К книге
День до вечераПОВЕСТИ. МАРТ. Понедельник
56%
ПОВЕСТИ. МАРТ. Понедельник
45

1

Очнулся Соков, когда Марфа, хватаясь за воздух, впросонках через него перешагивала. Но виду не подал, что тоже не спит. Лежал с глазами закрытыми, слушал, как она проворно одевается, как чайник на плиту ставит, как умывается. Марфа первой на работу уходила, в столовую при заводоуправлении.

Только за ней дверь охнула, Соков встал тотчас.

Голова не своя. Переспал, должно быть.

Умылся, оделся, позавтракал — Марфа им с Веркой на столе в кухне оставила.

К Верке в комнату зашел.

Постоял, посмотрел, как она спит. Спутанные волосы волнами на подушке разлеглись вокруг головы. Тонкая загорелая рука вольно поверх одеяла лежала, наискосок, другая из-под щеки, пронырнув под одеялом, переломилась в локте аккурат на краю тахты и к полу свешивалась. Губы набухшие, жаркие, домиком. Сон, видно, девичий снится, мечтательный. Лицо беспечальное, чистое.

Смотрел, смотрел, забывшись, и сам не понял, как и что сделалось, а только вдруг заухало сердце в груди и в пот ударило. И понимал, что мальчишество, дурость, а все равно аж затрясло всего. Одеяло захотелось отпахнуть, и чтоб она не очнулась — и насмотреться вволю. А потом… хоть бейте, хоть вешайте, все бы едино. И до того захотелось, что и впрямь чуть разум не потерял. Было шагнул сделать. Да руки ослушались — заупрямились и окоченели, как отнялись. Будто внутри еще один человек вырос, с хлыстом, и перепоясал. Без боли дернулся только, как при испуге, и замер — нельзя… Ох, уж и нельзя. А почему нельзя-то? Почему? Если такая охота, что и помереть не жаль? Ей-богу, любое бы наказание стерпел, принял… А вот нельзя, и все тут… Этот другой, с хлыстом, видно, главнее и крепче. Не допустил.

Соков на будильник глянул — стрелку звонка Верка на половину восьмого поставила, а теперь семь десять. Заулыбался для себя, тайно — иначе пошалить решил. Бедовое, мальчишеское то волнение не сгасло, притупилось слегка, и вот вновь затолкало. Так пошалить можно — и тот, с хлыстом, не против, кажется…

Верка, похоже, проснулась. И села на тахте. Вот потянулась, протяжный сонный стон издала. Ноги спустила. Зашмыгала по полу — сразу к зеркалу, что на дверце висело, с исполу.

Лицом из стороны в сторону поводила, то так на себя поглядела, то эдак. Щеки примяла пальцами и вниз стянула, чтоб глаза пошире открыть — не раскраснелись ли, не отуманились? На шее иссиня-бурое пятнышко нашла, нежно, осторожно помяла подушечками пальцев, погладила, и вслух заругалась:

— Идиот. Говорила ему, синяк будет.

И стала с сердцем волосы расчесывать, голову набок отворачивая. Когда щеткой в очередной раз, по волосам вела, увидела глаза горящие и жадные, внимательное мужское лицо.

Сперва застыла переполошенно.

Стеганула наотмашь дверкой, закрутилась, не зная, куда бежать, что делать. Платье со стула сдернула, прикрылась впопыхах.

А дверка шкафа, стукнувшись, опять отошла, сама.

— Стой, стой, Вер. Это я, не кричи, — заговорил Соков. — Я это.

Верка по-прежнему испуганно смотрела на него.

— Прости, не думал, что напугаю-то так.

— Дядя Потап?

— Ну.

— Ты?

— Ну, я же, я.

— Зачем ты здесь?

— Да сглупа, Вер. Пошалить с тобой. Развеселить, когда встанешь.

— Развеселил. Ничего себе.

— Да я и сам, знаешь, испугался. Прости, нескладно вышло. Кто ж думать мог, что ты не… одета?

Верка теперь успокоилась, все поняла, и улыбалась даже.

А Сокова стыд ел. Виноватил сам себя. Промямлил:

— Не подглядывал я. Говорю, пошутить хотел.

— Не отпирайся, знаю.

— Вот ты понимаешь… незадача.

За дверцей Верка проворно одевалась к школе.

— Тебе там мать поесть приготовила, — угрюмо, глядя в пол, сказал Соков.

— Спасибо. Я знаю.

Он сделал шаг, чтобы пройти — Верка шарахнулась в угол.

— Не бойся ты. Ты чего?

— А я и не боюсь, — испуганно сказала она. — Вот еще.

— Ты меня того, — по-прежнему избегая глядеть на нее, сказал он. — Извини. Угарный я был, не в себе.

— Ладно уж. Свои мы.

— Я на работу пошел.

— Иди.

— Это… случайно не знаешь, где мои носки?

— Я их в ванной видела.

— Точно. А я обыскался… Ну, учись.

И Соков виновато, неуверенно вышел из комнаты.

2

Опять, как и прошлой ночью, схватило морозцем оттоптанный чахлый снежок, затянуло светленько лужи. Над городом, на той стороне, выползло тусклое солнце и застряло, как в паутине, в густой дымной мути. Опять под ногами то хрумкало, то чавкало, то звонко ломалось, покамест до заводоуправления топал.

Весна здешняя, едри ее.

В АХО печати на заявки поставил. Когда из отдела выходил, в коридоре Олю встретил.

— Привет, красавица.

— Здравствуйте, Потап Иваныч.

— Кого нынче любишь?

— Вас. А вы?

— Однолюб я, милая, поотстал от вас. Марфу.

— Неужели?

— Не веришь?

— Знаем, кого вы любите, не проболтаемся.

— Ну, тогда Степаниду. У нее пиво бывает.

— Знаем, знаем, — и побежала, хитро улыбаясь.

Соков постоял, припоминая, куда еще хотел зайти, в какой отдел. Вот чертовка, все настроение из-за нее пропало.

Однако, болтают, видно. И за глаза, и всяко. Должно, по всему заводу разнесли. Погано, брат Потап, погано. До худой славы дожил. Косточки моют, радуются зло.

Ну, где промахнулся-то? Чем показал? Вроде старался, терпел, скрывал.

Да, закорят, ославят…

На улице перед заводоуправлением Яснов Толя, шофер директора, «Волгу» грел. Соков спросил, занят ли.

— Комиссию повезу.

— Скоро?

— Примерно через час.

— Подбрось пока? До проходной.

— Давай.

Соков сел. Поехали.

Хотя от заводоуправления до центральной проходной и всего-то было километра полтора, добирались не меньше четверти часа. Колонна грузовиков с тарой впереди влезла, не обойти. Вся дорога в умытых ледяных взгорбках да ямах, лужи по брюхо — на второй скорости ползли, а все время юзовали.

Сокова сзади мотало от дверцы к дверце. Яснов, вжавшись в сиденье спиной, привычно, спокойно (хотя резко и быстро) выворачивал руль до упора то вправо, то влево, выравнивая машину — даже на спецшинах ее несло.

В тряске какой разговор? — того и гляди, голова отскочит — однако Соков не утерпел, попытал Яснова — будто нарочно измучить себя хотел.

— Не слыхал, Толя, что там болтают про меня?

— Где?

— В управлении, бабы.

— А. Да ну их, балаболки, что им делать-то.

— Говорят, стало быть.

— Есть, Иваныч, врать не стану… Тебе сколько сейчас, пятьдесят пять?

— Пятьдесят три.

— Ну вот. Ты бы это… поаккуратней.

— Да нет же ничего! Веришь?

— Верю — не верю, мне, Иваныч, все едино. Своих забот хватает.

Соков смолк. Получил, что хотел. И зачем? Разве хворь, эту заразу в себе, потешил. Так и доехал молча.

— Ладно, — сказал, вылезая. — Спасибо, что подкинул.

— Не за что. Скоро кардан приеду менять. Сделаешь?

— О чем разговор.

— Мне быстро надо.

— Как надо, Толя, так и сделаем. Не беспокойся.

3

Летучку у начальника цеха Соков всю продремал, промечтал. Замечаний к нему, как к механику цеха, не было, ругали, мастера Злотова за то, что вовремя на участке своем вагон с жидкими присадками не разгрузил, и их цех № 2 не выдал цеху № 6 смеси в нужном объеме, и потому, там, в шестом цехе, простои. Ругались, стращали Злотова, сам Злотов отбивался обиженно, раздраженно, ругал в свою очередь диспетчера, который не нашел его, чтобы предупредить, что вагон пришел, говорил, что не караульщик, а как-никак мастер, хозяйство немалое, и у него в это время смеситель барахлил…

А Соков сидел, туманно смотрел на зеленое сукно на столе и думал про себя и Верку.

Да, комично вышло. Надо же, смехота. Если со стороны посмотреть, ненормальный. Право, ненормальный. Дурь в башке… Прямо, ей-богу, как черт водит, дьявол… Пацан, есть пацан… На озорство тянет… Что это я? Какое-то детство играет. На старости лет в детство впал… Стало быть, сбрендил. А что? И похоже…

Верка в школе сейчас; может, к доске вызвали, отвечает. Соков представил себя тоже в школе, в том же классе, что и Верка, будто он за первой партой сидит, такой же десятиклассник, как и все; то есть, конечно, взрослый, пожилой, однако никто в классе этого не замечает, внимания не обращает, что натурально мужик среди детей, будто так и надо, а вот Верка у доски мнется, забыла что-то, а он, Соков, подсказывает незаметно, а Верка слышит и краснеет, почему-то ни за что не хочет подсказку от него принять, стыдно ей, что ли, губки надула, не смотрит на него, пусть отметка хуже будет, пусть, упрямая, гордячка, ни помощи, ни услуги, ни дружбы от него не хочет, потому что, считает, люди кругом, погодки, а он старый для нее, отчим к тому же, отцом ей стать не, может, опоздал, а другом нельзя — люди вокруг, они ведь засмеют, не поверят, намыслят черт знает что, ославят, да, считай, уже ославили… И Никитка Нужин с задней парты фигу кажет и ехидно так улыбается…

— Уснул, Потап Иваныч?

Зашмыгали башмаками, заелозили стульями. Летучка кончилась.

Соков обошел цех, хозяйство свое.

Двух механиков, отослал мельницу кольцевую чинить в здании порошков. Паренька слесаря. — наладить насос в отделении сантехники, там же, на втором этаже.

Побалакал с женщинами у рассева. Они в респираторах, грохот от мельниц — так что накричались на ухо, разрядились.

Все вроде нормально. Работа своим чередом идет.

Прогулялся в стекольную мастерскую.

Здесь Ефим Почкин заправлял.

— А, Потап Иваныч. Здорово.

— Здорово. Не рано я?

— Самый раз. Вон под бумагой лежит, — показал. — Бери.

Соков подошел к верстаку, что в углу стоял, и зеркало взял. В руках подержал, залюбовался.

— Что молчишь? — спросил Почкин, не поворачиваясь (занят был, стекло резал). — Угодил или нет?

— Вещь, Ефим, — восхищенно произнес Соков. — Не ожидал даже.

— Старался.

— Вижу.

Зеркало по форме напоминало восьмерку с замысловатой фигурной перемычкой между неодинаково приплюснутыми верхним и нижним кругами. Деревянную, всю в вензелях, рамку Почкин заморил под густо-карий, но не сплошь, а в каких-то разливах, и сверху щедро лачком облил.

— Должник я твой, Ефим.

— Сочтемся.

— Приходи, если что нужно.

— Приду. Скоро катер на воду ставить, надо кое-что.

— Давай… Это, — замявшись, зачем-то прилгнул Соков, — Марфе подарок.

— Марфе?

— Ну.

— А я думал… дочке. Вере твоей.

— Не, Марфе, — не мог уже и дальше не врать Соков. — Скоро годовщина у нас.

— Вон оно что. Жаль, не сказал. Я бы хоть раму тогда построже сделал.

— И так угадал. Она у меня душой молодая, да и лет ей сорок всего. Не переживай, в точку попал.

— Неизвестно еще, как ей самой глянется.

— Понравится, не думай даже. С ума сойдет.

— Если так, рад буду.

— Ну, спасибо, Ефим. Бывай.

— Будь здоров, Потап. Иваныч.

«Все обо всем догадываются, знают. Один я ни черта понять не могу».

Еще походил но цеху, послушал, как что работает, нет ли где стуков лишних, сбоев. За три года каждый двигатель, каждый агрегат или механизм до шороха, до самого ничтожного винтика понимать научился. На слух безошибочно определял, хотя и без образования, институтов не кончал.

Наметил для себя, где подлатать загодя, чтоб не встало в нужный момент. Вот март разменяют, план сделают, тогда и остановить можно. А пока ничего, дотянут несколько дней.

В кабинете своем посидел. По телефону с диспетчером поговорил, с бумагами разделался, двум слесарям за пьянку премию снял.

Пообедать решил домой съездить. Никогда этого прежде не делал, и вдруг решил. Опять засосало, потянуло что-то. Зуд. С Веркой вдвоем за столом посидеть, зеркало ей отдать, пока Марфа на работе.

«Вот опять — пока Марфа на работе. Да что я, преступник какой? Пусть видят, знают. Чист я, чист. Дочке подарок сделать хочу. Дочке. Разве нельзя?»

4

У Верки в комнате на стене висел листок прикнопленный, с расписанием уроков. Когда пришел, глянул — сегодня уроков пять, стало быть, если комсомольского собрания не будет, к половине второго прилетит.

Зеркало на видное место поставил, на столике у тахты.

Разогрел борщ, солянку, вскипятил воду в чайнике и на стол в кухне накрыл.

Посидел подождал. Потом на балкон покурить вышел.

Внизу, близко к сумке балконной, макушки тощих голых деревьев. Сквозь спутанные сучья — пропыленный давнишний снег, в отбросах, в окурках, в объедках. «Туда и падать противно», — со смехом подумал.

От пустоты и непривычного ожидания вновь тяжесть напала и новое острое смущение настигло.

Тотчас забранил себя, закурил. Ну, зачем приперся? Зачем? Вечером не мог, что ли? По-нормальному?.. Только хуже сделал… Прочь надо, прочь, а я, как осел дурной, — навстречу… Сам себе удавку на шею и — тяну… Ведь знаю же, знаю, что нельзя, а… не могу… Гонит куда-то, тащит. Как в бездну манит… Знаю же, что себя потеряю, Марфу, Верку. Все потеряю… Зачем? Чего я хочу-то, чего?.. А черт его знает. Так вроде, посмотреть, побыть около. И все? И все. Малость, пустяк же. А и того, видно, нельзя. Люди, мнение, суд их. Стена тут, мораль, не прошибешь. Чуть не по их расписанию, сейчас и ославят, опозорят, со свету сгонят… А сам? Ну, и сам, верно, не без греха. Дурь в голове, это правда, душа какая-то чужая, хворая. Одичал словно… И сам не пойму, что это. Вроде высокое, хорошее, а — стыдно… Чудеса. Чумной стал, сам себе не хозяин. Так опутало, что и выхода нет… Поди разберись, как лучше-то. И Верке, и Марфе. Всем…

Отдаленно дверь бухнула. Верка.

Соков зашелся весь, жаром облился. Но с места не сдвинулся, как стоял, переломившись через перила балконные, будто упасть готовился, так и остался стоять.

Слышал, Верка пальто сняла, туфли. Заскочила к себе, охнула (зеркало, стало быть, нашла). Тихо сделалось (смотрелась, наверно, и зеркалом любовалась). Потом по квартире забегала, поняла, что он здесь, везде искала, и уж в последнюю очередь на балкон.

— Ой, дядя Потап!

Зеркало к груди прижала, кинулась на шею ему, чмокнула в щеку — как всегда, когда рада безумно.

— Спасибо, дядя Потап. Это мне?

— Тебе.

— Ой, — запрыгала, — ой.

— Нравится?

— Еще бы. Я такого не видела. Прелесть. Где ты достал?

— Это неважно. Смотрись, на здоровье. Хорошей.

Радость ее отвлекла Сокова, обняла своим — простым, легким. Сразу и потеплел, размяк.

— Обедать будем? — заулыбался.

— Ага.

— Пошли тогда.

— Пошли.

Однако обоим, как сели, тотчас неловко сделалось. Вновь что-то постороннее между ними возникло, страх вполз, сомнения, опасения, и легкость пропала. Друг на друга смотреть избегали, и слов примиряющих, охранительных или даже далеких, пустых каких-нибудь найти не могли. Капусту в тарелках ложками, ловили, жирную красную жижу. И слух обострился — все чересчур громким казалось, когда ели, даже жевать стеснялись.

Верка чуть поклевала солянку, от чая совсем отказалась.

Поблагодарила и понурая к себе ушла.

«Как все равно чуял, опять не так, не так все сделал, ошибка. Хотел, как лучше, а вышло… И Верку расстроил, и у самого дрянь на душе, как будто подлый, срамной поступок совершил».

Соков закурил и с досадой взялся посуду мыть.

Тошно. И злость на себя, свирепость даже. И вместе с тем чувствует: слаб, бессилен. Не знает, не понимает, что делать, как дальше быть.

Тарелки ершом зло тер, скоблил, вздыхал молча.

Это черт его водит, дьявол. Червь в нем какой-то завелся. Гнить начал, гнить, все не так, ошибкой живет, одни ошибки, а раньше этого не было… Если не опомнится, хуже будет. Скоро всем в тягость станет, Верке, Марфе, себе… В нем причина, в нем, внутри его самого. Не поймет, не выгонит, пропал. Пропал…

Верка у себя пластинку завела: «Впереди у жизни только (дальше на этом месте почему-то всегда заедало, после любого куплета)… май? или рай?.. Полная надежд людских дорога».

Соков вытер стол, руки сполоснул. Пошел к Верке виниться.

Она учебники на тахте раскладывала.

Он с прихода робко на стул присел. Верка не обернулась — к книжкам ниже склонилась, словно ища защиту у них.

— Мне уроки делать надо, дядя Потап, — сказала ворчливо, едко, сухо. — Билеты учить.

— Знаю. Я уйду сейчас.

— А зачем ты пришел? Зачем? — Верка отшвырнула книгу, которую в руках не глядя трепала, и ничком на подушку упала, заплакала. — Что ты все ходишь за мной, подсматриваешь? — слезно, глухо говорила в подушку. — Все смеются над тобой. И меня дразнят. И мама плачет, ты не знаешь. Когда тебя нет, я видела, плачет… Стыдно мне. Все болтают, — она запнулась и сильнее расплакалась.

Соков неуверенно подошел, сел рядом — беспомощный, тихий. (Хотя дай ему волю сейчас, он бы пластинку об пол грохнул, раздражала). Хотел утешить Верку, успокоить, повиниться перед ней, обещать, что вперед никогда… (а что никогда?), но как успокоить, не знал, не умел, боялся хуже сделать. Робел.

— Что говорят?.. А?.. Дочка?

— Какая я тебе дочка? — Верка, привстав на руках, обернула на Сокова гневное, заплаканное лицо. — Какая? Если хочешь знать, на меня даже в школе теперь смотрят как… как… как на твою любовницу, вот как!

— Что?

— А то! Что слышал!.. Ходишь за мной, подсматриваешь, а все говорят, что ты с матерью живешь и… — она снова бухнулась в подушку. — Знаешь, позор какой? Знаешь?

— Не знал, ей-богу, не знал, — виновато, робко, оправдываясь, быстро заговорил Соков. — Догад, правда, был, что болтают всякое, сплетни про меня распускают, но чтоб и про тебя… не знал.

— Знай вот.

На пластинке опять: «Впереди у жизни только… (край?..) Полная надежд людских дорога».

— Ну, Вер. Ты успокойся, — сдавленно, потерянно говорил Соков. — Что-нибудь придумаем.

— Вы придумаете. Вон мать придумала уже. Знаешь, о чем она меня недавно просила?

— Нет.

— То-то и оно, что нет.

— Но ты скажи. Я на мать твою влияние имею.

— Имеет он.

Верка чуть в сторону подушку сдвинула и заплаканной щекой на нее легла, в пол-лица теперь на него смотрела. Не на него даже, а сквозь, исподлобья, будто решала что-то, соображала про себя тайное. Глаза нездешние какие-то, чем-то новым, недобрым, вроде бы мстительным наполнились. И голос, когда заговорила, выдал, что так и есть — напридумала, решила что-то — стал нервнее, звонче.

— Сначала она о ерунде всякой, а потом… Мы, говорит, доченька, потеряем его совсем, если ты не поможешь мне. Ты ведь, говорит, не хочешь, чтобы мы его совсем потеряли?

Соков насторожился, помрачнел. Но нарочно, стараясь, чтобы голос унылым был, спросил:

— И что тут… такого?

— А ничего, если не понимаешь…

Соков дернулся, неестественно замотал головой, забегал глазами по пустому полу перед собой. И тотчас закрылся, сжался, ушел в себя, стих. Завздыхал неслышно, заерзал, словно укололся чем. Закачало его сидя взад-вперед. Руками непослушными то по коленкам себя гладил, то в кулаки забирал, мял и стискивал ворсистую накидку на тахте.

— Нда, — протянул долгим вздохом.

Достал сигарету, закурил; не сразу вспомнил, что нельзя здесь, у Верки, замельтешил.

— Да кури, — позволила Верка и привычно, не глядя, скинула с пластинки звукосниматель. — Что это с тобой? Не ожидал?

Соков тяжко молчал.

Верка незаметно для него, краем губ улыбнулась чему-то своему.

И заговорила примирительно, мягче:

— Мать любит тебя. По-настоящему любит. Сейчас такой любви нет, по старинке она: отчаянно тебя любит. Страдает, а ты не видишь. Плачет. На все готова, лишь бы тебя удержать. Вот… Она скрытная, мать, ты, дядя Потап, не знаешь, как она скрывает, что у нее на душе творится, боится, что ты увидишь… А больше всего того боится, что все разладится и ты уйдешь, ну, в общем, что потеряет она тебя. А она не может одна. Не сможет, дядя Потап, знай. Любит тебя очень, жизни не жаль. Прямо как в кино. Я помню, какая она была до тебя. Когда от нас отец ушел. Раздраженная, злая, жить не хотела, все ей, говорила, постыло. Из-за меня только жила, я маленькая еще была, а теперь я выросла, и жить ей, кроме тебя, нечем.

Соков резко встал. Длинный неровный росток дряблого серого пепла упал с сигареты на пол. Он расстегнул ворот — душно что-то, и расстроенно по комнате заходил.

— Пойду я, — выдавил.

— Нет! — повелительно вскрикнула Верка. — Нет уж, выслушай. Я еще не все тебе сказала.

Соков тоскливо, как-то угасше на нее посмотрел, и — по-новому, будто не узнавая.

А. Верка, сев на колени, вроде бы приготовилась к главному, звонким легким голосом пеняла ему:

— Разве мать у меня плохая? И как хозяйка и во всем остальном? Что тебе еще надо? — и осеклась; брови свела, сощурила веки и мелко и часто стала губу нижнюю покусывать — всегда так, когда из себя выходила; славное ее личико от гримасы такой дурнело.

Соков замер на полушаге и через плечо жалко, сочувственно посмотрел на нее.

— Надоело мне все! Надоело! — вскричала Верка; она переменила позу, села удобнее, вполоборота к нему. — Тоже мне, папочка выискался. Ну, что смотришь? Мало тебе матери? Отвечай, мало? Так давай, дядя Потап, женишок мой, вот я! Все равно никому не докажешь, что не было ничего. Все равно мне хуже всех. Хуже, чем вам с матерью, хуже! — И иссякла внезапно, выдохлась, крика не осталось, отвернулась и снова ничком на руки упала.

Соков неожиданно со всего маху саданул кулаком по столу. Лампа настольная дробный писклявый стон издала. Что-то мелкое, дружно скакнув, посыпалось, зазвякало об пол.

— Ты что? — тотчас снова вскрикнула Верка от шума.

Соков поискал, обо что бы прижать сигарету, не нашел и грязно об каблук раздавил.

— Удавиться, что ли?

— Ты что?!

Увидев вдруг, какое опавшее, серое сейчас у Сокова лицо, охнула, вскинула руки и пальцами сжала себе губы. Побыв так с минуту, сняла, опустила руки и, изумленно глядя на него, тихо произнесла:

— Ой, дядя Потап. И ты тоже страдаешь?

Бойко спрыгнула с тахты, подлетела к Сокову. Хотела, видно, обнять, пожалеть, уж и руки занесла, но что-то ее остановило, подумала и отошла, снова забралась на тахту с ногами.

Смотрела теперь на Сокова иначе — бережнее как-то, жалея. И у самой лицо сделалось виноватым, чистым, детским, как злобность сошла.

Сказала скромно, по-доброму, и Соков почувствовал, что она сожалеет о том, что наговорила ему в запальчивости:

— Не надо так, что ты. Не надо, ладно?.. И ты страдаешь, и ты… Я же все придумала, ты разве не понял? Прости меня, дуру, ладно? Я хотела… Я просто хотела попугать тебя, понимаешь? Чтобы ты… отстал. Мне ведь тоже, знаешь, не очень-то. Пойми и ты меня. Парень какой-нибудь понравится, идем гулять, а он вдруг про тебя спрашивает. Гуляем одни, вдвоем, а как будто и ты с нами, — Верка заставила себя улыбнуться. — Никакой личной жизни. Нет, правда… Вот про школу я тебе правду сказала. Болтают, что я твоя… ну, сам знаешь. Нужин прохода не дает, несет всякую чушь, тебе угрожает, Максиму, тоже мне ухажер нашелся… Но пойми, я запуталась, и посоветоваться не с кем. Как мне-то быть? Как сделать, ты, пожалуйста, не обижайся — как сделать, чтобы ты не преследовал меня? И на мать смотреть не могу — жалко… Ну, честное слово, дядя Потап, я разозлилась. Мать не вини. Она страдает, тоже страдает, может, сильнее тебя. Говорили мы с ней, шептались про тебя, да так и разошлись ни с чем. Просила постращать тебя как-нибудь. Легко, сказать. А как? Чем?.. Прости меня, дядя Потап… Ты веришь мне? Веришь? Сейчас не обманываю — веришь? Ну, что ты все молчишь? Не молчи, скажи что-нибудь. А то я опять разревусь.

— Я, Вер, — не глядя на нее, страдальчески, горько произнес Соков, — думал, ты меня когда-нибудь отцом назовешь.

И не дожидаясь, что она скажет или как поступит в ответ, торопливо вышел.

5

Из заводоуправления, от секретаря главного, позвонил в цех и сказал, чтобы, сегодня его не ждали.

Вышел и направился к реке.

Нашел тропку, оббитую ледком, что вела по отлогу берега вниз, к самой воде. Спустился.

Бледное занавешенное солнце слабо подсвечивало налипший ко льду побуревший снег. Узкая полоска тихой воды, лениво толкаясь о берег, отступала без плеска, чуть набегая на искрошенные тонкие закраины. Река ожидала скорого времени, чтобы буйно ожить. Поверху, на залежалом состарившемся снегу валялись камни, палки с гвоздями, пустые консервные банки, жидкая черная земля — набросали, черти. Вода с каждым годом хуже, думал Соков, рыбы меньше, плохо ей здесь, душно. Скоро купаться перестанем. Дно гаже делается, ил уже, муть. Хмыкнул: на таком дне, утони, и лежать противно.

Но почему человеку нельзя с этим, ну, как у нас с Веркой? Почему тошно, стыдно?.. А может, просто во мне силы нет нужной, крепости нет, чтоб такое смело нести? Нести и не спотыкаться, не оглядываться, не ахать. Пускай все против, а я бы стоял на своем, потому что чист и желания мои естественные. Я ближе ей хотел быть. Отцом, другом. Но не любовником — нет… Тянула она меня, правда. Хотелось погладить, поцеловать. Хотелось. Да и сейчас хочется… Но, может, прошло бы? У пацанов же проходит. Растут, и проходит. Может, и у меня бы так? Помню, весной, когда пацаном был, малолеткой, тоже дурел, прямо как сейчас, сосало, тянуло. А потом куда-то делось все, пропало, ушло. Может, и теперь бы так? И осталось бы отцовство одно, чувства родственные, спокойные.

А они, друзья-знакомые, вокруг-то? Нет бы посочувствовать, подсказать, помочь. Затрещали, злопыхатели, любопытна им, есть об чем языками почесать. Из-за них рухнуло все, обломки одни, собирай не соберешь.

Марфа-то, а? Постращать… На нее похоже. Наверно, о том и сговор у них был, да толком и сами не решили. Минуты ожидали, случая. Глупые. Эх, Марфа, да разве такое можно дочке поручать?.. Да, умная ты у нас, а глупая… Но — любишь. Вижу, чую — дорог. Как ведешь себя, как молчишь — ценю. Ох, и ценю, хоть и сказать не умею. Знай… Это я вас довел, я. И виноватить одного меня надо, я вас, безвинных, в пучину увлек… Пелена и звон гулкий, дальний… Считай, жизнь прожил, а случилось вот, и разобрать не могу, вроде как и себя по сю пору не разглядел хорошенько… Да, Марфа, что правда, то правда, слаб я, и умом, и волею, и догадкой слаб. Не знаю, не понимаю ничего. Ни про себя, ни про вас. Что за напасть, что за беда такая? Любовь не любовь, а так, неизвестно что, то в жар кидает, то в холод, бродишь дураком, себя не чуя, плетешься за ней, как хвост, все думаешь, как лучше ей сделать, приятнее, все готов отдать, только чтоб ей хорошо было, а выходит… Выходит как-то наперекосяк, всем хуже… И уж дальше некуда. Вон Верка какая сегодня… некуда…

И долго еще стоял у реки Соков, смотрел, куда глаз упадет, курил и неслышно сам с собой разговаривал.

6

Не полегчало. Когда от самых заберегов наискосок по крутизне поднялся и вышел на широкую здесь, подраскисшую за день набережную, и побрел наугад вдоль реки, напротив, еще туманнее как-то, еще тягостнее на душе сделалось. Вот и хоронится, прячется от всех, тужится в одиночку, пробует унять в себе напасть разрушающую, а, видно, хворь сильнее, неодолимее, и один на один с ней не совладать. И на людях нескладно, и в убеге — мука.

Свет серел, надвигались скорые предвесенние сумерки.

Соков о жене, о Марфе подумал, решил было в столовую к ней нагрянуть, вызвать и повиниться, сказать прямо все то, что себе эти дни говорил; может, спросить участия, помощи. Или им уехать куда? Вместе? Скрыться и переждать, авось пройдет, отпустит… Она бы обрадовалась, Марфа, — тому, что сказал, что сам к ней с этим пришел, без подсказки и понуждения. Обрадовалась, сказала бы, рада я, Потапушка; стало быть, дорога я тебе, раз с тайным ко мне пришел, ну а ежели и впрямь дорога, то вместе мы с тобой любого черта одолеем… Прямо как наяву увидел Соков ее лицо, ответную улыбку ее, услышал голос, такой на радостях звонкий…

А что потом? Разве переменится что-нибудь?

Или одному куда закатиться? Подальше, с глаз долой, и так бы там себя запрячь, чтоб ни сил, ни роздыху, ни памяти никакой — а? Лето пересидеть, вернуться вольным, покойным, да, может, с деньгами немалыми — а? Умотать, что ли? Да хоть прямо сейчас, все одно куда…

Соков шел, опустив, голову, глядя вниз, под ноги — по топкой, с обманчивыми лужами, а местами прочной, осклизлой, с гребешком посередке и покатыми боками, тропе — искал, где ступить безопаснее. Тропа изгибалась часто, взбегая и упадая на взгорках, суетливо петляла среди хилых пыльных березок, уводя его постепенно от жилых домов, на пустынную окраину, утыканную недавно посаженными, но уже чахнущими смолоду деревцами. Летом здесь зона отдыха, зимой на лыжах бегают, юные мамы коляски катают, однако по весне, по такой мокряди — никого. И только подумал так, услышал впереди голоса. Глянул — группка, какие-то люди за деревьями; похоже, молодежь, ребятня. Шумят, резвятся. Мелькают распахнутые куртки, азарт у них, гон — беда с ними, вечно их тянет в самую топь, где не ходит никто. Вроде в сапогах, и то молодцы. Шастают по снегу, чавкают, чмокают, проваливаясь далеко, аж вскрай голенища, по самый его верх.

Да никак Нужин со своими?

Подошел и видит: сидит на коленях в снегу Максим, простоволосый, без куртки, в рубашке одной, весь замызганный, мокрый, в налипших обшлепах заскорузлого снега, голову опущенную руками закрыл, хнычет: не буду, не буду я, не подойду к ней, вот мне гадом быть, не бейте, отпустите, не буду я, не подойду к ней, — от рохля, догадался Соков, это они отловили его, а он от Верки отрекается; да встал бы, дурачок, и накостылял хорошенько; э, дружок, нет, не годишься ты нам в зятья. А парни скачут, вокруг, шумят торжествующе, некоторые с палками, швыряют в Максима намерзью, спекшимся снегом, кусками грязного наста. Тут и те, что тогда у дома стояли, и еще трое новеньких, свои, из поселка, конечно, у двоих из-под курток форма школьная, но вот чьи они, кто родители у них, жалко, не знал. Знать бы, завтра же через отцов взбучку устроил, приструнил бы.

— А ну прекратить! — строго крикнул Потап. — Герои чертовы. Горазды над одним измываться. А ну разойдись!

Парни замерли и примолкли, завидев Сокова, один Максим только, не услышав, видно, стонал нараспев и хныкал, долдонил свое.

Соков, не сходя покамест с тропинки, стращал:

— Ты опять за старое, Никитка? Ступай сюда, уши оборву.

— Разбежался.

— Максим! Эй! — позвал Соков. — Да брось ты хныкать. Вставай, нашел перед кем.

Максим обернул на голос жалкое исплаканное лицо.

— Сидеть, — шикнул Нужин; он, похоже, и здесь верховодил.

— Подымайся, Максим, не бойся. Топай сюда. Сам я к тебе, видишь, не пройду, сыро там, глубоко. А ты иди.

— Сидеть, — снова приказал Нужин.

— Ну же, Максим. Здесь я, двое нас. Тронут, я им всем башку отверну. Шагай, отряхну хоть. — Максим не двигался, лишь шеей вертел, прикидывал, как бы не прогадать. — Ты же рабочий парень! Что ты этих шибздиков испугался? Смелей, давай ко мне, загорожу.

Максим привстал, озираясь. В него тут же кинул один, угодил в локоть. А Нужин угрозно палку-сук приподнял.

— Ах, сукины дети, — не вытерпел Соков. — Ну, погоди у меня.

И шагнул обок тропы — впоперек ей, по целине, уже порядком встоптанной здесь, взрыхленной, в воронках, в столбовых провалах от сапог, со дна затянутых темной талой водой. Тотчас по колено вымок, едва ботинки не потерял, зачертыхался.

Максим бросился навстречу ему, спрятался на груди, плача навзрыд.

— Ну-ну, не скули.

— Из-за… Верки, Потап Иваныч… Они из-за Верки.

— Понял, парень. Понял.

— На одного… Еще бы… Сладили.

— Успокойся — ну, — Соков легонько его потрепал. — Ну. Что хотят-то?

— Чтоб от Верки… отказался… навсегда.

— Ишь ты, даже навсегда. А как?

— Клятву брали.

— Какую еще клятву?

— Еще… подойду к ней… хана.

— И ты дал? — изумился Соков, хотя и знал уже, что дал.

Максим заикался сейчас, потрепанный, дрожащий, а Сокову почему-то не жаль его было, хотя и защищал, даже брезгливо как-то.

— Уооййй!.. Заразы, — ему затылок болью обожгло, кто-то сзади льдышкой запулил.

Соков голову в плечи вжал, руками, ушиб потер и, как с болью справился, распрямился, развернулся увидеть паршивца, поймать и наказать немедленно. А ему в грудь, и в лицо, и в спину — еще. По сигналу Нужина солдатики его, отложив палки, теперь не прячась, дружно ломали наст, сшибали под деревьями сапогами нарост ледяной, хватали, что под руку попадет и безоглядно, сердито кидали наперегонки в Сокова. Лица злорадные, с едкой косой усмешкой, жаркие.

Потап, кое-как прикрывшись, локти выставив, саданул матом и рванулся поймать ближнего. Не тут-то было — резвун, как заяц ускакал. А тем временем в спину Сокову, в голову — шлеп, бац. Взревел Соков, метнулся за другим, выбрал такого, который похилее, пожиже, и погнал, хлюпая и проваливаясь, задыхаясь и матерясь, уже до конца, до победного. Кружили, петляли. Краем глаза Соков ухватил, что Максим снова сел как сидел, на прежнем месте, голову укрыл и замямлил, зашамкал губами клятву свою, низость свою, хотя никто теперь за ним не присматривал, орава за Потапом порядочно отшатнулась. «И за такого, — мелькнуло у Сокова, — с мелкотой связался, ползаю по пузо в снегу. Ну и жениха отхватила Верка. Срам».

Парень, убегавший от Сокова, чувствуя, что его догоняют, с испугу мельтешил, падал часто.

— Стой, сукин сын! Стой! — тяжело дыша, хрипел вслед ему Потап. — Не уйдешь… Все равно… достану… раздавлю, гад.

Сзади наседала команда Нужина. Но на бегу, впопыхах, спотыкаясь, бросали не так прицельно и метко, больше мазали, ну и вопили и обзывались, чтобы отвлечь Сокова, утянуть на другого, пусть бы за отдохнувшим теперь пустился, потом за третьим, вот и растряс бы себя, сдох. Не получалось — впусте были сейчас для него обидные слова, брань, он и боли будто не чуял, терпел, жал и жал, нацелившись, этого, которого заранее выбрал. Мотались, виляя, на пятачке, мяли наст, месили открывавшийся под ломкой коркой рассыпчатый нежный снег.

— Спаси… Кит! — запросил парень, чуя, что не убежит.

— Заворачивай, балда! — кричал сзади Нужин. — Заворачивай, прикроем!

Сблизившись с беглецом метров до полутора, Соков, резко толкнувшись, рыбкой, влет бросился парню в ноги. Зацепил, сшиб. Парень задергался, вырываясь, но Потап держался ухватисто, цепко. Подтянул за сапог, перехватил за брючину и, лежа, по-пластунски, подтянулся, накрыл. Парень тоненько запищал. Потап сел верхом на него, смахнул с негодяя шапку и, взяв в кулак косматую гриву, чувствительно покунал его носом в шершавый сизый наст. Наевшись досыта, парень заныл: уа-аг. Потап встал и вытянул за волосы, поднял его за собой.

— Ты чей? — тряхнул. — Фамилия? — и руки ему сзади свел, сжал.

Парень одышливо фыркнул, пытаясь сдуть налипший к щекам снег, молчал.

— Ну! — еще тряхнул. — Отвечай, дрянь такая!

— Тихо, Потап Иваныч, тихо, — услышал вблизи голос Нужина. — Не в милиции пока.

Соков огляделся. С палками, с обломками сучьев, они стояли, держась по кругу, шагах в трех.

— Ты в своем уме, Никитка? Мы же с отцом твоим душа в душу. А ты мне грозишь? Да стоит мне шепнуть ему, чем ты занимаешься, на тебе живого места не останется. Знаешь ты это, дурошлеп?

— Витьку отпусти.

— Сперва по шее дам. Ему и тебе.

— Руки коротки.

Соков оглянулся туда, откуда гон начал. Максим, криво напялив куртку, стоя, испуганно, смотрел в их сторону. Потап замахал ему, подшептывая: уходи, беги домой, уходи. Максим, обрадованно кивнув, повернулся и зачастил по целине; выйдя на тропу, побежал, не оглядываясь.

— Драпает, Потап Иваныч, — усмехнулся Нужин. — Жених ваш. На всех парах.

— Не тебе его судить, Никитка. Что ж ты не один на него пошел, а? Собрал гавриков, так любого запугать можно.

— Один на один я бы его вообще уделал. Костей бы не собрал.

— Еще и хорохоришься, правильно. Трус поганый. Всё скопом или исподтишка норовишь. Кто ты? Трус и есть.

— Ну, ты! — осклабился Никитка. — Полегче.

— Отпусти, дядя Потап, — запищал Витька.

Соков мотанул его вновь:

— Фамилия, ну? Витькой тебя зовут, все равно же найду, дурень.

Нужин что-то пошептал своим, кивком приказал, и парни подступили ближе.

— Брось Витьку, хуже будет, — грудь Нужина вздымалась от злого волнения, верхняя губа искривилась и поднялась, как у пса рычащего.

— Кто он? Чей?

— Наш.

— Давай на обмен, ладно. Иди вместо.

— За фигом?

— Отлуплю, и домой пойдем.

— Сам нарываешься, Потап Иваныч, учти.

— И ты учти, Никитка. Давно просишься. Заработал.

Парни подступили. Соков понял, что ничего он не добьется, пока заводилу не схватит.

— Эх, заразы вы, — шумнул и пошел, толкая взашей перед собой Витьку, целя на Нужина. — Любого прибью! Церемониться с вами — смирно стоять! Ну, Никитка, давно я до тебя добираюсь. Сейчас ты у меня…

Он не договорил. Сзади его ловко подсекли — как он давеча убегавшего. Упал нехорошо, на бок, однако Витьку не выпустил, увлек за собой; забарахтался в ломком снегу, извернулся и сверху на Витьку опять навалился. А его уже стаскивали, пыхтя, налетевшие парни, тянули за ноги, пальцы старались от Витьки отлепить, выламывая. Соков грозил, матерился, Витька визжал под ним. Сопели, ругаясь, парни. Нужин руководил:

— Шею ему, Колька! Шею!

Тонкая жилистая рука скользнула под подбородок, Сокову рывком запрокинули, вывернули на сторону и назад голову, стиснув горло. Он прогнулся, привстал невольно, хватку ослабил и, разом, выпустив Витьку, рванул через себя за хобот верхнего. Налетел, развернул и наподдал как следует. Вскочил и, перешагнув через Витьку, метнулся к Нужину. Тот замахнулся обломком, а ударить с маху оробел, опустил несмело, с отказом — Потап легко перехватил, вырвал и отшвырнул в сторону. Поймал Никитку за подол куртки, подтянул и не раздумывая врезал. Нужин вскинулся, подлетел и, с шумом вспоров наст, шлепнулся навзничь.

— Бей его! — загалдели. — Бей!

Кто-то дрыной шарахнул его сбоку по ногам. Соков вскрикнул — прострелило болью в коленной чашке и отдалось по всему телу. Он скрючился, охнув, переломился и грузно ткнулся в снег, осел. Его палкой саданули по горбу, потом ногой в живот, в грудь, в пах, и чем-то тяжелым по голове — все отуманилось, оторвалось и зашаталось, закружилось, как на плаву, в невесомости, без опоры и связи: корявые деревца, перепаханный снег, чьи-то ноги в замызганных сапогах, искаженные, как в кривом зеркале, фигуры, давящее небо, черные, острые ветви, а голоса и звуки, удаляясь, делались неприметнее, глуше, мельче, потом стало тихо, совсем тихо и пусто, и свет померк.

Предыдущая главаГлава 45 из 80Следующая глава