— …Мы на минуточку, доктор, — умоляла Марфа. — На одну минуточку. Глянем, как он, и назад.
— Я же вам русским языком объяснил: он еще слаб, в бинтах, и говорить с вами не сможет, даже если бы захотел.
— Господи, доктор, а нам и не надо говорить. Он в общей теперь?
— Да?
— Значит, легче ему? Ну, этот, как его… кризис миновал?
— И что?
— Пустите, пожалуйста. Мы ведь хуже не сделаем. Помолчим, поглядим, сейчас и назад. Поймите нас, доктор.
— Я-то вас понимаю. Вы меня понять не хотите.
— Нам бы успокоиться, глянуть на него только. Вы же давеча обещали.
— Обещал. Если позволит состояние больного. Так вот оно не позволяет.
— Разве плохо ему?
— Да нет, ей-богу, с ума сойти с вами можно. Повторяю: он идет на поправку, но, к сожалению, не так быстро, как нам и вам бы хотелось. Потерпите немного. Загляните в конце недели, скажем, в пятницу.
— До пятницы я умру, доктор.
— Я вижу, мы напрасно теряем время. Извините. Всего хорошего, до свиданья.
— Уфф, — сердито топнула Марфа, когда врач, пройдя скорым шагом коридор, свернул за угол. — Айда, Верк. Не могу я больше.
Верка, чуть поотстав, шла следом.
— Здравствуйте, сестричка, — сладенько заговорила Марфа с медсестрой, сидящей за столиком под горящей лампой. — Я к мужу. С дочкой. Доктор разрешил, сейчас только с ним говорила.
— К кому?
— Да к Сокову.
— Разрешил? — удивилась медсестра.
— Сказал, только не засиживайтесь, быстренько.
— Странно. Соков же у нас еще не говорит. Ему и бинты не сняли.
— А мы, милая, помолчим. Где его койка?
— Вторая слева, от окна.
— Спасибо, найдем.
И, приоткрыв дверь, потянула за собой Верку.
Двое из шестерых несчастных в палате, как видно, были старожилы, теперь миновавшие пик болезни, у них шло к выписке — один, приветливый, спокойный, с легкой улыбкой на усталом лице, прогуливался на костылях по проходу, другой, как йог сидя на койке, с интересом в шашки сам с собой играл, думал над очередным ходом, потом культей передвигал и снова думал. Остальные тяжелые, увечные. Мужа Марфа сама бы нипочем не нашла, хорошо, сестру догадалась спросить. Лежал он на высоких подушках, полусидя. Белая в бинтах, страшная голова со щелками для глаз и рта, руки поверх одеяла, правая живая, в просторном рукаве казенной рубашки, левая неподъемная, толстая, не помещавшаяся в рукаве, в гипсе.
— Здравствуйте, — шепнула Марфа, оглядевшись, и, неслышно ступая, потягивая за собой оторопевшую Верку, подошла к койке мужа.
Больной, что на костылях ходил, пододвинул стул ей, предложил сесть. Верка, очнувшись, второй сама себе принесла. Соков, узнал их, промычал что-то, прохрипел горлом и здоровой рукой пошевелил.
Марфа, присев на краешек стула, сейчас и всплакнула.
— Как же это? Страх-то какой. Что они с тобой сделали…
— Мам, ну, мам, — одергивала ее Верка. — Ну, что ты, неудобно, перестань.
— Ой, Потапушка, милый ты мой.
— Ну, мам, мамка. Перестань. Мы же спросить пришли.
Соков кисть приподнял и пальцами пошевелил — мол, ничего, все в порядке, не реви.
— Прости, — спохватилась Марфа. — Это я так. Испугалась, не совладала… Нам, Потапушка, спросить тебя надо. Мы потихоньку сюда, без спроса, торопимся, того и гляди, выставят… Да не знаю, можно ли? Спросить-то?
Соков глаза прикрыл — валяй.
— Ой, погоди, чуть не забыла, — засуетилась Марфа. — Мы тут тебе гостинцы принесли. Эта твоя тумбочка?.. Ничего, не спорь. Ты на поправку идешь, доктор сказал. Скоро бинты снимут. Здесь шоколад да компот, не портится… Ну вот, — закрыв тумбочку, снова села. — О чем я тебя, Потапушка, спросить хотела… В суд на бандитов подавать или нет? Нужин, сам, Семен Гаврилыч, чуть не каждый день приходит, просит, чтоб не подавать. Говорит, тебе все равно судом не поможешь, а своего он шибко наказал, сына-то, Никитку поганого. Прощения у тебя просит, зеленый весь, страдает. Еще Калинников ходит, Захар Матвеич из четвертого цеха, потом мать Сережки Дыдко, да, считай, все приходили, тоже упрашивают… Ну, как скажешь? Подавать или нет? Тут, видишь ли, еще из милиции торопят… Что ты? Не понял?
Соков пальцами по одеялу семенил, показывал — писать, писать, чтоб бумагу дали и карандаш, он напишет. Верка первая догадалась, порылась под халатом в карманах платья, достала листок смятый, расправила и исписанное на нем оторвала. А карандаш услужливый больной принес — услышал, как они ерзают, ищут и сокрушаются, и принес. И еще книгу, чтоб подложить и писать сподручней.
Марфа, поблагодарив за помощь, осторожно перегнулась, следя, чтоб гипс не задеть, и пристроила обок Сокова книжку с листком, затем карандаш ему между вялых пальцев вложила.
Потап, скосив глаза, написал:
Ну их к черту плюнь прости
— Что я тебе говорила? — обрадовалась Верка, заглянув в листок. — И спрашивать не стоило.
А Марфа поникла.
— Простить?.. А знаешь ли, Потапушка, они ведь тебя, когда уж, как рассказывают, ты без памяти был, с кручи скатили, чуть не в реку — вроде, мол, сам ты побился, оступился и упал, а они ни при чем? Спасибо, Максим сказал, где ты, а то бы замерз, помер, там ведь не ходит никто, никто б и не нашел. Видишь, какие они? А ты — плюнуть, простить? Руки-ноги переломали, а ты и наказать их не хочешь? Правильно я поняла?
Соков назад бумажку попросил. Верка сунула Марфе, та положила, как давеча лежала, и он написал:
Оставь до меня сам разберусь
— Ну, что ж, — вздохнула Марфа, прочитав. — Может, так и правильно. Суда, значит, не будет, — теперь она вроде и сожалела, что не будет, как несколько минут назад побаивалась, явно не желая суда. — Да, Потапушка, воля твоя.
Соков снова листок потребовал. Вывел:
Максим
и на Верку вопросительно глянул.
— А, этот-то, — небрежно отмахнулась Верка. — Забудь. Удрал он, уехал. Трус несчастный.
— Ты, Потапушка, насчет него не волнуйся. И то молодец, что сказать прибежал. А в остальном — пустой он, никчемный. Весь наружу показался, какой есть. И Верочка не влюблена в него вовсе, не думай. Так, провожал, и все. Уехал и уехал, и слава богу. Она о нем ни капельки не переживает. Рассчитался он.
Листок они теперь у Сокова не забирали — посмотрят, прочтут, что написал, и сейчас же вернут, положат под руку.
Потап, должно быть, устав глаза косить, смотрел на них и писал на ощупь. Буквы на буквы налезали, новое по старому, поверх написанного им же. Но Марфа разобрала, прочла по складам вслух:
Девоньки мои золотые как люблю вас вы бы знали
— Милый ты мой, — Марфа перегнулась и руку ему поцеловала. — Родной. Мы тебя тоже очень, очень любим, — и встрепенулась, подобралась. — Ну, ладно, пошли мы. А то доктор заругается. Ведь мы обманом к тебе, схитрили маленько, никак нас пускать не хотели. Поправляйся, тошно нам без тебя, дом как пустой. Будешь стараться?
Соков веки опустил — да.
Марфа, тяжко вздохнув, встала и стул обошла. Поднялась и Верка — выглянула из-за спины матери и, вдруг разволновавшись, затеребила пуговку ворота. Смущаясь, стараясь, чтоб непринужденнее, как-нибудь повеселее, поозорней вышло, проговорила:
— А я, знаешь… вот что сказать хотела… Я с сегодняшнего дня решила… папкой тебя называть. Мне так удобнее. А то надоело: дядя Потап да дядя Потап — ну, какой ты мне дядя? Согласен?.. Нет, не сразу, конечно, трудно сразу. Сначала привыкну… Если вдруг ошибусь, по-старому тебя назову, ты не обижайся, ладно? Потом пройдет.
Соков слушал ее, смотрел неотрывно, затем дрогнул, дернулся, замычал, хрипнул коротко — скрутило его, опутало болью. Глаза закрыл, и минуту-другую лежал так, пока не перетерпел. Марфа встревоженно следила за ним. Потом он веки приотворил. На губах капли пота выступили.
— Прошло, Потапушка? Отпустило?
Он вяло показал — ничего, все хорошо.
Тот, единственный ходячий в палате больной, в продолжение всего разговора смирно простоявший на костылях у окна, наблюдая за ними, теперь подошел, подмигнул Верке, чтоб не пугалась так, и красноречиво стул взял — отнести на место (мол, пора и честь знать, утомили хворого).
— Ага, идем, — засуетилась Марфа. — Поправляйся, Потапушка.
Очнулась от испуга и Верка.
— Пока, — сказала нарочито весело. — Скоро опять придем. Не скучай.
Бодро помахав Сокову рукой, обняла сникшую, готовую вновь расплакаться мать, и они не спеша, под взглядами тихих больных вышли из палаты.