К книге
Иероглиф судьбы или нежная попа комсомолки. Часть 2Глава 18 Война под кисло-сладким соусом
69%
Глава 18 Война под кисло-сладким соусом
18

Начало июля 1938 года. Китайская забегаловка около общежития советских лётчиков.

Зайдя в местную тошниловку, как называл её незабвенный Хренов, а по существу — простенькую, но ближайшую к дому китайскую столовку, Тимофей Хрюкин остановился на пороге, втягивая запахи. Воздух висел тяжёлой, неподвижной пеленой, в которой смешались перец, соевый соус, жареный лук и нечто неопознаваемое, способное с равной долей вероятности оказаться как деликатесом, так и кулинарным преступлением. В глубине кухни что-то громко лязгнуло, и клубок горячего пара выполз в зал, повиснув под закопчённым потолком. Из-за жары и непрекращающейся готовки здесь, казалось, дышали не воздухом, а густым наваристым бульоном, который сам тянулся в лёгкие.

Хрюкин уже собрался было занять свободный столик, как его взгляд наткнулся на знакомую фигуру. За дальним столиком сидел Лёха Хренов вместе со своим экипажем и даже с примкнувшим к ним Буровым. Они о чём-то тихо переговаривались, то смеясь, то вдруг делая серьёзные лица, как делали лётчики, только что пережившие ещё один лётный день.

Лёха увидел его и махнул рукой, словно говоря — строй заход на посадку.

— Ну что, Чикен Легс? — смеясь, предложил Лёха Тимофею Тимофеевичу и остальной гоп-компании.

— Не-не-не! — дружно замотали головами Хватов, стрелок и сам помпотех Буров.

— Нам… как это, сейчас вспомню… голую жоп… Саня ссы… сейчас! Вот! — напрягся Буров. — Гулао жоу! Сань сы! Свинину в ананасах! Три раза!

— Четыре! Мне тоже проверенное! — видя такое доверие к блюду, произнёс Тимофей. — А что за Чикен Легс?

— Да ладно! Не можешь не знать, весь аэродром ржал две недели! — самым невозмутимым видом произнёс Хватов. — Ну как же!

Хватов подался вперёд, опёрся локтем о стол и с тем самым выражением человека, который сейчас поведает жизненную трагедию вселенского масштаба, начал:

— Мужики… Да вы не смейтесь сразу. У меня в школе вообще-то пятёрка была по инглишу. Ну как — пятёрка… иногда четвёрка, если училка злая в школу пришла, а мы ее глазами раздеть успели. Короче, подготовленный я, вон Хренов не даст соврать, он все слова, что я говорю, понимает.

Лёха тихо кивнул, прикусив губу — чтобы не заржать раньше времени.

— Так вот, — продолжил Хватов. — Пришли как-то мы с командиром в один модный китайский ресторан на европейской набережной. Шторы — как в театре, столы со скатертями — сразу буржуев видно, официант — вылитый местный министр иностранных дел. Я захожу и думаю — ну, живём!

Он сделал паузу для драматического эффекта.

— А там ещё мадемуазели русские рядом крутились. Ну, из местных, которые у нашего кинотеатра народ цепляют — приключений ищут, понимаешь? Шепчутся, хихикают, Хренову глазки строят, мне тоже, но как-то осторожно, будто я кусаюсь.

Экипаж хрюкнул, Хрюкин покосился в бок, но промолчал.

А Хватов продолжал с нарастающим пафосом:

— Сидим. Я смотрю на меню — ну там всё на заграничном написано, а у меня ж пятёрка по инглишу! Думаю, блесну знанием языка. Спрашиваю у официанта: мол, а какое у вас тут фирменное блюдо?

Он на меня смотрит так… благородно… и говорит: Чи-кен. Легс.

Хватов поднял палец вверх:

— А я ж грамотный! Семь классов! Инглиш — пятёрка! Куриные ноги! И выдаю ему по-ихнему, культурно: Ту порцион!

Стрелок зашёлся от смеха, Буров закашлялся в миску, Хренов отвернулся, чтобы его не выдало лицо раньше времени.

Хватов взмахнул руками:

— И вот несут. Красиво так ставят. Крышку снимают… А там!

Он сделал жест, будто раскрывает крышку гроба.

— Когти. Куриные. Жёлтые такие, длинные, с распухшей, глянцевой от тушения кожей и тонкими изогнутыми когтями. Четыре! И все четыре лапы на меня смотрят. Как будто сейчас запрыгают. Я даже вижу — у одной сустав так подрагивает, словно живая.

Он театрально закрыл глаза, словно вспоминая травму молодости.

— Я сижу. Помолчал и тихо так командира спрашиваю, а давно у курицы-то четыре ноги? Хренов рядом хрюкает, покраснел, плечи трясутся — понять не могу, то ли он ржёт, то ли ему стыдно. А официант стоит — гордый такой. Как будто принёс мне золотое яичко курочки Рябы на тарелке.

Мадемуазели, значит, как увидели это… одна сразу «ой!» и руки к лицу прижала, вторая просто дёру дала. В общем вижу, что о продолжении любви в кустах у нас с ними не может быть и речи.

Экипаж стонал от смеха.

Хватов продолжал:

— А главное, командир мой — Хренов — им всё переводит. Каждое моё слово дублирует. Я сначала думал: прикалывается надо мной. Не-е-е… проверил потом, он честно переводил.

— А потом и мне объяснил, что никакие это не куриные ножки, а то самое… деликатес! Просто так есть нельзя. Только после литра водки. Закусывать! Так я про эту голую ж**у что в свинину превращается и выучил!

— Гулао жоу — это свинина в кисло-сладком, Саша. — давя смех произнес Лёха.

— Во-вот! И я так говорю, голая ж**а! — не сдавался Хватов. — У меня после тех Чикен Легс мозги в обратную сторону скрипели. Весь аэродром ржал две недели! — гордо закончил Хватов.

Экипаж хохотал, Лёха умеренно улыбался, а Хватов сидел довольный, будто рассказывал про боевой подвиг.

— Ты лучше расскажи товарищам командирам, как ты нам эту самую свинину заказал! — вступил в разговор Буров, подперев щёку и глядя на Хватова так, будто сейчас откроется вторая серия позора.

Хватов фыркнул, расправил плечи и, как всегда, когда начинал рассказывать очередную жизненную трагедию:

— Да что там рассказывать! — начал он, размахивая руками. — Я говорю официанту нормально, по-интеллигентному: Порк! Хрю-хрю! Понимаешь, Хрю! Это ж универсальный язык! Каждая животная поймёт, а человек — тем более должен!

Тут Хватов сообразил, что ляпнул что-то стрёмное, и настороженно глянул на Хрюкина.

Тимофей Хрюкин было напрягся, но видя, что это часть истории, а не личные подколки, заинтересованно смотрел на рассказчика, давя смех.

И Саша Хватов продолжал:

— И вот… Несут. Красиво так, чинно. Я думаю: ну наконец-то нормального мяса пожру. Устал я от их травы, перца и этих… как их… съедобных гадов.

Ставят передо мной миску. Закрытую. Я крышку поднимаю…

Он тут театрально задержал дыхание.

— А там бульончик, — сказал Хватов, скривившись, — и в нём плавают такие, знаешь… резиновые трубочки. Я сначала подумал — макароны неудачные.

И тут меня как осенило: у Валентин Андрееича в ремонтной зоне точь-в-точь такие же валяются! Он ими воду в аккумуляторы доливает! Один в один! Только у него почище — он хотя бы их в ведре споласкивает! Это КИШКИ СВИНЫЕ! Мне командир потом объяснил.

Экипаж загудел, зашипел, кто-то хрюкнул, кто-то всхлипнул, пытаясь сдержать смех. Буров согнулся над столом, отбивая ритм кулаком по доске. Лёха прикрыл глаза ладонью, но улыбка всё равно пробилась, как свет из трещины.

— И что ты сделал? — спросил Хрюкин, едва справившись с дыханием.

Хватов гордо поднял голову, будто объявлял результат воздушного тарана, и заговорил с тем самым пафосом, который у него появлялся только в моменты великого кулинарного страдания:

— Мужики, вы бы видели. Весь китайский ресторан сгрудился — от главного повара до пацана, который пол подметает. Все вытянули шеи, стоят вокруг и смотрят, как я эту ложку к губам несу. Прямо как на показательных выступлениях. А в миске — эти их резиновые насосные трубки… Жую, жую, а вкус… ну, как будто кто-то сварил топливный шланг от трактора. Я честно пытался. Я ж мужик!

Он вздохнул, развёл руками и продолжил уже тише, с искренним разочарованием:

— И всё равно не смог проглотить. Хоть и сказал себе: Хватов, ты геройский штурман! Ты японцев нифига не боишься! Не можешь же ты погибнуть от китайской кухни… — категорично сказал Хватов. — Я и попросил: переводите, товарищ командир, пожалуйста, пусть нам принесут что-нибудь съедобное! А Лёха им там красиво всё и объяснил… по-китайски… вот мы про эту голожопую свинину всем составом и выучили.

Лёха вяло махнул рукой:

— Я просто сказал, что товарищ пилот отравится, если будет есть запчасти от их свиньи.

Экипаж снова взорвался хохотом, и Хватов, довольный, развалился на стуле, словно поставил точку в важном рассказе о борьбе советского человека с китайской гастрономической цивилизацией.

Ужин покатился дальше в расслабленной атмосфере.

— Ты как, Тимофей Тимофеевич, решил как отчёт отправить? — спросил Лёха в конце ужина, отодвигая пустую миску. Надо сказать, что свинина в ананасах зашла в рацион лётчиков отлично. Да и готовить её в этой забегаловке умели — так, что даже Хватов ел молча, только периодически вздыхал от удовольствия.

— Ага, — кивнул Хрюкин, вытирая пальцы о салфетку. — Да всё почти как ты надиктовал, так и отправили. Только кое-где местами подправили… Ну, твои уж слишком яркие фантазии приглушили, а то бы нас всех скопом в герои Советского Союза записали за одно такое посещение китайской кухни.

Лёха довольно хмыкнул:

— И это правильно! Страна должна знать о своих героях. Пусть и под китайскими прозвищами!

А речь, между тем, шла вовсе не о гастрономических подвигах…

Конец июня 1938 года. Передовой аэродром около города Наньчанг.

Лёха стоял, сдёрнув пилотку, и долго, почти неподвижно смотрел на свежий холмик земли у самого края аэродрома в Наньчане. Он по случаю сел тут. И здесь, и в Ханькоу таких холмиков уже набралось много, слишком много — целая гряда молчаливых свидетелей чужой войны, чужой страны и чужой земли, куда их забросила судьба.

Штурмин Анатолий Дмитриевич. Старший лейтенант. 1910 — 1938.

Грустно прочитал Лёха на деревянной табличке. Он не помнил этого парня из истребителей.

Но многим, думал Лёха, даже такой простой деревянный столбик со звездой не достаётся. Не вернулся из боевого вылета экипаж Ивана Макарова. Лёха вспомнил, как тот смеялся, рассказывая, что родился в деревне Самодуровка. Видели, как горящий бомбардировщик, оставляя за собой чёрный шлейф, срывался куда-то вниз, к реке. Во время последнего налёта в полном составе погиб экипаж Долгова. А недавно И-15 прямо над аэродромом ушел в беспрерывные петли, одна за другой, постепенно сбрасывая высоту. Выход из последней петли пришёлся точно на уровень земли, винт и шасси ударились, самолёт коротко прыгнул и, потеряв остатки скорости, несколько десятков метров прополз на фюзеляже. Иван Гуров посадил свой И-15 — с шестью пулями в груди.

Лёха перевёл взгляд на новый столбик. Свежая, ещё не высохшая красная звезда сияла на солнце, и от этого было особенно больно. Он стоял и чувствовал, как внутри, под этой скорбью, медленно поднимается тяжелая, густая злость. Злость на несправедливость.

На страну, которая под видом каких-то высших соображений снова делала вид, будто этих ребят тут нет, будто не она послала их сюда воевать и умирать за её интересы на чужой земле. А семьи? Что скажут женам и детям? Мой папа пропал без вести — и точка. Или погиб при выполнении правительственного задания⁈

Если «испанцами» гордились, принимали в Кремле, награждали, то ребят, воевавших в Китае, вроде как и не было.

— Суки вы… Забывать своих солдат. — Лёха зло сплюнул вязкую слюну на сухую траву аэродрома, словно бросая слова прямо в сторону невидимых политиков где-то далеко, в Кремле.

Он стоял ещё минуту, тихо, упрямо, сжав пилотку в кулаке. Потом выдохнул, поднял глаза, словно пытаясь разглядеть там что-то, что объяснит всё это, и медленно пошёл обратно к своему самолёту.

Начало июля 1938 года. Передовой аэродром около города Наньчанг.

Японцы перли вдоль Янцзы, как наскипидаренные, пытаясь захватить Ханькоу. Аньцин, находящийся в трехстах шестидесяти километрах по реке или двухстах пятидесяти напрямую через горный хребет, пал. Китайская оборона трещала по всем швам, и советские лётчики перешли в режим аврала, только успевая съесть миску лапши между полётами. Истребители делали по пять–шесть вылетов за сутки, бомбардировщикам стоять тоже не приходилось. Сносили переправы, топили суда, бомбили наступающие колонны японцев. Все осунулись, почернели от жары, дыма, грязи, и в глазах стояла та самая усталость, которую прячут за бравадой.

И вот как раз в те дни и возник вопрос…

Торпеды почти кончились. Первой они устроили приличный шухер в японском флоте, траванув их собственными, заготовленными для китайцев, газами, хоть и с непонятными последствиями. Второй, снова слетав в Шанхай, никуда не попали. Она тупо утонула, не дойдя до здорового грузового парохода. Англичане правда потом исходили на дерьмо в газетах, утверждая, что атаковали их мирный транспорт, но это был обычный газетный визг, не более. Но взлетев после дозаправки с аэродрома в Нинбо, они видели, как прямо на месте их стоянки стали рваться снаряды. Повезло, но пользоваться аэродромом стало невозможно.

Оставшимися торпедами Лёха пользовался проще — кидал прямо в Янцзы, приделыв к хвостам деревянные обрешётки, чтобы уменьшить «торпедный мешок» — первоначальный провал траектории, когда торпеда уходит глубже, прежде чем выровняться и выйти на боевой ход.

Третья и четвёртая хорошо рванули в самой гуще мелких катеров и десантных лодок. Удачнее всего, по мнению Лёхи, у них вышло с пятой. Они промазали мимо толпы транспортов — всё таки престарелые и невоспитанные «англичанки» вели себя, как хотели. Зато она влепила прямёхонько в понтонную переправу. Японцы потом долго и грустно смотрели, как оборванная связка понтонов, набитая людьми и техникой, медленно и печально уходит вниз по Янцзы. По слухам, выловить это всё смогли только километров за двести ниже по течению.

Оставалась ещё одна, заключительная торпеда. У задёрганной технической службы что-то не ладилось, и Лёха, слетав с бомбами утром, был вынужден пропустить дневной вылет. Сунувшись поинтересоваться, он услышал от Бурова пожелание сходить в пешеходное эротическое путешествие и долго оттуда не возвращаться. Но вот, после обеда самолёту дали наконец готовность.

* * *

Тимофей Хрюкин устало оглядел своё войско, развалившееся в тени сарая. Солнце припекало так, что в голове стояла одна мысль — пить и спать. Экипажи, только что вернувшиеся со второй за сегодня бомбёжки, жадно пили воду, пытаясь прийти в себя. Перелёт до Аньцина занимал меньше часа, но японцы буквально висели над аэродромом, не давая ни минуты покоя. На измотанных истребителей было больно смотреть. Люди привыкли и уже почти не реагировали на вой сирен.

* * *

Слюсарев, командир эскадрильи, в тот день основательно взялся за стрелков. По инструкции при налётах японцев все должны были сидеть в щелях, но техники и стрелки упрямо нарушали порядок: снимали чехлы с задних ШКАСов и встречали штурмовики огнём прямо из капониров.

Первым он вызвал Васю Землянского, прозванного «фарманщиком» за недавние полёты на «Фарман-Голиафе». Землянский попытался оправдываться, но Слюсарев сразу сбил тон, дав понять, что никакие «Дык… Сидор Васильевич…» тут не пройдут и геройствовать нечего, иначе известные товарищи поедут в Союз. Вася сник.

Следом ответ держали Мазуха и Камонин — стоявшие по стойке «смирно», покрасневшие, но упрямо смотревшие в землю. Слюсарев вздохнул и сказал, что всё понимает, но людей и патронов у нас катастрофически мало.

* * *

И тут снова пришёл вызов. Китайцы просили повторить атаку на корабли на реке. Техслужба заправляла машины, как проклятые, и наконец-то, в третий раз за день, выдала боеготовый самолёт с подвешенными шестью сотками в бомболюке. Хрюкин посмотрел на свои измученные экипажи, вздохнул и, повернувшись к штурманам, спросил:

— Как говорит товарищ Хренов, есть желающие прокатиться в шарабане и вручить японцам пакетик леденцов?

Иван Сухов, бессменный штурман эскадрильи, взглянул на командира, кряхтя поднялся с сухой травы и стал отряхиваться. Хрюкин кивнул.

На третий за день вылет у него язык не повернулся приказать кому-то из лётчиков, и он просто назначил самого себя.

Предыдущая главаГлава 18 из 26Следующая глава