К книге
Иероглиф судьбы или нежная попа комсомолки. Часть 2Глава 2 Сто первое горячее китайское предупреждение
8%
Глава 2 Сто первое горячее китайское предупреждение
2

Первое апреля 1938 года. Банный комплекс в предместьях Токио.

Надо признать, что «зелёные человечки» налажали. То ли отвлеклись на финал по межгалактическому футболу, то ли увлеклись космическим ниппонгом, то ли просто попали в пересменку — так или иначе, они промазали!

Несмотря на чётко сформулированный Лёхин запрос, зад японского императора остался в целости и сохранности.

В предместьях Токио, там, где холмы Мусаси мягко сходят к заливу и кедры держат небо за рукава, стояла баня онсэн-сенто для людей. Для непростых людей. Точнее, простых людей тут в округе никогда и не видели — выходит, для совсем непростых. Пруд с карпами кои, выведенными, по слухам, лично предками императора Хирохито. Каменный мостик, фонари-торо, аккуратные сосны, согласно кивающие вашим мыслям, камыши и бамбук, которые, казалось, шепчут верные решения.

Не сад, а учебник по живописи.

Одноэтажное здание, с традиционной крышей, спрятавшееся в единении с природой, полированные доски, фуро из вековых кипарисов, в которое может поместиться весь генеральный штаб, матовое стекло фонаря в крыше и печь-каменка размером с министерство.

— Температура — семьдесят два градуса, — почтительно прогудел упитанный банщик.

Генерал Садао Араки, отставленный от дел, но всё ещё почитаемый как «духовный наставник армии» и известный в СССР как символ японского милитаризма, согласно кивнул и прикрыл глаза, предвкушая предстоящее. Человек, который когда-то учил офицеров «духу Ямато» и уверял, что японец побеждает прежде, чем достанет свой меч, теперь собирался победить собственный ревматизм. Хотя бы на короткое время.

Бамбуковые сандалии у входа и деревянный номерок в корзине. Низкий табурет и кедровое мыло — отмыть всё до скрипа. А затем фуро… Фуро. Сорок один градус. Здесь оно уникальное, кипарисовое. На три минуты. Затем ещё разок. И ещё. И сразу ледяной шок — в мидзубуро. Потом основная парная, где мысли распариваются до вареной мягкости. Местный банщик знает толк. Посидеть сколько выдержу. Ух! Жёсткая рукавичка со щепоткой соли и камелиевое масло. И наконец откинуться на подушки в дзасики и зависнуть на полчаса, а лучше на час… Редкий удзиский гёкуро — фантастический чай, густой и сладковатый. Эх.

И потом плата за это счастье — разговоры вполголоса с этими проклятыми мудакам!

— Начинайте, — милостливо кивнул еще один, не старый и довольно плотный участник.

Они разбрелись по залу, как карпы по пруду, — важные, розовые, невозмутимые. Толпа голых мужиков, олицетворявших чуть ли не половину власти страны солнца, принялась тереть себе спины, бегать в горячие корыта и с непромокаемыми мордами прыгать в ледяную купель. Наконец старший мероприятия кивнул. И вся эта половина власти страны, уже чистая и блестящая, молча потекла в парилку. Расселась. И приготовилась вкусить правильного пара.

И тут сверху раздался вой, грохот и — ух! — точно в широкий дымоход печи ввалилось нечто деревянное с облезлым хвостом.

Разогнанная до сверхзвуковой скорости болванка, как снаряд главного калибра линкора, нырнула в печь и встретилась с горящими углями. Каменка подпрыгнула, треснула, взвыла, и пар рванул из всех щелей.

— А-а-ай! — донеслось из святая-святых элитной бани и мимо офигевшего банщика пронёсся отполированный кипяточком оздоровительный забег японских небожителей.

Дальше началась история с географией.

Первый спортсмен, взвизгнув, споткнулся о собственную доблесть и распластался на гравии; второй участник соревнований не успел затормозить, шлёпнулся сверху, прижал его тесно, что их судорожное выползание со стороны выглядело как усердное, но крайне похабное упражнение — с пыхтением, кряхтением и отчаянными попытками сохранить остатки достоинства.

Кто-то с визгом перелетел через порог и врезался в азалии. Следующий атлет, снеся столики на улице и обернувшись в скатерть, нырнул в пруд к кои — карпы шарахнулись, как от внешней политики. Старший действия активно прошелестел по гравию и, забыв о приличиях, как был в чем мать родила, понёсся к бамбуковой роще, оставляя на дорожке следы уровня «секретно».

Через какое то время на дорожке остались только остатки деревянной болванки с китайскими иероглифами, так, что всем стало ясно, откуда дует ветер.

А утром газеты конкурирующей за влияние группировки вышли с заголовками «Сто первое горячее китайское предупреждение».

После чего кабинет вспомнил о старых лекарствах от новых болезней и развил бешеную деятельность.

Министр иностранных дел Казусиги на заседании в бане не был — приболел. Наутро ему подсказали, что «заявление по состоянию здоровья» уже давно должно лежать на столе у императора.

Другой, министр по делам колоний Сонью Отани, в ведении которого был и Китай, опоздал к «банному совещанию» и только успел понаблюдать, как голые соратники мечутся в саду, да ещё и смеялся до слёз. И именно этого ему и не простили. Вежливо объяснили, что настоящий соратник не глазеет на аварию — настоящий соратник в ней участвует.

Первое апреля 1938 года. Небо над банным комплексом в предместьях Токио.

А в это самое время, на высоте шести километров, один советский балбес истошно дрыгал ногами над распахнутым люком мирного советского бомбардировщика, всеми силами цепляясь за внутренности самолёта и стараясь продлить краткий период единения с машиной — и не стать лётчиком на буксире.

Ноги болтались в сантиметрах от кромки, пытаясь нащупать хоть какую-то опору, руки намертво вцепились в край самолёта, надрываясь и стараясь втянуть нашего героя обратно, а ветер изо всех сил пытался оторвать его и отправить в свободный полёт.

— Бл***ть! Кузьмич! Закрывай люк! — молил наш герой, из последних сил вцепившись в железяку.

Лёха вдруг вспомнил, как в прошлой жизни — в той, где не было кислородных масок, Караулова, и холодного ветра, рвущего мех на воротнике, — он приезжал к бабушке в деревню на зимние каникулы.

Палисадник, вишня, старая, кособокая, со слегка наклонным стволом. На ней, метра два над землёй, распластавшись на длинной горизонтальной ветке, важно сидела дымчато-серая кошечка. Сидела ловко пристроив на ветку попку, будто в этом сугробном мире всё создано исключительно для неё одной.

А снизу по наклонному стволу подкрадывался кот — мохнатый, сибирский, увесистый, с выражением физиономии, в котором читались все извечные пороки мужской натуры. Шёл знакомиться. Поближе. С самой похабной мотивацией.

Кошка на него глянула и — не шелохнулась. Только хвостом чуть вильнула. Мол, ну-ну, иди, герой. И когда кавалер уже ступил на ветку, уверенный, что всё идёт по его плану, она вдруг вскочила и с шипением влепила ему лапами. Раз одной, р-р-раз другой — и всё с той хищной женской точностью.

Кот, не ожидавший столь быстрой развязки полового вопроса, оступился, повис мешком на передних лапах, над белой пропастью. Повисел, подёргался, попробовал дотянуться до ствола задней лапой, махнул, промахнулся, раскачался и, наконец, зацепился когтем. Подтянулся, отдышался, и спрыгнул вниз — подальше от такого психованного варианта размножения.

И вот теперь, несясь над Японским морем со скоростью триста километров в час, болтая ногами над пропастью с высоты шести тысяч метров, Лёха поймал себя на мысли, что выглядит именно как тот кот — толстый, нелепый, с идиотским выражением морды и единственным желанием — только бы снова зацепиться.

Через бесконечно долгие секунды люк под ним дрогнул, и створки стали закрываться…

Через какое-то время наш герой опёрся ногой на что-то и вполз на настил. Он дополз до кислородной маски и замер, скрючившись и судорожно дыша. Воткнув штекер шлемофона в СПУ, он услышал развесёлый голос Кузьмича:

— Как ты там, хорошо проветрился?

Лёха, которого всё ещё бил нервный озноб, простонал в шлемофон:

— Просто ахренеть как, Кузьмич, просто ахренеть! Проветрился, так проветрился! Мозгов, видимо, и раньше было не много, а теперь они и вовсе над Токио парят.

И истерично заржал, представив одинокого советского лётчика, падающего прямо в центр Токио.

— Так их! За наш китайский интернационал! — Снова раздался развесёлый голос Кузьмича. — Советская культура долетает даже до самых отсталых японских масс! Прямо с неба!

Лёха был готов вышвырнуть развесёлого штурмана за борт.

Первое апреля 1938 года. Небо над Японскими островами.

Минута за минутой успокаивала Лёху — он стал дышать ровнее, и прошедшее приключение будто отступило на задний план.

— Так вот — вжик! — и цирк-шапито поехал дальше. Только отдельные клоуны остались, катаются на верёвке под куполом! Цирк уехал, клоуны остались! — всё ещё не отойдя, вслух сказал Лёха.

Минут через двадцать в шлемофоне раздался искажённый болью голос Караулова. Судя по звуку, тот скривился так, что даже моторы обиделись и захрипели неровно, когда он заорал:

— Свело, мать его, ногу свело!.. Кузьмич! Ползи в нору! Лёха! Давай меняться! Совсем ногу не чувствую!

Кузьмич, который до того момента мирно дремал среди карт, недовольно зашевелился, пробормотал что-то вроде «кому-то лишь бы побегать по чужим нервам» и полез назад, к кабине пилота.

Инокентий одной рукой потянулся размять сведённую ногу и, только вскрикнув, простонал:

— Всё… кранты… щас грохнемся в море.

— Кеша, — сказал Лёха ровно, хотя в груди у него барабанил тоскующий оркестр, — спокойно. Выводи самолёт в горизонт и — как можешь шустро — сыпься вниз. Снижайся до трёх.

Давно Лёха так не катался на американских горках. ДБ-3 клюнул носом, простонал обшивкой, затрещал всеми сочленениями и машина понеслась, как на санках с горы, вниз, к морю. Винты завыли на высокой ноте — Караулов, хоть убрал двигатели на малый газ, но их все равно раскручивало набегающим потоком воздуха.

Лёха раскорячился на своей табуреточке, стараясь не сорваться вперед, в кабине всё тянулось вниз, ремни, мысли, и Лёхин полупустой желудок. Наконец нос дрогнул, и нехотя пошёл вверх. По корпусу пробежала тяжёлая волна, самолет казалось отряхивается, как собака, вылезшей из воды.

— Тяну, — прохрипел Караулов. — Во-от… сейчас.

Самолёт немного ещё покачало, Лёхины колени перестали дрожать и ДБ-3 замер, повис в спокойном небе, будто притворился облаком. Лёха выдохнул:

— Кузьмич! Как ты там, готов? Полезли?

Тоннель между кабинами был узкий, как мышиная нора, и Кузьмич, скрючившись, ругаясь и цепляясь за каждую поперечину, протискивался туда с тяжёлым дыханием. Шипя и матерясь в полный голос, товарищ штурман не отключился от СПУ и теперь радостно транслировал свои экзерцисы на весь самолет.

— Какой сраный вредитель придумал такие дыры! Чёртова гимнастика! Чтоб ему в задницу этот штурвал засунули! — выдохнул он, втиснувшись в узкую нору.

Наконец его руки дотянулись до штурвала.

— Есть контакт! Держу! — донеслось из под приборной доски пилота. — Вроде держу горизонт! Лёха, давай, вытаскивай этого болезненного, а то он щас там корни пустит! Я так долго не продержусь!

Лёха встал на колени, ухватился за Караулова за воротник и потянул.

Пилот, увязший в кабине, вяло шебуршился, пытаясь привстать, но особенно не двигался.

Лёха тянул Караулова, как волк тащит кабана из болота, — с тем же энтузиазмом, отчаянием и глухими непечатными междометиями. Меховая одежда только усиливала степень происходящего бреда. Всё шуршало, скрипело и цеплялось, как будто в кабине завелись две разъярённые медведицы в спарринге.

Инокентий, наконец, сумел привстать на сиденье, развернулся лицом в хвост и задницей в меховых штанах по направлению полёта, тяжело дыша и ругаясь сквозь зубы. На земле этот акробатический этюд они с Лёхой репетировали дважды и оба раза смеялись до слёз. Но теперь, со сведённой ногой, в задравшемся комбинезоне и с лицом, перекошенным от боли, цирковое мастерство как-то подвело наших клоунов — Караулов застрял.

Самолёт парил в предрассветном небе, убегая от неведомых японцев, — со штурманом, забившимся в узкую нору к пилотской кабине и пытающимся удержать штурвал на вытянутых руках; с пилотом, барахтающимся между креслом и фонарём, летящим задницей вперёд; и одним попаданцем, который остервенело тянул этого самого пилота, чертыхаясь и думая, что вот оно — настоящее советское братство, проверенное высотой, холодом и полным отсутствием здравого смысла.

Первое апреля 1938 года. Кабинет командующего ТОФ, город Владивосток.

Кузнецов сидел за столом, опершись локтями на бумаги. Вид у него был, мягко говоря, не парадный — глаза красные, под ними тени, воротник расстёгнут, на столе — остывший чай и пепельница с окурками.

— Николай Герасимович, — осторожно начал Жаворонков, командующий авиацией ТОФа, постучавшись и проникнув во внутрь, — телеграмма из Москвы.

Кузнецов вздрогнул, дёрнул глазом, поднял голову:

— Опять про врагов и бдительность?

— Нет, — торопливо ответил Жаворонков. — Тут другое… Требуют приготовиться встретить гражданский борт Главсевморпути. Со стороны Японии.

Кузнецов поднялся, взял бумагу, подошел к карте, взял телеграмму. Затем потёр виски, пробежал глазами текст и хмыкнул:

— Севмор? Со стороны Японии? Чего они там забыли? Может, наши с Камчатки?

— Нет, я проверил, — покачал головой Жаворонков. — На Камчатке никто не летал.

Кузнецов опустился обратно в кресло, устало посмотрел на окно, где светало над бухтой, и буркнул:

— Ну… сказали — значит, готовься. Главное — предупреди, чтобы наши орлы не посбивали в угаре. А то у нас, знаешь, любят встречать с энтузиазмом. Сначала собьют, а потом выясняют принадлежность.

— Хорошо! — произнес Жаворонков и улыбнулся.

— А ты меня, что ли, с первым апреля разыгрываешь? — вдруг прищурился Кузнецов, глядя на Жаворонкова поверх телеграммы.

— Честное слово, Николай Герасимович! — всполошился тот. — Ни капли! Вот, смотрите, из шифровалки только что принесли!

Кузнецов потер щеку, криво усмехнулся:

— Может, в Москве тоже шутники завелись? Первое апреля всё-таки… Вон, в «Крокодиле» напечатали про двухголового пролетария — может, теперь и в Москве двухголовое начальство появилось?

Жаворонков улыбнулся, но неуверенно:

— Если и появилось, то одна из голов явно в отпуске.

Кузнецов вздохнул, бросил телеграмму на стол и буркнул:

— Ладно. Проследи, что бы наши не приняли этот борт за летающего шпиона с двумя головами.

Первое апреля 1938 года. Небо над Японским морем.

— Застрял! Винни-Пух хренов! — прорычал Лёха. — Ни взад, ни вперёд! А всё потому, что кто-то слишком много ест, а у кого-то слишком узкие двери!

Караулов, пыхтя, застряв пополам в проёме, сипел:

— Сам ты… дверь… узкая!

— Держись! — командовал Лёха. — Сейчас родим тебя обратно в салон!

Инокентий, стиснув зубы, снова попытался пролезть. Казалось, что дело наконец сдвинулось — мех на поясе затрещал, плечи пошли вперёд, и вот уже вроде бы можно было протиснуться. Но судьба, как водится, ждала именно этого мгновения. Нога, запутавшаяся в ремнях и штанинах комбинезона, дернулась, стараясь подтолкнуть своего хозяина, вырвалась на свободу и с размаху лягнула штурвал!

Тот поддался, прошёл вперёд, преодолевая сопротивление вытянутых рук Кузьмича, и словно обрадовавшись неожиданной инициативе, самолёт покорно опустил нос. Воздух застонал в щелях, моторы взвыли, стрелки на приборах дрогнули — и ДБ-3 с радостной покорностью пошёл вниз, как собака, которой наконец позволили побегать без поводка.

— Бля***ть! — раздалось синхронным трио в шлемофонах, так стройно, будто они репетировали.

Самолёт скользнул вниз, а трое советских героев — один, застряв как Винни-Пух, второй лежа в узкой норе и пытаясь оттолкнуть штурвал, и третий в бомболюке — в этот миг достигли удивительной гармонии.

— Толстая прокладка между рулём и сиденьем! Колобок отожравшийся! — плевался сквозь зубы наш попаданец, изо всех сил таща неподъемную тушу на себя.

Караулов, дергаясь как уж на сковородке, в ответ задушевно сипел:

— Сам ты ходячая катастрофа! —пытаясь протиснуться.

Предыдущая главаГлава 2 из 26Следующая глава