К книге
У порогаVIII
53%
VIII
8

Одиночество! Сердце мое маршировало, как солдат в походе, но я не смог бы теперь даже крикнуть соседу: «берегись», потому что весь мир отгородили от меня камнем. Я не знал ничего и о своем камраде: живет ли еще мещанин Грекулов или, раскрытый контрразведкою, сложил, вслед за другими, голову? 

Пытка одиночества! Что перед нею побои, голод, палящая внутренности жажда? Я слышал поступь приближающейся бури и мог только метаться в своем каменном подвале. 

Этот человек из штаба вызвал меня второй раз на допрос. Он знал, гнус, что делал! Он не был похож ни на жандарма, ни на обычного золотопогонника, но превосходил их своею наглостью, могильным своим равнодушием к окружающим. Он старался внушить мне, что получил надлежащее воспитание, слушал университетские лекции и кое-что запомнил из своего знакомства с передовыми умами. Повидимому, он предполагал у меня способность оценить все это и при случае засвидетельствовать (кому же, собственно?), что в штабе встречаются люди особенные, незаурядные. И действительно, присматриваясь к человеку во френче, вслушиваясь в хрипловатый его клекот, я проникался убеждением, что среди окружающих двуногих он был приметным явлением, — не потому, что превосходил всех остальных количеством своих преступлений, а потому, что искренне считал преступною бессмысленностью все без исключения нормы поведения, которые не были направлены к удовлетворению потребительских запросов человека. 

И вот этот господин, мало рассчитывая, надо полагать, на успех обычных угроз, пожелал еще раз видеть меня. 

Пробыл я у него не более четверти часа. Человек во френче держал себя рассеянно, моментами он как бы вовсе забывал о моем присутствии. Было видно, что, при всем загадочном для меня интересе ко мне, он не в состоянии был справиться с тяготившей его озабоченностью. То и дело он откликался на телефонные гудки, правая, затемненная по всему овалу, щека его легонько, как в тике, подергивалась, он шумно отпивал из стакана и брезгливо обсасывал взмокшую кайму белесых, тщательно уложенных усов. 

Ставя себе целью озадачить меня, человек во френче с первою же слова, в тоне отвратительной интимности, осведомил меня о некоторых, несомненно, выдуманных им, вылазках красного подполья, намекнул затем, не выдумывая уже, о росте деревенских бунтов и вдруг опять, как в первую нашу встречу, заговорил о «женщине, судьба которой должна интересовать… господина Панфилова». Он не назвал в этот раз даже ее имени, но наговорил столько об этой, неизвестной, что я заколебался: уж не под одною ли со мной тюремной кровлей Анна? 

Я упорно молчал, мое молчание вызывало у человека по ту сторону стола явное отвращение. И, как бы мстя мне, он холодно, деловито предложил мне… освободить меня, на известных, конечно, условиях. Врагов у добровольческой армии много, один лишний на свободе не столь страшен. Итак, если личные привязанности не ценились мною, если молчание мое означало равнодушие к близким людям, то, чорт возьми! — он, смертный среди смертных, готов пойти мне навстречу: некоторые подробности о женщине, которой все равно терять нечего, и я свободен. Меня вывезут ночью за город, я буду волен располагать собою, вернуть себе возможность бороться в рядах единомышленников, словом, быть, чем угодно. 

— Так как же, господин Панфилов? — поднял он на меня глаза. 

Эти ли глаза его, как бы наполненные пеплом давно перегоревших желаний, или самый тон его вопроса (словно он предлагал ходячую, само собою разумеющуюся сделку) заставили меня, помимо воли, возмутиться. Он это заметил и, не повторив своего вопроса, медленно отвел от меня взгляд, как от стены без окон и входа. Кажется, он понимал, что напрасно терял со мною время… Да и так ли уж интересовала его возможность моего падения? Не была ли моя стойкость, опрятность моих понятий так же скучны, унылы ему, как и его собственное отрицание всякого рода долговых обязательств перед человечеством? 

Лишь призывая пронзительным звонком моих конвоиров, он кинул мне на прощанье что-то об ограниченности тех, для кого страсть отвлеченной веры — более реальная сила, чем страсть молодой крови, и на один момент сквозь мутную пелену в его глазах блеснул огонек. 

Еще прошло двое суток, тюремщики в моем коридоре сменились. Время от времени через «волчок» двери ко мне в камеру проникали смутные и оттого особенно жуткие вопли, брань и стоны. Надо было думать, что там, по коридору, чинили расправу с заключенными. 

Как-то на заре меня разбудили необычные гулы за стенами. Чудилось, что сверху, из верхних этажей тюрьмы, сбрасывали во двор тяжелые листы железа. Стекла в оконце у каменного свода звякали. Я вскочил с топчана и принялся натягивать на себя оставленный мне при аресте пиджак. Почему-то у меня была уверенность, что сейчас за мною явятся, и я торопился привести себя в порядок. Я даже затянул потуже пояс. Чтобы прекратить непрошеную тряску внутри, в самой, казалось, крови моей, я проделал несколько решительных жестов руками и, не удовлетворившись этим, с силою, до боли, закусил губу. «Главное, не раскисать, Никита! — тоном! команды, с угрозою, говорил я себе. — Главное, не раскисать…» Более всего опасался я мучительных осложнений в своем настроении: еще вздумаю петь себе отходную, упрекать судьбу за слишком скудные радости в прошлом. Дверь моей камеры раскрылась. Увидев на пороге вооруженных людей, я почувствовал, как вся кровь прилила у меня к сердцу. Нет, это не страх. Это — приступ острой жалости к милым, близким мне людям, для которых Никита Глотов что-то значил. Прежде всего тут была Анна: вся та огромная радость, какую несли и не донесли мы друг другу. 

— Этот! — проговорил подле меня сиповатый, бесконечно равнодушный голос, и я разглядел в сумраке усатую голову под широкодонной, решетом, фуражкою. — Панфилов? 

— Да. 

Кто-то в серой шинели, с перекрещенными на груди ремнями, махнул рукою, повернулся от меня, пошатал к двери. Низкорослый солдат, подвинувшись, брякнул винтовкою, заглянул мне снизу вверх в лицо, толкнул меня под локоть: 

— Идем! 

В коридоре чадили подвесные лампы, и я заметил, что две, три двери из камер стояли раскрытыми. Должно быть, кое-кого из арестантов вывели еще до меня. Но с уборкой пустых одиночек тюремщики не спешили. 

Я шел медленнее, чем это нужно было моим конвоирам. Человек в серой шинели оглянулся, что-то сказал, солдат опять толкнул меня: 

— Шагай, шагай! 

Тюремный двор был пуст, гулко выстукивали солдатские шаги по плитам, хлопала где-то у соседнего корпуса калитка, и то, что слух мой впервые уловил в каменной одиночке, здесь, под открытым небом, грохотало вольно и грозно. 

Прислушиваясь, я остановился, человек в серой шинели подлетел ко мне и молча замахнулся, глаза у человека полузакрылись, он ощерился. 

— Сейчас! — стараясь оставаться спокойным, произнес я. — Кажется, палят из орудий, господин поручик? 

Тот, кого я повеличал поручиком, в самом деле был в каком-нибудь младшем офицерском чине. На это указывало его обмундирование из грубого солдатского сукна. Он был, верно, лет на пять моложе меня и притом ростом не выше своего тощегрудого солдата. В сравнении с ними обоими я чувствовал себя правофланговым в строю. Но они оба вооружены, и я видел, что, замахнувшись на меня, поручик ухватился за кобуру. 

Я не получил на свой вопрос ответа, поручик закричал солдату: 

— А ну… шевелись! 

То был призыв к действию. Не ожидая, что мог предпринять в отношении меня солдат, я тронулся вперед. Теперь они едва поспевали за мною, и вот, быстрым маршем, мы, все трое, вышли за ворота тюрьмы. 

Вдали, по дороге к городу, окутанному туманами, шли люди, ползла среди них повозка, в белесом рассвете поблескивали стволы вскинутых на плечи винтовок. 

Поручик задержался, раскуривая папиросу. Это ему не удавалось — мешал ветер, он ворчал, и наконец на помощь ему пришел солдат с горящею в пригоршне спичкою. Тем временем повозка спустилась в лощину. 

Я весь отдался движению. После томительного сиденья в прокисшем гнилом воздухе одиночки было с чего опьянеть здесь, в открытом поле! Итти бы так, без конца, без времени, и чтобы дул в лицо тугой ветер, чтобы поскрипывал под стопой слежавшийся, мокрый от росы песок, а над головою текло бы предутреннее, дикое небо. Я совсем не ожидал, что напоследок мне доведется испытать такое наслаждение, почти счастье: глотать досыта густой, пахучий воздух, видеть над собою небо! Погожее, потное в сыром дыхании утра, оно было того неопределенного тона, какой всегда напоминал мне смутную окраску только что проглянувших детских глаз. 

Я шагал, не глядя на своих конвоиров. В груди у меня было так много места, что, чудилось, она могла бы вобрать в себя весь этот утренний воздушный простор… И я не хотел думать о смерти, поджидать ее, забегать ей услужливо, как нищий за подаянием, навстречу. В конце концов все живое в этом мире обречено смерти, и разве временем измеряется чувство жизни? Пусть я располагаю только минутами, дело в том, как провести их, чем наполнить. Каждый мой шаг значителен сегодня, как год, и — сколько шагов впереди у меня, столько и годов. К тому же живу я, как никогда раньше, налегке, без ноши будущего, без страха, что опоздаю. Мы вечно спешим, вечно в тревоге, но эта неутолимая жажда быть всюду, наполнять собою всю вселенную — безнадежна, потому что вселенная всегда оказывается больше нас. 

Что-то еще тревожит меня, сжимает мне сердце. А, понимаю! Я хотел бы видеть заводские трубы, слободской пригорок. Будь проклято рабье наше прошлое, но ведь в нем, этом сумеречном отдалении, в этой печальной тени прожитых лет — наше детство, радость впервые пробужденной мысли, первые грозы зрячего сердца! 

Далеко ли еще итти мне? Не к тем ли овражкам ведут меня, не свернем ли к реке мы? Это ведь совсем близко, и я мог бы заглянуть оттуда на мост, на трубы, на речной обрыв, на песчаную отмель, куда когда-то, очень давно, еще только-только начиная за станком у Фокина, мы, ребята, бегали купаться. 

Опять под небом громыхнуло и отдалось через все поле раскатами. Круто оборвав шаг, я чуть не сталкиваюсь с поручиком. Он отступает, в светлых, мальчишески округленных глазах его вспыхивает страх, и вот вижу, как он прячет глаза, как пытается воровски увернуться от меня. Ага, понимаю! Через каких-нибудь десяток минут этот человек намеревался ведь лишить меня жизни. Застигнутый, он суетится, увертывается от меня. 

— Далеко ли еще? — спрашиваю громко и, хотя знаю, что ответа не получу, повторяю свой вопрос: мне доставляет удовольствие слушать свой голос, узнавать себя в нем. 

Поручику не по себе, на озябших, в пупырышках, щеках его пятнами проступает румянец, он тянется глазами к солдату, и тот орет на меня: 

— Марш, марш! 

Маршировать — так маршировать… Я наддаю, и те, двое, бегут за мною. Огибаем овражки, выходим к пустотам, к заборам в тылу усадеб. Я осматриваюсь и — узнаю окраину Проломов. Направо, в полуверсте от нас, у самых развалин салотопни, вереницей тянутся люди, среди них — повозка. По тому, что сопровождают повозку солдаты с винтовками, догадываюсь: тюремные! Мы поворачиваем в ту сторону, идем вдоль заборов, стараемся нагнать повозку, но расстояние между нами не убывает, а раскаты под небом становятся внушительней. Вскидывая голову, я ловлю в солнечно осветленных высотах дымки: плывут, колышутся, принимают очертания пауков с вытянутыми лапами… И вдруг, прямо над забором, в темных голых ветвях что-то с треском взрывается, по сторонам летят брызгами куски расщепленной коры, вспархивает, уносится ввысь воробьиная стайка. 

Как бы споткнувшись, поручик приседает на месте, солдат шарахается в сторону, сбрасывает винтовку — прикладом к ногам. На чахлом курносом лице солдата смятение, круглая бескозырка сползает у него набок, к уху. Я остаюсь в стороне. «Беги!» — беззвучно кричу я себе, оглядываюсь и ловлю чужие, устремленные на меня глаза. Поручик разгадал меня. Выпрямляясь, он торопливо ощупывает кобуру у пояса. Но я не шевелюсь и позволяю снова взять себя под конвой. 

Удивительная легкость охватывает меня. Как это раньше не подумал я, что могу бежать?.. Ну да, бежать! А там будь что будет. Во всяком случае, смерть на лету, в борьбе, куда легче, чем… Я не закончил мысли, поймав настороженный взгляд поручика: он продолжал подслушивать у чужой двери… Внезапно у меня вскипает ненависть к этому человеку с рыхлыми щечками, в зябких пупырышках. Следит, сволочь, за каждым моим шагом, висит надо мною, как влюбленный ревнивец, как стервятник, дрожащий над своею жертвой! Я опускаю глаза и с наслаждением, ощутимо представляю себе: отчаянный взмах кулака, удар в лицо, ответный вопль господина поручика. Кто он? Маменькин сынок, наследник разорившихся, но славных своим прошлым родителей, или просто выкормок какого-нибудь шугаевского регистратора из губернского присутствия? Не доедая, не допивая, воспитал папаша свое чадо в кадетском училище, и вот он, хлюст, шагает за безоружным противником, вынюхивает место, где бы ничто не помешало ему влепить пулю в живую мишень! 

Мы миновали забор. Глубокая, заросшая бурьянами, тянется канава. Торчат там и сям полусгнившие кривые столбы. А за канавою, а за столбами — покинутый, забытый сад. Ветер гуляет в темной мокрой чаще. Стрекочет пронзительно где-то сорока. На один момент задержав шаг, я взрываю каблуком опорка зыбкую почву, нагибаюсь, черпаю горстью сухой песок и, выпрямившись, с силою кидаю песок в лицо поручика, в эти его округленные, шалые, щенячьи глаза… Немедля оборачиваюсь к солдату. Тот прямо глядит на меня, и в тусклой пасмури его лица все замерло, как если бы солдат уснул стоя. Странно, он даже не вскрикнул, не пошевелился, ожидая моего удара. Но я сдержал себя, я понял, что те несколько секунд, какие понадобились бы мне, чтобы нанести удар, были лишней задержкой, а быть может, и моим проигрышем. Что-то, из самой глубины моего сознания, подсказало мне, что этот не опасен мне. 

Перемахнув через канаву, бегу. Бегу по-лисьи, зигзагами, и не слышу ни шума своих прыжков среди заросли, ни шума ветра в вершинах берез. Выстрел, который ударил позади меня, воспринимается мной, как близкий, но беззвучный выхлест прутьев где-то за самой спиною у меня. Оглядываюсь, вижу вдали, среди заросли, голову, винтовку, вздернутую в мою сторону, дымящуюся. Поручика не было видно. 

Горстка песка, кинутая в глаза поручика, это — прием, знакомый издавна заводским людям: так именно действовали они в тысяча девятьсот пятом году и в более поздние годы, когда надо было «проучить» какого-нибудь зарвавшегося хозяйского холуя. Но у меня в тылу — двое вооруженных, и если не страх перед воинским начальством, то стыд перед своею оплошностью должен толкать поручика в погоню за мною. Правда, над городом гремят пушки, в городе переполох, и разве не так уж поручику дорога голова его? 

Я врываюсь в кусты сухого малинника, под защиту бревенчатого амбара, и останавливаюсь, чтобы отдышаться. Однако мои глаза продолжают сновать вокруг. Подмечаю каждую рытвину, каждый бугорок между кустами, заглядываю через редкие заросли на ту сторону усадьбы. Треск сломленного ветром сучка встряхивает меня, как удар в лицо, и я бегу снова. Перебираюсь через усадьбу на улицу. Пробую попутные калитки: они встречают меня, подобно неверным друзьям в беде — засов на засове, замки и опять засовы. Где-то по улице цокает железо о булыжник. На той стороне, в окне второго этажа, шевелится кружевная занавеска. Из-под ворот с лаем высовывается псиная морда. Втянув в плечи голову, я продолжаю перебежку от дома к дому и, наконец, вижу раскрытую калитку под каменною аркою. Камень, сумеречье, покой… Смешанный запах мочи и пыли встречает меня как благоухание, запах этот звучит во мне музыкой. Я хмыкаю про себя от счастья, наткнувшись рукою на что-то острое. Боль — это голос жизни. Никогда, пока живем, не одолеем мы ощущения боли, но радоваться ей, острой, саднящей песенке тела, умеют лишь немногие, в редчайшие минуты опознанной полноты жизни. 

Я пробегаю двор, затем сад, унылый, закиданный ржавой листвою, и снова натыкаюсь на ворота. Они ведут во тьму, настоенную горьковатым ароматом сена. С проворством, небывалым у меня, лезу по зыбкой лесенке вверх, падаю, проваливаюсь в вороха тучной, бархатной среди мрака, травы. 

Некоторое время лежу без движения, наслаждаясь чувством недосягаемости. Сердце мое ровнее и мягче бьется о ребра. Ко мне возвращается вера в себя, теперь мне кажется невозможным, чтобы кто-то, враждебный, смог вспугнуть, потревожить меня. И я уже представляю себе свое появление среди друзей, вижу Анну, то, как, бледнея, она бросится ко мне: «Ты жив, ты со мною, Никита?» 

Перенесенные испытания не защищают меня от желания бежать мыслями вперед: так сильно мое желание насладиться победою, взглянуть на себя со стороны, глазами Кронида Дементьева, старика Зотова, Анны… Анны — прежде всего! 

Какой-нибудь час назад я пережил ожидание смерти, заглянул в самое лицо ей, и вот — все это отброшено, все это где-то позади. На смену стучится иное, захватывающее. 

Я приподымаю голову, откидываю охапки сухой травы, вслушиваюсь… События этого дня неведомы мне, я могу лишь догадываться о них, но одно ясно сейчас: не хочу, не могу оставаться под безопасным кровом. 

— Ты должен, Никита! — говорю я себе вслух. — Тебе нельзя иначе. 

Осторожно подползаю к стене, нащупываю лестницу, овладеваю ею. 

Улица, припертые наглухо ворота, мертвая пустота вокруг. Но есть и новое: отдаленные ружейные залпы. Я напрягаю силы, уверенный, что если сдам, если мужество покинет меня сейчас, мне уже не овладеть собою. И я бегу. Куда? К заводу, в слободу, ближе к своим! 

Мне душно, я разрываю ворот на груди. Еще немного — сознание покинет меня. «Тише, Никита, тише», — говорю я себе и продолжаю бежать. 

Где-то впереди отчетливо стучат конские копыта, рывком сворачиваю в переулок, взбираюсь по крутому, заваленному мусором подъему и тут падаю, валюсь в бурьян. 

Способность вновь видеть и слышать возвращается ко мне, я чувствую себя даже сильнее, чем раньше. Вдали, через реку, на пригорке, туманно, неясно, как в минуту пробуждения, начинает оформляться перед моими глазами что-то до щемящей тоски в сердце знакомое: какие-то кубические тяжести, квадраты переплетов между ними, жерла из камня, нацеленные в солнечную высь. Завод, мой завод, наш завод! 

Вижу: над кровлей листопрокатки, сотрясаясь, вспыхивают белесые султаны пара, — завод орал, голосил, бил тревогу. 

Восторг обжег меня, я вскакиваю на ноги и, не помня себя, лечу с обрыва вниз, к реке, к отмели. 

Только мертвые не слышали в этот час голоса завода, не спешили на зов его.

Предыдущая главаГлава 8 из 15Следующая глава