К книге
Колодец желанийКровать у окошка
71%
Кровать у окошка
17

Моему другу Лайонелу Бейли ясен смысл Эйнштейновых трудов; Лайонел Бейли читает их с восторгом и напряженным вниманием, какое люди более ординарные вкладывают в чтение детективных историй. По словам моего друга, сии труды написаны столь захватывающе, что от них просто не оторваться; и впрямь, он нередко опаздывает к ужину. Рассуждения Лайонела Бейли о времени и пространстве порой ставят меня в тупик – возможно, тут дело в особом складе ума, ибо мой друг не принимает привычного представления об этих категориях. Нынче вечером, когда мы с ним сидели у камина и слушали, как беснуется за окнами мартовский шторм, наблюдали, как целые полотнища дождевой воды хлещут по стеклам, я обнаружил, что мне весьма затруднительно следить за мыслью Лайонела Бейли. Впрочем, хоть он и думает в терминах, темных для человека средних умственных способностей, он всегда готов (правда, это будет стоить ему усилий) спуститься с высот, по коим привычно бродит, и объяснить непонятное. И объяснения его всегда столь прозрачны, что человек средних способностей (я сейчас говорю о себе) получит общее представление о продвигаемой Лайонелом Бейли идее. Вот как раз сейчас он обронил крайне загадочную фразу об истинном характере времени – об его параметрах и об ощутимой ошибочности нашего о нем представления; однако, правильно истолковав изданный мною при этих словах стон, по доброте сердца поспешил мне на помощь.

– Видишь ли, мы привыкли воспринимать время как самую незначительную условность. Мы говорим о будущем и о прошлом, как если бы они были противоположными полюсами – а между тем они едины. То, что мы считали будущим секунду или столетие назад, прямо сейчас является прошлым. Будущее – всегда в процессе превращения в прошлое. Они с прошлым – близнецы, как я уже сказал; только рассматриваем мы их с разных точек зрения.

– Вовсе они не близнецы, – неосторожно возразил я. – Будущее может стать прошлым, но прошлое никогда не станет будущим.

Лайонел вздохнул.

– В высшей степени неудачное замечание. Разве не ясно – будущее соткано из прошлого; будущее полностью зависит от прошлого; будущее состоит не из чего иного, как из прошлого.

Тут я понял, что он имеет в виду. Отрицать его слова не было смысла, и я попробовал зайти с другого боку.

– Очень это скользкая тема, – заговорил я. – Будущее становится прошлым, прошлое – будущим. К счастью, в этой неразберихе есть точка опоры – настоящее. Вот оно-то прочно и незыблемо, оно ни во что не превращается, верно?

Лайонел поерзал в кресле – так готовятся к объяснению, полному снисходительной терпеливости.

– Боже, боже! Да ведь эта твоя точка опоры много зыбче нестабильных прошлого и будущего! Ибо что есть настоящее? Ты не успеешь даже вымолвить «Вот это – настоящее», как оно сделается прошлым. Прошлое, по крайней мере, в известной степени реально существует; мы знаем, что из него вырастает будущее. О настоящем же нельзя даже сказать, что оно есть в природе, ведь в миг, когда ты заявишь подобное, оно переменится. Настоящее – самая неуловимая часть фантома, который мы зовем Временем. Оно – дверь; вот лучшая для него характеристика; дверь, в которую будущее входит, чтобы стать прошлым. Однако, даром что настоящее едва ли вообще существует, из него мы можем заглянуть в прошлое и в будущее.

Тут я почувствовал прилив храбрости – и возразил.

– Хвала небесам, нет, не можем. Это было бы чудовищно и жутко – глядеть в будущее. Довольно с нас и того, что мы помним прошлое.

Лайонел покачал головой.

– О нет, нам позволено заглянуть в будущее, ведь оно произрастает из прошлого. Если бы мы знали все о прошлом, мы знали бы все и о будущем. Каждое событие – не более чем новое звено в цепочке необратимых последствий. Возьми, к примеру, наши познания о Солнечной системе – они ничтожны. Мы уверены лишь в том, что завтра вновь взойдет солнце.

– А, вот к чему ты клонишь, – сказал я. – К материальному. К математическим выводам.

– Нет, гляди шире. С каждым из нас, я уверен, иногда случается вот что: мы откуда-то знаем, что через пару секунд наш собеседник выдаст некую конкретную фразу. И он действительно ее выдает. Где же тут материализм? Где математика? А ведь я лишь привел маленький примерчик обширного явления, называемого ясновидением.

– Улавливаю твою мысль, – кивнул я. – Но это, я думаю, разум шутки шутит. Это случаи аномальные.

– Нет и не может быть аномальных случаев, – отчеканил Лайонел. – Все подчинено определенным правилам. Мы хватаемся за словечко «аномальность», когда не знаем, какое сработало правило. И потом, есть же медиумы; они постоянно провидят будущее. В некотором смысле каждый из нас – медиум, ибо у каждого бывают предчувствия и озарения. – Лайонел помедлил с минуту и продолжал: – Объяснение существует, и совсем простое. Видишь ли, мы все пребываем в вечности, хотя на краткий период, называемый жизнью, находимся еще и во Времени. Но вечность – она за пределами Времени, ибо Время подобно густому туману, объявшему нас. Порой туман рассеивается, и тогда – почему я вынужден объяснять элементарные вещи? – тогда мы глядим на Время, как могли бы глядеть на участок острова, лежащего под нами; мы зрим будущее, прошлое и настоящее, зрим отчетливо; только они очень малы. И дозволен нам один взгляд, не более – затем прореха в тумане снова затягивается. Но в этих случаях мы видим будущее с той же ясностью, с какой видим прошлое. Нам предстают не только те, кого мы называем призраками – то есть шагнувшие за пределы тумана, сиречь феномена материального. Нет, нам открывается еще и будущее либо прошлое тех, кто пока пребывает в материальном плане. Ибо те и другие принадлежат вечности, где нет ни прошлого, ни будущего.

Я вдруг осознал, что теряю нить Лайонеловых рассуждений.

– Довольно на один вечер, – бросил я с небрежностью. – Будущее – это прошлое, прошлое – это будущее, настоящего вовсе нет, а призраки являются из того, что уже случилось, или из того, чему только суждено случиться. А недурно было бы увидеть призрака из будущего… Кстати, если в недалеком прошлом ты употребил виски с содовой, то уж наверняка употребишь оные и в недалеком будущем – что суть одно и то же. Сколько тебе налить?

Назавтра я покинул Лондон с тем, чтобы уравновесить двухмесячное столичное безделье, скрывшись от людей в крошечной норфолкской деревушке на побережье, там, где вовсе нет знакомых и где, как мне было известно из достоверных источников, полностью отсутствуют развлечения, а значит, дневные часы мне, хочешь не хочешь, придется посвящать работе. В деревушке этой держали гостевой дом супруги по фамилии Хопкинс; у них-то я и решил остановиться, покуда не аннулирую непростительную задолженность. Мистер Хопкинс в былые годы служил дворецким, миссис Хопкинс – кухаркой; как заверил меня один приятель, уже вкусивший плодов их опыта, чета Хопкинс умела угодить постояльцам. Мистер Хопкинс написал мне, что весьма сожалеет, но не может предоставить мне отдельную гостиную, ведь к нему уже заселились два человека, но зато в моем распоряжении будет большая спальня с двумя кроватями и пространством для письменного стола и книг. Меня это вполне устраивало.

На железнодорожную станцию мистер Хопкинс прислал за мной автомобиль, так что шесть миль до Фарингхема я проехал с комфортом и прибыл к Хопкинсам незадолго до заката. Завершался яркий, ветреный мартовский день. Хоть раньше я и не бывал в Фарингхеме, меня не оставляло странное чувство, что места эти мне знакомы; я рассудил, что видел некогда похожую деревушку, да только позабыл об этом. Единственная улица тянулась вдоль рыбачьих коттеджиков, выстроенных из обкатанных морем камней; на стенах сушились сети. Тут же имелось несколько мелочных лавочек. Автомобиль остановился в конце улицы, возле трехэтажного, внушительного по сравнению с остальными, дома. От дороги его отделял обширный сад; к парадной двери вела дорожка, которую затеняли шпалерные грушевые деревья. За изгородью, до самого горизонта, простиралась плоская равнина, пересекаемая каналами, широкими и не очень; примерно на расстоянии одной мили я различил белую черту – то была полоса гальки. За ней, без сомнения, лежало море. О моем прибытии хозяев известил клаксон; мистер Хопкинс, опрятный, худощавый брюнет, вышел, чтобы помочь с багажом. Его супруга ждала в доме; она провела меня в комнату, которой я остался очень доволен. Два ее окна глядели на восток, на затопляемые низменности; под одним из окон помещался большой письменный стол. В очаге горел огонь. Две кровати стояли в противоположных углах – одна рядом со вторым окном, другая возле камина. Перед камином было массивное кресло и при нем скамеечка для ног, под столом я заметил корзину для бумаг, а на столе – одно из некогда модных, весьма удобных устройств – календарь, где для табличек с цифрами и названиями месяцев и дней недели имеются колышки, и дата устанавливается вручную. Все в этой комнате было сделано с мыслью о комфорте, все отличалось чистотой и говорило о неустанных заботах, и я сразу почувствовал себя как дома.

– Очаровательная комната, миссис Хопкинс, – похвалил я. – Именно то, что мне нужно.

Хозяйка между тем посторонилась, впуская мистера Хопкинса с моими вещами. Я успел перехватить ее мрачный взгляд и подумать: «Как, наверное, этой женщине постыл ее муж!» Впрочем, впечатление живо изгладилось. Для себя я выбрал ту кровать, что стояла у камина, и вместе с миссис Хопкинс проследовал вниз ради чашки чаю, оставив мистера Хопкинса распаковывать мои чемоданы. Когда я вновь поднялся в спальню, платье мое уже висело в шкафу, белье лежало в комоде, а книги и рукописи представляли собой аккуратные стопки на столе. «Обживаться не придется», – подумалось мне. И впрямь, я словно бы уже давно заселился в эту прекрасную комнату, давно занимался здесь писательским трудом. В следующую секунду мой взгляд упал на ручной календарь. Оказывается, одна мелочь таки ускользнула от внимания моих внимательных хозяев, ибо, согласно табличкам, нынче был вторник, восьмое мая, в то время как на самом деле приехал я в четверг, двадцать второго марта. Не без удовольствия я убедился, что мои хозяева все же не являются образчиками совершенства. Я установил нужную дату и сразу уселся работать, ибо работа – эффективнейший способ закрепить ощущение, будто находишься в собственном доме.

Часа через три был подан ужин – простые кушанья, приготовленные безупречно. Я увидел и двух других постояльцев. Со мной соседствовала пожилая хмурая дама; в речи она жеманилась, даром что говорила мало и только о погоде. Перед ней на столе помещались карточная колода и пузырек с лекарством, к которому она приложилась дважды – перед едой и после нее. Отужинав, дама удалилась в общую гостиную, чтобы, как обычно, провести несколько унылых часов за пасьянсом. Второй постоялец, румяный молодой человек, признался мне, что ежедневно обследует каналы, ибо изучает крошечных созданий, которых зовут водяными блохами и которые паразитируют на пресноводных улитках. Ему крупно повезло – он открыл новый блошиный вид; он уверен, что в его честь этот вид получит название Pulex [36] Dodsoniana. Мистер Хопкинс прислуживал за столом, совершенно беззвучно перемещаясь от гостя к гостю; миссис Хопкинс вносила все новые произведения кулинарного искусства. В какой-то момент фаянсовая посуда на ее подносе звякнула, я поднял глаза и вновь перехватил взгляд – только уже брошенный мужем на жену, а не наоборот. В этом взгляде мне почудилась не одна обыденная неприязнь, но затаенная, смертоносная ненависть. После ужина я присел было в гостиной, где хмурая жеманница раскладывала пасьянс, а мистер Додсон таращился в микроскоп, но уже через несколько минут вернулся в спальню, к своей рукописи.

Приятное тепло было разлито в воздухе, пижама ждала меня на постели, и часа на два я погрузился в работу. А потом, без предупреждающего стука, дверь отворилась и вошла миссис Хопкинс. Увидев меня, она тихонько вскрикнула в смущении.

– Простите великодушно, сэр, совсем из головы вон! Позабыла, бестолковая, что теперь вы эту комнату занимаете; в другое время, когда постояльцев нету, мы тут сами ночуем.

Назавтра череду моих беспокойных, ни с чем не сообразных сновидений прервал Хопкинс, поднявши жалюзи и впустивши утреннее солнце. А снилось мне, будто мистер Додсон пришел прямо в спальню, чтобы показать свою коллекцию ромбовидных блошек, впечатанных в карты для пасьянса; блошки высвободятся, как объяснил мистер Додсон, восьмого мая, во вторник, ибо настоящего не существует. В этот момент Хопкинс, который склонялся над пустой кроватью у окна, принялся извиняться за свое присутствие в моей комнате – здесь, мол, ему сподручнее жену ненавидеть; он ведь не потревожил джентльмена, не правда ли? Далее последовал хлопок, будто от взрыва, оказавшийся треском открываемых жалюзи, – и действительно, мне предстал Хопкинс… Я вскочил и начал одеваться, но почему-то меня тяготило послевкусие диких видений, порожденных реальными событиями. Этот бред что-нибудь да значит, думалось мне; надо только найти ключ к разгадке. Обыкновенно подобные сны тускнеют и испаряются, стоит только подняться с постели; в данном случае этого не произошло. Бред ретировался в тайники моего ума, где и притих, готовый ждать, когда его вызовут.

И в эту-то минуту я снова нечаянно взглянул на ручной календарь. Вторник, восьмое мая, значилось на нем. Я поклясться мог бы, что еще вечером установил правильную дату. И вообще, что это за восьмое мая – оно уже прошло или еще только наступит? Подобные вопросы – издевка над здравым смыслом; это я понимал преотлично; пожалуй, мне только мнилось, будто я настроил цилиндрики на настоящее время; пожалуй, я ничего такого не сделал. Однако теперь я чувствовал со всей отчетливостью: в этот день, во вторник восьмого мая, произошло некое событие – а может, ему только предстоит произойти. Дата относится к прошлому, или… или она вроде сигнала, подаваемого ночью на каком-нибудь железнодорожном перегоне? На путях ничего нет, но внезапно из темноты слышатся визг и грохот – это приближается поезд… Я установил истинную дату; вот теперь все четко, сомнений больше не будет, думалось мне.

Поначалу дни тянулись медленно, как бы приноравливаясь к новой обстановке; затем, поскольку я работал с прилежанием, дни стали набирать скорость. Обыкновенно я был занят все утро, после обеда насильно вытаскивал себя на двухчасовую прогулку, возобновлял занятия после чая, а после ужина засиживался почти до полуночи. Труд мой продвигался, самочувствие было хорошее, дом располагал всеми удобствами – но непрестанно некий инстинкт твердил мне: уезжай, уезжай отсюда. Я от него отмахивался, и весьма успешно; тогда он сменил тактику и стал торопить меня с завершением книги. Случалось, живительный морской воздух нагонял на меня дремоту, и я перемещался из-за стола в кресло перед камином, где и засыпал ненадолго. Но пробуждения после этого освежающего сна всегда были внезапны и вызывались одной и той же картиной – будто в спальню бесшумно вошел Хопкинс. Охваченный необъяснимой паникой, я оборачивался, страшась увидеть Хопкинса. И правда, он присутствовал в комнате – только, если можно так выразиться, не телесно. Я чувствовал рядом с собой Хопкинсов фантом и знал, что привело его некое зловещее дело. Сюда стремились его мысли, некая часть его души, в которой бурлила ненависть, в которой зрели планы. Касались они отнюдь не меня; мне предстояло стать зрителем, не более; и вот я ждал, когда поднимется занавес, когда передо мной будет разыграна жуткая драма. Но проходил первый пугающий миг пробуждения, страх скользил мимо, не исчезая, но только прячась, чтобы снова всплыть.

А жизнь в доме шла себе и шла. Хопкинс был вечно занят – он выполнял обязанности камердинера, прислуживал за столом, и вообще на его плечах лежала львиная доля работы по дому. Миссис Хопкинс продолжала удивлять постояльцев своим кулинарным искусством. Иногда, поднимаясь к себе после ужина, я обнаруживал, что дверь кухни открыта; мне на миг представали супруги Хопкинс, мирно сидевшие за вечерней трапезой. Я даже начал подозревать, что ненависть в их взглядах друг на друга, мною перехваченных, просто плод моей фантазии. В самом деле, будь ненависть истинной, уж конечно, явились бы и другие ее свидетельства: возвышение голоса, резкий ответ. Ничего подобного не было. Супруги спокойно и продуктивно занимались каждый своими делами, а поздно вечером я не раз слышал, как они поднимаются к себе в мансарду. Некоторое время приглушенные шаги доносились до меня сверху, затем наступала тишина, и только рано утром сквозь сон я улавливал возобновленные шумы над головой, слышал мягкие шаги вниз по ступеням мимо своей двери.

Что до спальни с двумя кроватями, где я жил и столь успешно работал вот уж три недели, она сделалась для меня кошмарным местом, хотя ни разу я не видел здесь ничего экстраординарного и не слышал иных звуков, помимо издаваемых мной самим да огнем в камине. Я твердил себе, что всему причиной я сам, что я распалил в себе уверенность, будто могу видеть невидимое и слышать неслышное – и вот воображаю призраки там, где их нет. Тем не менее и комната была отчасти повинна в моих страхах, ведь вне дома, на апрельском ветру, и даже просто вне пределов комнаты я совершенно освобождался от навязчивой идеи, которая с каждым днем все сильнее завладевала мной.

Здесь произошло некое событие; не уловимое ни зрением, ни слухом, оно не оставило следа на вещах материальных, но эффект от него, просочившись в мой разум, сделал из него фильтр, через который по капле начал проникать прямо к источнику моего существования. Объяснение, будто фантом восстал из прошлого, здесь не годилось, ибо я чувствовал, как неминуемое близится; пусть его контуры пока были неразличимы, они уже полностью оформились под покрывалом, их прячущим. Неминуемое приноравливалось коснуться меня; некий обитатель отдаленного мира тянулся сквозь время и пространство, я ощущал кожей его пальцы. Он воспользовался мелкими физическими происшествиями в этой спальне, чтобы распространить на меня свое влияние. К примеру, однажды вечером я причесывался перед тем, как идти ужинать; за моим плечом вдруг возник белый овал, подобный лицу без глаз, носа и всего прочего. Я вздрогнул, но тотчас понял, что вижу отражение овального зеркала. В другой раз я лег в постель и уже хотел погасить свет, как вдруг в открытую створку окна ворвался ветер, надув парусом полосатую занавеску, и прежде, чем я успел сообразить, какова же физическая причина сего эффекта, мне примерещился человек в полосатой пижаме, склоненный над свободной кроватью. Или вот еще: догорающие уголья, шипя, выпустили струйку дыма, а для моих ушей это прозвучало как хрип удушаемого. Нечто вело тайную работу, используя по своему усмотрению тривиальные звуки и образы, орудуя в моем мозгу, дабы он легче принял откровение, которое готовилось для него. Причем действовало это нечто с большой ловкостью – например, в то утро, когда штора приняла облик фигуры в пижаме, Хопкинс извинялся передо мной за свой внешний вид. Он проспал и, чтобы избегнуть дальнейших задержек, спустился из мансарды в халате поверх полосатой пижамы. В другой раз ночной ветер забрался под кретоновое [37] покрывало на свободной кровати, создав впечатление, будто там лежит человек. Причем человек этот даже шевельнулся, даже повернулся, прежде чем покрывало вновь разгладилось – и эти действия совпали по времени с шипеньем угольев в камине.

Работу свою я закончил; я решил для себя, что не поддамся страхам, буду игнорировать тревожащие видения, пока не будет завершена книга. И вот нынче вечером, ближе к полуночи, я перечеркнул пустое пространство страницы после финальных слов и проставил дату, после чего откинулся на спинку стула и зевнул, усталый, но довольный, ибо теперь ничто не держало меня в этом доме, я мог хоть завтра вернуться в Лондон. Уже почти неделю я был единственным постояльцем четы Хопкинс; стоило ли удивляться, что после многочасового сидения над рукописью по вечерам я измышлял себе фантомы? Определенно, это от одиночества, решил я. Взгляд мой скользнул к ручному календарю – и что же? Там была проставлена знакомая дата: вторник, восьмое мая… В следующее мгновение я понял: глаза меня обманули, спроецировали на календарь то, что точило мой мозг, ибо повторный взгляд внес коррективы: да, действительно, нынче вторник, только не восьмое мая, а двадцать четвертое апреля.

«Пора, пора домой», – сказал я себе.

Огонь догорел, в комнате было зябко. Чувствуя сонливость пополам с удовлетворением от выполненной работы, я поспешно разделся, но не стал открывать окно над свободной кроватью. Однако шторы были не задернуты, жалюзи не опущены, и последним, что я увидел перед тем, как провалиться в сон, стала узкая полоска лунного света на полу.

Я проснулся; по крайней мере, так мне казалось. Узкая полоска превратилась в обширное, очень яркое вытянутое пятно. Кровать за ним была в тени, однако я четко видел ее – и видел также, что она не пустует. Некто спал на ней, а некто другой стоял в изножии, и был он одет в полосатую пижаму. Вот он ступил в пятно лунного света, сделал пару шагов; вот вскинул руки, вот склонился над спящим. Тот шевельнулся; поднялись колени, рука выпросталась из-под одеяла. Кровать скрипнула, зашаталась – ибо на ней шла борьба; человек в пижаме не разжимал хватку. Затем он вспрыгнул на кровать, своим весом заставив другого снова распрямить колени. Из-за его плеча я увидел – и узнал – женское лицо. Женщине удалось вывернуться из рук-клещей, и до меня долетел хрип – она судорожно втягивала воздух. А потом пальцы мужчины снова завладели ее горлом. В последний раз кровать содрогнулась – это было похоже на трепет листвы на ветру – и все затихло.

Мужчина поднялся; несколько секунд он стоял в пятне лунного света, утирая потное лицо, отчетливо видимый мне. В следующий миг я осознал, что сижу в постели, обводя взором знакомую комнату. Ее словно бы озаряло пятно света на полу; никого в ней не было, кроме меня, и не слышалось никаких посторонних звуков. Кровать у окна стояла, как всегда, опрятная, кретоновое покрывало было разглажено.

Вторая часть этой истории, вероятно, известна большинству читателей как фарингхемское убийство. Утром восьмого мая, согласно показаниям, которые дал полиции Хопкинс, он, как обычно, спустился из мансарды, где спал до половины восьмого, и обнаружил, что парадная дверь взломана. Его жена еще не выходила. Он поспешил в комнату на втором этаже, где они нередко вместе ночевали, если только в доме не было постояльцев, и обнаружил миссис Хопкинс лежащей в постели, с признаками удушения. Он тотчас позвонил в полицию и вызвал врача, хотя чувствовал, что его жена мертва, а пока занялся проверкой ящика стола, где миссис Хопкинс хранила деньги. Ящик также был взломан. Как раз накануне миссис Хопкинс обналичила в банке чек на пятьдесят фунтов с целью оплатить счета за прошлый месяц; счета исчезли, а ведь он, Хопкинс, лично видел, как жена спрятала их в ящик. Когда Хопкинса спросили, почему он ночевал в мансарде, а не в одной спальне со своей супругой, он ответил следующее: спальня до недавнего времени была занята одним постояльцем и поджидала другого, вот он и счел излишним перебираться туда на какие-то несколько дней, а вот жена его – та перебралась.

Однако в этой версии полиция обнаружила две нестыковки. Во-первых, женщину задушили, когда она лежала в постели, укрытая одеялом. Допустим, ее убил грабитель из страха, что она поднимет шум; но едва ли миссис Хопкинс, пробудившись от присутствия в спальне постороннего человека, оставалась бы лежать, натянув одеяло до самого подбородка. Во-вторых, ящик стола действительно был взломан – хотя и не заперт. Грабителю достаточно было только потянуть за ручку – и ящик открылся бы. Хопкинса взяли под стражу, в доме произвели обыск и нашли счета на чердаке, за подкладкой старого хопкинсовского пальто. Прежде чем был приведен в исполнение самый суровый приговор, Хопкинс сознался в убийстве и рассказал о нем во всех подробностях. Он спустился из мансарды, вошел в спальню и задушил свою жену, затем снаружи взломал парадную дверь и (что было излишне) – ящик стола. Сей очерк навел меня на мысль о теории Лайонела Бейли и о моих собственных ощущениях в спальне, где совершилось это убийство.

Предыдущая главаГлава 17 из 24Следующая глава