 года. Кабинет командующего ТОФ, город Владивосток .

Жаворонков аккуратно просунулся в кабинет Кузнецова — как человек, несущий что-то одновременно ценное и подозрительное.

— Заняты, Николай Герасимович? Разрешите? — спросил он и, дождавшись кивка, продолжил с едва заметной гордостью: — Смотрите, кого я вам привёл.

В кабинет вошёл незнакомый человек в форме гражданского флота — невысокий, плотный, с всклокоченной шевелюрой, аккуратно застёгнутый до горла, но с тем выражением лица, по которому сразу видно: форму он носит нечасто. Он представился:

— Караулов, Инокентий Спиридонович.

За ним в дверном проёме появились усы. Даже УСЫ. Затем вслед за усами появился и их владелец — круглолицый, весёлый и, кажется, абсолютно непотопляемый.

— О! Как у Будённого! — воскликнул Кузнецов, привставая из-за стола. — Кузьмичев! Какими судьбами к нам?

— Да вот… — начал Кузьмич, но не успел договорить. В дверях замешкавшись, словно стесняясь, появилась третья фигура — и в кабинете появился наш герой, ужас и головная боль всех начальников…

Комфлота наклонил голову, поднял бровь и посмотрел на Жаворонкова с выражением человека, которому только что сообщили, что в бухте, прямо напротив штаба флота, всплыла подлодка проклятых империалистов.

— А этот партизан Хренов что тут делает? Он же в Китай отправлен — с залётчиками геройствовать!

— Я это… прилетел! — радостно скалился во все свои тридцать два зуба наш товарищ. Он сиял, как хромированный бампер на лимузине, и, похоже, всерьёз обрадовался встрече.

— Это про их борт телеграмма была, — пояснил Жаворонков. — Представляете, сюда из Китая — через Токио! Три тысячи километров!

Кузнецов пожал руки, пригласил за стол и на секунду замолчал, разглядывая Хренова, потом добавил почти с усмешкой:

— Ладно, товарищи герои, рассказывайте.

Товарищи герои переглянулись и слово взял Караулов.

— Началось всё с облёта Алексеем Хреновым — начал он и осторожно посмотрев на Лёху. — нашего ДБ-3 из Главсевморпути. Ну и, как водится, похвастались Рычагову и китайцам, что мол, и до Токио долетит. А те прям подпрыгнули! И глаза у них от улыбок да поклонов вообще в щёлки превратились. А мы, честно говоря, так далеко первый раз летали…

Кузнецов, слушавший с мягкой улыбкой, вдруг хмыкнул и усмехнулся:

— Узнаю! Без Рычагова точно не обошлось. Раз уж все обормоты Испании в одном месте собрались, то хана местному капитализму.

Он качнул головой и добавил с притворным недоумением:

— А кто же ваш гражданский борт отправить-то разрешил на такое безумие?

— Да с утра пришла приветственная телеграмма… — влез Кузьмич и поймал свои пять секунд славы, — подписанная И. Сталин.

Предыдущая главаГлава 3 из 26Следующая глава