К книге
Господин Моцарт пробуждаетсяSequentia. Confutatis
50%
Sequentia. Confutatis
8

Confutatis maledictis,

Flammis acribus addictis,

Voca me cum benedictis.[27]

Время пролетело, просто подевалось куда-то, как будто несколько часов украли. На город уже надвигались сумерки. Может быть, он спал, а теперь очнулся? Вольфганг сидел, скорчившись, на спинке скамейки в парке; он почувствовал, что замерз, и несколько секунд не мог понять, где он. Местность была ему незнакома. Уходя, он снова, как в тумане, припомнил слова Зинглингера — обрывки сна, остающиеся после пробуждения. Ноты! Бегом вернулся он к каменной скамейке, поискал на ней, под ней, рядом с ней. Забыл у Зинглингера? Он помчался обратно в издательство, на ходу удивляясь, что знает дорогу, но там было уже закрыто. Наконец он нашел серую картонную папку под платаном напротив издательства, после чего решил, что тратить время на размышления о потерянном времени дело пустое.

Тем более его мучили мысли совсем иного рода. Как объяснить Петру, почему он снова приходит с пустыми руками? А ведь он собирался нанести визит фрейлейн Билле и потрафить Петру, раздобыв вдоволь пива, хлеба и ветчины… Самое лучшее, рассудил он, вовсе не попадаться Петру на глаза, а идти прямиком в Blue Notes. Черни просил его заменить сегодня вечером одного коллегу: тот, бедолага, сломал пальцы, когда захлопывал дверь тойоты. Черни наверняка выдаст порядочный ужин, а если повезет — и аванс.

Чернокожий бармен, казалось, был частью этого заведения: он был на рабочем месте, даже когда Вольфганг приходил раньше, чем следовало, он помнил всех постоянных посетителей и оставался в баре, пока не уходили последние. По-видимому, работал без выходных, и Вольфганг не удивился бы, узнав, что Черни и живет на матрасе под барной стойкой. Так и сегодня: он сразу вышел на стук Вольфганга и отпер большую стеклянную дверь.

— Что так рано?

— Был аккурат поблизости, вот и подумал, почему бы не зайти пораньше и не составить компанию любезному Черни? Я мог бы сей же час сыграть что-нибудь, если это не будет тебе помехой.

— Не помешает, я только рад буду.

Вольфганг с приятным чувством уселся на табурет. Сегодня его не нужно было подкручивать вверх, и он со спокойной душой простер руки над клавишами.

Игра на рояле в Blue Notes напоминала ему скорее не работу, а лесную прогулку: можно было отдохнуть и набраться сил. Обычно Вольфганг просто отталкивался от какой-нибудь темы, сочиненной раньше, и свободно варьировал ее тем или иным образом, и в то же время проигрывал в сознании уже совсем другие, более смелые композиции. «Работать надо в кабинете, — объяснял он как-то раз Констанце, указывая себе на голову, — а в гостиной порядочные музыканты честно концертируют».

Слова издателя преследовали его, как будто Зинглингер выдал наконец долгожданное разрешение распахнуть все те двери, которые сам он не решался открыть, и за которыми — он знал это с детства — скрывались целые миры новых звуков. Он так погрузился в игру, что не замечал Адриана, пока тот не похлопал его по плечу и вопросительно не показал взглядом на контрабас. Вольфганг радостно сыграл еще несколько тактов с ним вместе, а потом открыл для него каденцию. Затем они играли вдвоем, пока запах жаркого не напомнил Вольфгангу о голоде и они с Адрианом не двинулись к барной стойке.

— Слушай, неужели все, что ты играл, было твое? — Во взгляде Адриана читалось сомнение.

Вольфганг засмеялся.

— Ну как сказать, кое-что и от старины Моцарта!

— Ты просто уникум какой-то. Кстати, то, что ты сыграл вчера — это безумно красиво.

Хм-м, вчера, это еще надо вспомнить…

— Ну вот это, тадамм-ди да, тадаб-би-да, да-дамм…

— Ах да, точно, а то я бы так и забыл, — он благодарно кивнул Черни, поставившему перед ним тарелку с едой, взял вилку и начал мять дымящиеся кнедлики.

— Ну, старик, такое надо записывать, это было круто!

— Ты прав, дружище, просто надо иметь под рукой бумагу, делать наброски. Впрочем, выдумывать, конечно, легче, чем писать.

Адриан подошел к сцене и, порывшись в футляре контрабаса, вернулся к стойке с нотной бумагой.

Вольфганг взял лист и стал набрасывать то, что пришло ему в голову вчера по дороге домой. Затем задумчиво поднял взгляд в зал, и тут заметил блестящую копну волос, и сердце его забилось в новом ритме. Правда, сейчас оно отбивало только четверти, а не шестнадцатые, как в прошлый раз, но это было не важно, он собрался с духом и на неверных, как студень, ногах подошел к их столику.

— Mesdemoiselles, примите мои комплименты, — он поклонился сначала ей, потом ее спутнице. — Могу ли я сегодня надеяться на высокую честь пригласить мадемуазель на бокал вина?

Она ответила, не глядя:

— Очень надо, без тебя всего хватает.

С комком кнедликов в желудке и комом в горле, на непослушных ногах убрался он восвояси и заметил, как переглянулись Черни и Адриан.

— Что смотрите? Она просто не захотела.

Адриан скорчил страдальческую гримасу.

— Так у тебя ничего не выйдет, Вольфганг.

— А как, позволь тебя спросить, я должен был поступить, по твоему мнению?

— Ну… — Адриан оглядел пиджак Вольфганга. — Может, не стоило надевать именно этот костюм.

Домой Вольфганг пришел уже за полночь. Петр оторвался от книги — он сидел по-турецки на кровати и читал при свете маленькой лампы. Тени делили его лицо на светлую гору и темные долины.

— Для работы уж поздно! — Петр говорил холодным, почти язвительным тоном.

Вольфганг слегка улыбнулся и поискал объяснения в мимике Петра. Иногда его манера выражения становилась понятней, если как следует вглядеться в лицо.

— А я уже давно закончил работать.

— Вот как? Ты, значит, уж кончил работать, да? — яростно набросился на него Петр. — Я сегодня работал один!

Вольфганг похолодел. Ангажемент у итальянца!

— Боже мой, Петр, — и Вольфганг так тяжело плюхнулся на диван, что пружины подбросили его. — Я забыл! Столько работаю головой, что работа в голове и не держится, — он, смеясь, подпрыгивал на диване. — А ведь меня нужно похвалить, я так старался, весело играл, и записал другу Адриану столько композиций.

— Тот же тип, кто не платил за выступление?

— Ах, Петр, разумеется, я только и думаю что о заработке, но ведь нужно сперва обрасти крепкими связями, а уж там зазвенит и монета. Гляди! — он вынул из кармана банкноту, которую ему дал хозяин Blue Notes. — Вот она и звенит. Как тебе этот звук, нравится?

Петр громко шмыгнул носом.

— А тебе нравится, как разговаривает тот тип, когда я один прихожу?! Там звук один: где пиянист?!

Пиянист. Петр произносил это слово на польский манер, с ударением на «я», так что Вольфгангу приходили на ум то пьянчуги, то пиявки.

— Скажи итальянцу, пиянист не настолько итальянист. Ха-ха, пиянист нынче пьян, пиявкой обуян!..

— Хватит, не смешно, Вольфганг. Уж тшетий раз! Але знаешь точно, как я на тебя рассчитывал.

— Петр! Не сердись, уверяю, этого больше не повторится, клянусь, я исправлюсь, честное благородное слово, образумлюсь, обещаю тебе раз и навсегда..

— Болтать не надо, делать надо! — Петр резко захлопнул книгу, лежавшую на коленях, накрылся одеялом до подбородка и погрузил комнату во мрак.

Вольфганг успокоился — пружины еще подпрыгивали под ним — и стал рассматривать контуры Петра, которые постепенно прорисовывались в темноте. Третий раз? Он не мог вспомнить, чтобы он подводил скрипача раньше. Пробравшись к окну, он стал смотреть на последние светящиеся глаза в домах напротив и вдруг почувствовал на мгновение, что висит в пустоте. Что-то, назойливо нывшее в душе, подсказывало, что обвинять Петра во лжи было бы неверно.

* * *

— Доброе утро, Гернот! — профессор Михаэлис снял очки, пожал руку незадачливому дипломнику и пригласил его садиться у противоположного конца стола. — Ну как, продвинулась ваша работа?

— Я, эмм… я тут подумал, что эта тема, про симфонии, понимаете, вообще-то над ней уже работало столько людей, столько дипломов написано, и, знаете, мне тут пришло в голову кое-что другое, и я бы хотел написать вот о чем.

Он положил на колени папку и начал пачками вынимать из нее листы и раскладывать по столу.

— Хотите поменять тему? Не поздновато ли…

— Так вот, — невозмутимо продолжал Гернот, — это «Реквием» Моцарта.

— «Реквием» Моцарта? Господи…

Случалось, что тот или иной студент не справлялся с темой и брал другую, но что могло вызвать эту более чем странную перемену взглядов у Гернота? Абсолютная загадка. Во всяком случае, похоже, что этот Гернот больше не страдает от заниженной самооценки.

— А вы уверены, что не перебарщиваете?

Гернот пропустил это замечание мимо ушей и придвинул к нему листочки, исчирканные цветными маркерами.

— Вот у меня тут идеи, так сказать, новой обработки недостающих частей; не всех, конечно, но я пока взял три отрывка на пробу: смотрите, красное — версия Зюсмайера, желтое — оставшиеся наброски Моцарта, а вот это зеленое — значит, что у меня из них получилось.

— Погодите, не торопитесь, — профессор раскладывал страницы в ряд. Конечно, «Реквием» Моцарта таил неисчислимые возможности для изучения, но чтобы его дописывал студент — в глазах Михаэлиса это выглядело святотатством. Пожалуй, он разрешил бы такую работу какому-нибудь исключительно талантливому студенту — но Гернот к таковым явно не относился.

— Новая обработка. А по каким критериям?

— Ну, хотелось бы приблизиться к замыслу Моцарта..

— Этого всем хочется, Гернот. Проблема только в том, что свои замыслы Моцарт унес в могилу… — Что же это такое происходит? Гернот мог быть кем угодно, только не талантливым композитором, и как дирижер он, скорее всего, тоже не будет иметь успеха, но вот самонадеянным он никогда раньше не был.

Михаэлис взял первую страницу, пробежался по ней, вдруг насторожился и прочел внимательнее. Перечитал. Теперь он брал страницы одну за другой и просматривал тщательно выписанные партии, слыша, как студент ерзает по стулу. «Реквием» Моцарта… На свете было не много вещей, к которым Роберт Михаэлис относился с таким благоговением, которым он отдавал большую часть досуга и чьи партитуры знал до последней ноты. Кто только не брался завершить эту заупокойную мессу — и не удалось никому. Никто, кроме самого Моцарта, был не в состоянии по-настоящему ее закончить.

А теперь он смотрел на ноты…

Михаэлис вернул листочки на стол.

— Гернот, это неплохо. Это даже очень неплохо. Отлично, — он остановился, увидел, что молодой человек покраснел. — А теперь скажите мне, дорогой мой, кто же это написал.

Гернот молчал.

— Это я… в общем…

— Перестаньте, Гернот, мы оба знаем, что вы на такое неспособны, не в этой жизни. Я не в обиде, что вы вырядились в чужие перья, но если вы всерьез думали, что оставите меня в дураках — вот это, конечно, обидно. — Он ждал реакции. Тщетно, ответа не было. — Послушайте, какое у меня к вам предложение. Давайте забудем эту историю, и я помогу вам прилично сдать экзамен с первоначальной темой. А вы за это признаетесь мне, кто это написал.

Гернот угрюмо молчал.

— Ладно, как хотите. Давайте вашей темой будет «Реквием» Моцарта, и тогда, самое позднее, на устном экзамене мы узнаем, как вы дошли до таких… озарений.

Как он и ожидал, и трех секунд не прошло, как студент не выдержал его взгляда.

— Ну так как? Я вас слушаю. Кто это написал?

— Я… я не знаю.

— Что-что? Так откуда же это у вас, черт побери?

Гернот грыз ноготь на большом пальце.

— Ну, какой-то псих написал с похмелья.

— Гернот! Что за бред вы несете?

— Это не бред, — у Гернота было такое выражение лица, как будто он вот-вот расплачется, — это забыл один тип в квартире моих знакомых. После пьянки, — он опустил голову, — я сначала сам не поверил, но вы бы видели оригиналы…

— Значит, именно их вы мне и покажете. И назовете автора. Я достаточно ясно выразился?

Гернот потянулся за листочками, но под взглядом Михаэлиса остановился и, кое-как попрощавшись, вышел из кабинета.

* * *

— Что это такое? — спросил Вольфганг, устало всматриваясь в два больших листа, которые Петр прикрепил на буфет, туда, где раньше висело расписание, кому бегать за булочками, — зеленым карандашом листы были расчерчены на две колонки, озаглавленные жирными красными буквами «П» и «В».

— Органайзер. Пишем сюда все ангажементы, и ты их больше не забываешь.

— Ага, — Вольфганг подошел поближе, провел пальцем по столбцам, — но это же четверг!

— Да, пойдем опять в четвертый район, помнишь? Где японское пианино.

— Хм. А мне надо играть с Адрианом и другими коллегами…

— Вольфганг, кончай, вечно ты с этими типами, ходи к ним в свободные вечера — мало тебе?

Вольфганг хотел было возмутиться, но Петр так энергично тряс головой, что он сразу умолк.

— Уроки свои тоже впиши. Когда они есть?

— Уроки?

— Ты ж получил две ученицы, из музыкального магазина!

— Да-да, конечно. — Вольфганг потряс термос, проверяя, есть ли в нем еще кофе, вылил остатки в чашку с рожицами и пошел искать свою одежду.

— Когда твои уроки?

— Ты не видел мои носки?

— Вон в кресле, под газетом. Я про уроки спросил.

От такой настойчивости Вольфганг вздохнул.

— О дне мы пока не условились.

— И что теперь? Надо дзвонить, Вольфганг!

— Для этого надобен Сименс.

— Что?

— Сименс. В который разговаривают, не так ли? У меня его нет.

— Не могу смеяться на дурацкие твои шутки, сегодня не могу, — Петр порылся в черном рюкзаке, вынул маленький сименс и бросил его на кресло. — Возьми «нокию», чудик, и подзвони ученице. Трэба больше работать — так сможешь купить теле́фон.

Вольфганг в восхищении схватил крошечный аппарат: он умещался на ладони и светился призрачно-синим светом, как стены в Blue Notes. Осторожно погладил кнопки.

— Те-ле́-фон?

— Где номер? — В голосе Петра слышалось нетерпение.

Вольфганг осторожно пожал плечами, лихорадочно соображая, что мог иметь в виду Петр.

— Показывал мне бумажку с номером, вон там, в твоей помойке. Бежевая такая, я точно помню.

Вольфганг оцепенел. Либермановы головоломки с цифрами! Закралось страшное подозрение. Он лихорадочно перебирал ноты из стопки, но карточка Либермана не находилась.

— Она… хм-м, она найдется, Петр, не беспокойся, друг мой.

— Не беспокойся, не беспокойся! А я беспокоюсь. Трэба мне беспокоиться, потому что ты есть очень спокойный. Делаешь, что хочешь, только не работаешь.

Вольфганг резко обернулся. Кто ему этот Петр? Еще одно испытание?

— Разумеется, это не так, и Бог свидетель, я не избегаю работы! А как же иначе, иногда сочиняю по целым дням, с утра до ночи! Я не виноват, что за хорошую, честно сделанную работу не платят, когда она приносит удовольствие и служит истинному искусству. Впору подумать, что деньги и поныне можно получить только за самое нелюбимое и трудное дело, на которое только способен. Времена не изменились! Но не стану и я!

— Куда ты собрался? Булочки я уж купил. Вольфганг!

— Куда я собрался? Ухожу работать, и как можно скорее! Пока мне не запретил один из ваших зеленых декретов. — Вольфганг показал на график, висящий на буфете, и взял куртку. — Или теперь нужно спрашивать разрешения? — Он заговорил фальцетом: — Пожа-а-алуйста, добрейший, любезнейший папа Петр, дозволь мне покорнейше надеяться выйти сегодня в город?

Не дожидаясь ответа, он кивнул Петру и вышел из комнаты.

На метро по прямой до центра, а там он зашагал по улицам и переулкам, пока не успокоился. Зачем сердиться, ведь перед ним открыто богатство целого дня, наполнявшее таким сладостным рвением, что идеи из него буквально сыпались. Тут было открыто окно, из которого доносились басы, там — адский шум какого-то аппарата, грызущего тротуар, как танцующий гвоздь, и срывающего черную корку асфальта, в шум вклинивались отрывистые фанфары тойот, вольво — а возможно, у них были и какие-нибудь иные названия. Все, включая мимолетную улыбку барышни вдалеке, срасталось в великое целое, в симфонию, и продолжало звучать у него в голове, словно пульс, подчиняясь бешеному ритму этой новой эпохи. Наполненный звуками до отказа, он опустился в одно из кресел, которые уже выставили перед какой-то кофейней, по зову весеннего солнца. Ничто не могло сравниться с его состоянием, кроме, может быть, восторга влюбленных, так как все и внутри, и снаружи превратилось в звуки, проникающие в него и выходящие из него, как из родника. Да, он и был родником. Он стал музыкой. Она — его сущность, для нее он создан, и только с ней он мог быть счастлив.

Он мгновенно развернул нотные тетради, сообщил официантке свои пожелания и начал писать.

Всего на миг он замер, вспоминая свою любовь и прислушиваясь к тоске, почувствовал горение, и тут же снова принялся за работу.

Он писал до самого обеда, закутавшись в куртку, заказал горячего вина и сидел снаружи, пока не начался дождь. В кофейне от запахов кухни у него разыгрался аппетит, так что он заказал обед и довольно откинулся в кресле. Три тетради были исписаны от корки до корки, там, где не хватило линеек, пришлось их провести самому. Кончится дождь, и он сразу купит новую тетрадь.

Глаза разбегались, столько посетителей входило и выходило из кофейни: кто в поисках друга или подруги, с которыми здесь встречался, кто — одиночка с блуждающим взглядом. Мимо его столика проплыла подчеркнуто элегантная дама, и он отметил, что голубые штаны, которые, казалось, носил здесь всякий, отнюдь не всегда служили небрежной повседневной одеждой. Штаны обтягивали аппетитную попку, как вторая кожа, так что можно было скользить по ней взглядом, будто рукой, и все же нельзя было утверждать, что дама не одета. В первые дни в этом новом мире от одной такой картины он приходил в негодование, но сейчас, когда обнаженные ножки, затянутые в гладкую, прозрачную кожу — будто колбаски — уже не удивляли, ему даже начало это нравиться, так что он сам себя не понимал. Под столом он пощупал свои бедра, ляжки, живот. В середине тело еще было мягким, живот свешивался над поясом, но его и сравнить нельзя с одутловатым телом, в котором он был упрятан в прошлом году, в прошлой жизни. Все было тогда обрюзгшим, ослабленным — верно, из-за той болезни, что и свела его в свое время в могилу.

Как бы то ни было, в первые дни по прибытии — про себя он иногда называл его воскресением и стыдился этой еретической мысли — ему пришлось непомерно много мочиться, и постепенно тело снова обрело привычные контуры. Интересно, как бы он выглядел в таких голубых штанах? Вольфганг вспомнил слова Адриана и его насмешливый взгляд при виде гранатового костюма. Адриан, Черни, Петр, да и долговязый саксофонист, который, очевидно, нравился женщинам, — все они носили голубые штаны. Не долго думая, Вольфганг вскочил, расплатился у стойки и вышел из кофейни.

Он прошелся по Грабену, заглянул даже в несколько переулков, приглядываясь к витринам магазинов готового платья и к людям, которые входили и выходили. Наконец выбрал магазин, в котором — судя по его виду — могли бы делать покупки и темнокожий, и долговязый. И действительно, там на столах громоздились несметные горы голубых штанов — Вольфганг узнал, что они называются «джинсы» и могут быть самых разных фасонов, — он примерял их часами, но не нашел ни одной пары, которая пришлась бы впору: все оказывались как минимум на ладонь длиннее, чем нужно.

— Обрежь, и дело с концом, — пожав плечами, заметил один из продавцов, молодой человек с волосами ежиком и кольцом в ухе. — Размахрится, будет только круче.

* * *

В этот день он вошел в Blue Notes ранним вечером; ляжки уже болели от непривычно жесткой материи.

Раззадоренный, распаленный, он готов был перевернуть гармонию с ног на голову, как он сделал это утром на бумаге. Несколько детских пьес он прогнал по всем тональностям, испробовал свои дневные идеи в более смелых вариациях и, наконец, прошелся по всей клавиатуре, от левого края, где гудело и рычало, до правого, где звякало и дребезжало, пока ему и этого не показалось мало.

Прошло немного времени, и он заметил, что с него не сводит глаз некая дама со светлыми растрепанными волосами и дерзкими светлыми глазами. Почувствовав приятное оживление, он стал поднимать на нее взгляд каждые десять тактов, словно прикладываясь к бокалу вина, которое постепенно пьянило. Лихо шагая чередой диссонантных созвучий, он останавливался и не разрешал аккорд, если она поворачивалась в его сторону.

— Эй, ты! — похлопал его по плечу Черни в перерыве между двух пьес. Лицо его казалось темнее обычного. — Смотри не переусердствуй со своей акробатикой. Сбавь обороты, а то люди не понимают.

Вольфганг окинул взглядом толпу посетителей и закатил глаза.

— Господи помилуй! Бедняги. А ведь и правда! Не дай бог — перетрудятся, не так ли? — Придется работать не только ушами, но и головой. О нет. Этого не случится, любезный, милейший мой Черни, не тревожься, будь совершенно спокоен.

Вольфганг показал ему нос и монотонно заиграл «Голубой Дунай». В такт музыке он мотал головой и клацал зубами. Услышав, что кто-то из посетителей уже рьяно подпевает, он не удержался от усмешки и в конце концов пустился в ту небрежно-мягкую фразировку, от которой приходил в спокойное расположение духа.

Следующие полчаса он провел в импровизации на темы всех до единого вальсов Штрауса, которые слышал на дисках Петра. Музыка текла из-под пальцев словно сама по себе, а он в это время обдумывал, как бы применить к опере новое знание, которое осенило его у Зинглингера.

Вдруг он прислушался. Ему подыгрывал второй голос. Саксофон! Сколько времени он уже отвечал этим звукам? Он поднял взгляд: сверкнули два светлых глаза и металл инструмента, соревнуясь в блеске. Вся зала, казалось ему, наполнилась золотой дымкой, по телу пробежали мурашки.

Играла она элегантно и в то же время дерзко. Он давал несколько нот, и она их подхватывала, вертела ими, как жонглер, и без предупреждения кидала обратно. У Вольфганга участилось дыхание, рот расплылся в улыбке, ее невозможно было ни скрыть, ни уменьшить; он подавал реплики все чаще, так что ему казалось, он дотрагивается ими до ее тела. Потом он сменил темп, словно нежно гладил музыкой ее стройные руки и шею.

Она подняла взгляд на Вольфганга, ему показалось — смотрела бесконечно долго, потом вернулась к инструменту и губы у нее дрогнули, будто она хотела улыбнуться.

Вольфганг отер руки о джинсы. А она снова заиграла, бросая ему вызов дерзкой мелодией. Будь она мужчиной, он вступил бы в невероятный поединок, но вместо этого учтиво уступил первенство и стал аккомпанировать, вместо того чтобы вызвать ее на бой.

Она еще поиграла и остановилась.

— Fatigué?[28] — насмешливо спросила она, и от одного взгляда он почувствовал себя старше своего возраста. Он так давно не слышал французского языка — похоже, тот вышел из моды.

Он ответил отрицательно, медленно качая головой и не сводя с нее глаз.

— Кончай работу! — Голос Черни прервал сцену. Бармен протянул Вольфгангу конверт.

— Дальше играйте дома, я уже запер кассу.

Вольфганг удивленно огляделся и обнаружил, что трактир опустел, и стулья подняты на столы. Не выпуская из виду добычи, он захлопнул рояль, но вставать не спешил. Наконец он решился выйти из-за инструмента и с облегчением увидел, что она почти одного с ним роста. Девушка не говорила ни слова, только смотрела на него, а потом кивнула в сторону выхода. Когда он придерживал дверь, она коснулась его плечом, оставив след аромата, который — он знал — не забудется долго. Черни прокричал что-то им вслед, но он был вне их мира, и оттуда, снаружи, к Вольфгангу ничто уже не проникало. Они постояли на ночном холоде, все еще молча, а потом он, не раздумывая, зашагал с ней рядом.

Раз-другой она оборачивалась к нему, он видел ее лицо в свете фонарей. И с каждым фонарем ему становилось тяжелее дышать, и он крепче прижимал шарф к подбородку. Впереди лежал тротуар, безлюдный, пустой, только кое-где светились вывески. Он считал круги света от фонарей, мучился без ее взгляда и не был уверен, что у него хватит сил добежать с ней до конца улицы.

— Куда…

— Chut…[29] — она прижала палец к губам и побежала дальше, до следующего угла, даже не взглянув на Вольфганга. Слышно было, как при каждом шаге футляр саксофона трется о плащ. Наконец она достала из кармана ключ и зашла в подъезд, над которым горела белая надпись HOTEL.

Вольфганг прошел за ней по коридору, на стене призрачно-зеленоватым светом горел прямоугольник, и видны были лишь общие очертания. Он зашел в номер, почувствовал, что дрожит, и прислонился к закрытой двери. В окно проникал бледный свет — наверное, от надписи на фасаде; силуэт женщины виднелся на фоне окна, как вырезанный. Вольфганг видел, как она кинула на кресло плащ и зашвырнула под него туфли.

Бесшумно соскользнула на пол его куртка. Слышно было только дыхание и щелчок замка на футляре. Потом по комнате неожиданно поплыл звук, мягкий и шепчущий, как ветерок, он окреп, и к нему, словно тень, приник следующий. Вольфганг зачарованно смотрел на девушку. Она вся состояла из музыки — серебристая мелодия с зеленым отливом, летящая так мягко и звучно, что Вольфгангу хотелось скорее ответить ей; потом она зазвучала мелко и отрывисто, будто смеялась над ним. Он подошел ближе, пушистый пол поглотил звук шагов. Миг тянулся бесконечно, Вольфганг замер позади нее и не осмеливался дотронуться, вместо этого вдыхал ее аромат, потом наклонился к шее, почувствовал тепло и, наконец, положил ей руки на плечи. Она невозмутимо играла; он чувствовал каждый звук, проходящий по телу, покачивался вместе с ней, а руками пробирался на ощупь вперед, к вырезу, и медленно, по одной пуговице, расстегивал блузку. Она оказалась надета на голое тело, не было даже тех тоненьких опор для груди, которыми он любовался недавно в магазине. Он почти жалостливо погладил ее маленькую круглую грудь. Мелодия резко ушла вниз, и девушка откинулась назад с нескончаемым, глубоким си бемоль, стряхивая блузку с плеч.

Потом она взяла совершенно неподходящую ноту «си»; Вольфганг замер, но скоро понял, что она делает. Она играла вибрирующий звук только одной рукой, стряхивая с правой руки рукав, а потом, столь же восхитительно, как нечто само собой разумеющееся, проделала то же самое слева: на этот раз по темно-синей комнате разнесся до-диез. Вольфганг смотрел во все глаза, сомневаясь, сможет ли он теперь когда-либо представить себе до-диез, так чтобы перед глазами не вставала эта картина.

Не терпелось сказать «я тебя люблю», но он только прижался губами к ямочке на шее, вынул блузку из-под ремня саксофона и следовал движениям ее тела, движению ее музыки. Руки скользнули вниз, к талии, она чуть изогнулась, звук задрожал, будто она смеялась прямо в инструмент. На секунду он оторвался от нее, неверными пальцами расстегнул и отшвырнул собственную рубашку, прижался голой грудью к ее спине, повторяя ритм ее звуков, потом прижался и животом, ногами, в узких джинсах было больно там, где обычно ощущалось желание. Нетерпеливо, лихорадочными движениями он искал пуговицу ее панталон, вертел и теребил ее, пока она, взяв снова долгий до-диез, не накрыла ладонью его руку и не помогла ему. Наконец он стянул с ее бедер голубую ткань и облегченно рванул собственную пуговицу на штанах. Болезненная узость панталон тут же уступила всеохватному влечению, будто он и в самом деле томился без женщины двести лет с лишком. На мгновение он вспомнил Констанцу, но тут же отбросил эту мысль, приводя тот ирреальный довод, что она уже давно умерла и истлела и он ничего ей не должен. Вольфганг решительно просунул пальцы за край ее штанишек, глубже, нащупал там, к своему удивлению, нежную кожу с короткой щетинкой, и со стоном стал пробираться дальше, к тому теплому, темному месту, которое разрешало аккорд и утоляло желание. Раздвинул ей ягодицы, пытаясь проникнуть внутрь, а она невозмутимо держала свой инструмент.

Игра оборвалась.

— Attends[30], — она гибко обернулась к нему, медленно спустила саксофон на пол и провела ладонью по груди Вольфганга, по его плечам. — Есть у тебя… как это у вас называется? Резинка? — У нее был восхитительный акцент, кончиком языка Вольфганг требовательно скользнул к ее губам. Она отстранилась, глядя на него вопросительно.

— Резинка? Mais oui, ma cherie, j'en ai…[31] — он улыбнулся, радуясь, что оказался в курсе дела, чмокнул ее в щечку и пошел к двери, нашел рядом с курткой бумажную сумку со старыми панталонами и своими нотами. Отдельные листы, которые он купил вчера вечером, были скреплены таким эластичным кольцом, какие были и у Петра в ящике буфета. Он снял его, бросив страницы на пол. И только тут его объяло беспокойство. Что это она задумала? Как бы случайно он прикрылся ладонью, защищая своего нетерпеливого друга, и нерешительно отдал ей резинку.

— Tu te fous de moi![32]

В белесом свете окна он разглядел у нее то самое обидно-насмешливое выражение, которое часто напоминало ему ненадежность его действий и реплик. На всякий случай он улыбнулся.

Казалось, она минуту подумала, потом натянула резиновое кольцо между большим и указательным пальцем, и не успел Вольфганг опомниться, как его больно щелкнуло по груди.

— Daccord. Mais ecoute[33], ты должен следить, о’кей?

Вольфганг облегченно вздохнул и увлек ее к постели. Наконец-то. Конечно, он будет следить, в этом он мастер, он всегда так и делал.

Пальцы сплелись, он нежно уложил ее на спину, и она вытянулась, так что можно было утопить лицо между ее грудей. Он слышал, как у нее бьется сердце, осязал кожу, чувствовал ее аромат, тепло, дрожание — пока ее тело не выгнулось ему навстречу — инструмент в ожидании игры. И как только — легато — он начал, то сразу забылся, крещендо, не чувствуя ни «тогда», ни «сейчас», только чистое бытие, перешел на стаккато и, наконец, на последнем усилии воли, сдержал свое обещание, вгрызся, насколько мог, в изгиб ее шеи, и остался один на один с вожделением.

Когда он проснулся, комнату заливал сумеречный утренний свет. Он чувствовал под ладонью ее теплую кожу, провел рукой по ее бедрам и вдохнул запах сна. Рассматривал лицо, касался ее губ, пока она не проснулась и не начался день.

— Я даже не знаю, как тебя зовут, — прошептал он по-французски.

— А ты дай мне имя.

— Machere, Mabelle, Mapomme, Mapeche, Ma… Нет. Скажи мне твое настоящее имя, Madouce[34].

— Мадо. Enfin[35], Мадлен, но у нас есть такое печенье, а я ведь не выпечка.

— Зато сладкая! М-м-м… Мадо! — Он забился в темную теплоту одеяла и поцеловал ее пупок. — Конечно, ты самый вкусный пирожок, который мне доводилось пробовать.

Он жадно ухватил ее за зад.

— И у тебя такая приятная сливовая попка, Maprune.

— Что-что?

Он выглянул из-под одеяла.

— Ах, ты самая чудесная музыка, которая приходила мне в голову, прекрасная Мадо. Я тебе ее запишу, и мы будем ее играть, каждый день, правда?

— Ты все время работаешь в этом синем кафе?

— Давай будем там играть вместе, Мадо, мы так подходим друг другу, прямо как сливка и червячок! — Он шаловливо пробирался пальцем по ее лобку.

Она отвернулась, положила ногу на ногу.

— Вчера ты играл свою собственную музыку, n'est-ce pas?[36] Тебе правда нравится там работать?

— Мне нравишься ты, Мадо. Я буду играть, что ты захочешь.

— Лучше бы ты играл то, что хочешь ты. — Мадо закинула руки за голову. — Когда я играю, я хочу быть свободной, играть то, что мне нравится, а не притворяться.

— И где ты можешь так жить, не умирая с голоду?

— Есть неплохие джаз-клубы в Париже.

— Париж… — этот город всплывал у него в памяти словно привидение. Ненавистный город. — Я не был счастлив в Париже.

— Что случилось?

— Там похоронена моя мать. Вдобавок мне не везло там ни в чем, что бы я ни задумал, — он погладил Мадо по щеке, ее лицо прогоняло мрачные мысли. — Но если это твой город, Мадо, я полюблю и Париж!

Вольфганг схватил ее ладонь, поцеловал, но она убрала руку и села, спустив ноги на пол.

— Мне пора.

— Еще и девяти нет…

Вместо ответа она пожала плечами.

— Пойдешь репетировать? Давай я пойду с тобой, Мадо.

— Non, — она встала и ушла в ванную. Он смотрел на ее крепкие, маленькие ягодицы и уже снова хотел ее; услышал, как она открыла кран, и представил, что берет ее прямо под душем, а теплая вода стекает у них по лицам, — но он знал, что она может и прогнать его, а этого он бы уже не вынес.

Предыдущая главаГлава 8 из 16Следующая глава