В уголовной каше Куеты встречались не только озлобленные всем и вся рецидивисты и «воры в законе», но и люди с изломанной судьбой, попавшие в водоворот безжалостного политического молоха.
Попадались и «типажи», чья «деятельность» не укладывалась в советские законы. Существовавший строй был для них удавкой, который ограничивал хозяйственные идеи, скрытый протест и своеобразие натуры. В отличие от «воров в законе», которых зачастую не могли заставить работать даже на зоне, типажи эти пользовались симпатией обслуживающего персонала и многих осуждённых, к тому же они охотно и добросовестно трудились.
Меня интересовало, давно ли существует колония. Миловидная Ирина Александровна, работавшая в школе со дня её основания, этого тоже не знала, хотя захватила времена, когда наряду с мужчинами в ней жили и женщины: «Даже дети рождались. Одевались, кто во что был горазд. Через годы убрали женщин, а мужчин одели в робу».
Содержание «зэков» ужесточалось, со временем предполагалось заковать в проволочные ограждения все отряды. «Зэки» лишались прогулочных площадок, однако начальство это приветствовало: так легче было предотвращать нарушение режима.
– Ирина Александровна, а правда, что в колонии есть учёный-биолог?
– Правда, и я его знаю.
– Интересно, за что он осуждён?
– Говорят, за растление малолетних, но он это отрицает.
Однажды после занятий первой смены, когда учителя были ещё на месте, в учительскую вошёл рыхлый мужчина лет пятидесяти с крупным умным лицом. В руках у него были ящички с землёй. Обратившись к завучу, молодой женщине лет тридцати пяти, он спросил:
– Разрешите на подоконниках оставить?
– А что в них?
– Всхожесть пшеницы хочу проверить, но держать ящики на подоконниках не разрешают в отрядах.
– А зачем проверять?
– Хочу доказать, что семена с северной стороны развиваются лучше.
Мы переглянулись.
– Так вы разрешите? – нетерпеливо спросил он, держа перед собой ящики с землёй.
– Да, да, конечно, поставьте их пока на стол.
– Один ящик можно оставить в учительской: здесь южная сторона, – решил он. – Другой надо поставить в класс с окнами на север.
– Тогда занесите в класс напротив, – разрешила завуч.
Это и был учёный. Он вышел, и я спросила:
– У меня к нему вопрос. Можно?
– Ещё обидится! – недовольно отозвалась Галина Дмитриевна.
– Нечего спрашивать – Римму на обед отпускать надо! – попытался остановить меня Валентин.
Учёный вошёл в учительскую.
– Спасибо вам, через недельку зайду проверить.
Скосив глаза на Галину Дмитриевну, я осмелилась:
– Можно, извините, задать вам нескромный вопрос?
– Валяйте, только присяду: ноги болят.
– Да, да, пожалуйста, – подала ему стул Галина Дмитриевна.
– Спасибо, – и он опустил на сиденье рыхлое тело.
– У вас образование… учёная степень… а находитесь в колонии строгого режима.
– Вас интересует – за что? – помог он мне.
– Да.
– Мне инкриминируют растление малолетних.
– А это неправда?
– Если заглянуть в личное дело, правда.
– Как можно написать то, чего не было?
– Написать, голубушка, всё можно – был бы повод!
– Повод понятен. А причина?
– Она политическая – результат налицо. Не удивляйтесь – я не один такой в колонии. В последние годы политические статьи не работают. Хотят, видимо, всему миру доказать, что недовольных и инакомыслящих в стране нет. Страшнее всего, что с уголовниками сравняли.
– И растление малолетних вас не касается?
– Не касается. В истории любви двадцатилетней девушки и сорокалетнего мужчины никакого криминала не было, но, так как я выступал в защиту врачей, повод для возбуждения дела был налицо. Убедили родителей девушки написать на меня заявление и раскрутили дело «растления».
– Каких врачей?
– Которые, будто бы, Сталина и иже с ним отравить хотели!
– А его травить не хотели?
– Нет, не хотели. Ухватившись за «извращенческий», как они говорили, факт в моей биографии, проучили за вольномыслие и упрятали по уголовной статье.
Мы бросали глазами друг в друга вопросы. В те годы ни о каком «Деле врачей» никто из нас не слышал: старшее поколение, если что и знало, не распространялось о таких делах.
– Мы пойдём сегодня домой? – нарушил молчание Валентин.
– Я не пойму, чему вы удивляетесь? – не понимал учёный.
– Тому, что пшеница с северной стороны прорастёт быстрее, – усмехнулась Галина Дмитриевна.
– А вы в курсе, что проращенную пшеницу полезно есть?
– В курсе – авитаминоза не будет. Извините, нам пора.
И мы, как обычно, толпой вышли из школы – в одиночку не разрешалось. Как-то перед занятиями первой смены я на крылечке столкнулась с очень знакомым лицом. Загадочно улыбаясь, он поздоровался.
– Не узнаёте?
– Нет.
– А Калиновку и себя, семнадцатилетнюю, помните?
– Васи-и-лий Никола-а-евич! – почти простонала я. – Вы?.. Здесь?.. Почему?
– Всё потому же.
– Извините, на урок тороплюсь. Зайдите как-нибудь в класс, поговорим.
– А можно?
– Задержусь минут на десять-пятнадцать. Думаю, обойдётся.
Ученики выходили из класса – он ждал в коридоре. Я сидела за учительским столом, он за партой, когда в класс заглянул Валентин:
– Почему задерживаешься?
– Поговорить надо.
– Долго?
– Нет. Так что же случилось, Василий Николаевич? – спросила я, когда закрылась дверь. – Ведь здесь рецидивисты сидят! У вас не первый срок?
– Первый давали условно. Это второй, и сразу сюда – в колонию строгого режима.
– Почему не обжаловали? Должны были в колонию общего режима отправить! – подсказала я.
– Мне все равно.
– За что сроки?
– По двести шестой – жену избиваю.
– Да разве можно – с вашей-то головой!
– Нельзя, конечно. Скажет что сгоряча – не сдержусь. И начинается дым коромыслом. А что до головы, уже не та она – дырявая! Надо бы не пить.
– Неужели так трудно бросить?
– Да, непросто…
– Срок большой?
– Пять лет. А виноват во всём день, когда меня с экзаменов сняли и политическую статью пришили. Едва успев начаться, жизнь моя покатилась под откос. С горя запил. Поддержать было некому, – с грустью анализировал он.
– Я всегда вспоминала вас с благодарностью. Вы так помогли тогда!
В хорошую учительницу я превратилась не без вашей помощи.
– Спасибо за тёплые слова. Человеку они в жизни очень нужны – мне их слышать не приходилось.
– Какой срок отсидели?
– Три.
– Условно-досрочно не освободят?
– Не хочу.
– Почему?
– Было бы куда возвращаться!
– Ав Калиновку?
– Калиновки уже нет.
– Да что вы говорите? Куда же она девалась?
– Снесли её, когда «укрупнение» началось. Там сейчас кукурузное поле.
– Вот так новость! А дом стариков, у которых я жила? Ведь добротный деревянный дом был! Неужели бросили?
– По-моему, его в Степной Кучук перевезли.
– А ваша семья? Где она теперь проживает?
– Не знаю. Возвращаться в неё нет смысла – будет то же. Да и отвыкли мы друг от друга – никакой привязанности. Сойтись, чтобы подраться? Дочери шестнадцать уже, школу заканчивает.
– А мне, Василий Николаевич, думается, что из сложной ситуации всегда выбраться можно – было бы желание.
– У меня его, желания, уже, наверное, не осталось. А вы почему в такую школу попали?
– Хотите сказать – непрестижную?
– Ну да.
– Может, и непрестижную, только на моих знаниях это не отражается. Даже наоборот. В такой школе надо быть более подготовленной: люди взрослые, многие из них так начитаны, что больше меня знают, так что не жалею. В материальном плане тоже не прогадала – 25 % прибавки к зарплате. Так что жизнь «дна» изучаю.
– Зря это. Лучше изучать жизнь элиты, но… не для нас она с вами; хотя, как знать? Здесь тоже «элита» встречается, доктора наук даже. А я к жизни всякий интерес потерял.
– Это плохо. Людьми движет воля к жизни. Исчезнет она – смерть наступит. На родину уехать не хотите?
– На какие «шиши»?
– Вы же работаете!
– Ну и что? Всё «хозяину»[13] остаётся.
– А если после освобождения в городе устроиться? Пить не будете – зарабатывать начнёте. На родину уедете, родителей и родственников найдёте – новой жизнью заживёте.
– Радужно, но нереально.
– Стоит только захотеть – будет реально.
– Вот именно – захотеть! А у меня уже полная апатия к жизни.
Жалость к несчастной судьбе, сочувствие к её безысходности, уважение к интеллекту, который погибал, всколыхнули душу и вызвали растерянность. Я не знала, что сказать, чем утешить побитого жизнью седого человека.
– Пора. Ваш муж, наверное, заждался, – поднял он влажные глаза, – интересно нас судьба сводит. И хотя вы моложе, всегда намного выше.
– Не выше – удачливей.
– Пойду, дневальный заглянет – донесёт. Не хочу вас подставлять.
– Да, долгие разговоры с осуждёнными в нерабочее время опасны. От души желаю обрести веру в себя, в людей, жизнь. Заходите, может, поговорить удастся?
Из вежливости поинтересовалась, в чём он нуждается. И хотя осуждённые в большей своей массе люди корыстные, он деликатно от помощи отказался и поблагодарил за разговор.
Я несколько раз встречала его на территории, но он лишь молча кивал, ничем не подчёркивая наше знакомство.
Через годы узнала я о печальном финале этой жизни. После освобождения он какое-то время работал в городе, затем уехал в отпуск, чтобы помочь дочери деньгами, но скандал с женой закончился для обоих трагически. Отброшенная его ударом, она стукнулась головой и рассекла голову. Он прислушался, понял, что она мертва, молча поднялся, постоял, схватил на глазах изумлённого соседа верёвку и вышел. К вечеру его труп с проклятиями вынули из петли и закопали недалеко от кладбища.
Выделялся среди осуждённых и немного прихрамывавший учитель, красавец лет сорока, которого не безобразила даже колонийская роба. Всё в нём было, как у аристократа высшей пробы, изысканно: чистая кожа утончённого лица, большие выразительные глаза, правильный нос, приятный бархатный голос, длинные музыкальные пальцы. Он прошёл через всю войну, был ранен, имел многочисленные награды, в бою потерял ногу и носил теперь протез. И учителя, и ученики относились к нему уважительно. Симпатизировал он учительнице русского языка и литературы, Полине Сергеевне, и когда он появлялся в учительской, мы торопились оставить их вдвоём. Каким-то образом стало известно, что сидит он по 102 статье – за убийство. Полина Сергеевна решительно защищала своего избранника:
– Никакой он не убийца – просто хотел напугать любовника жены!
– Любовника? Расскажите!
– Послал ему маленькую посылочку с миной, тот открыл – мина взорвалась.
– А где он мину взял?
– Смастерил.
– Ничего себе – Кулибин! А как узнали, что смертельную посылку начинил он?
– Только он один мог такое придумать! – акцентировала она с гордостью.
– И вы его, такого… изобретательного, не боитесь?
– Он же не думал, что так получится, только напугать хотел.
– Ну, знаете! Придумать такое и сказать: «Только напугать»?!
История эта имела счастливый конец. «Добряк» вышел на свободу, они поженились и уехали в Сочи. Рассказывали, что жизнь их сложилась.
Выделялся среди осуждённых ещё один тип – директор завода. Рабочие его завода получали деньгами намного больше, чем рабочие других заводов. В этом усмотрели «противозаконие», и любовь к экономической справедливости обернулась ему сроком в пятнадцать лет.
Преподавать литературу в колониях трудно, но интересно. Трудно потому, что её программа мало устраивала эрудированных и начитанных учеников. Чтобы противостоять их негативу, надо было, как рыба в воде, ориентироваться в материале. Чтобы быть во всеоружии, я тщательно готовилась к занятиям, но зачастую не я их – они меня учили. Их нестандартные и зрелые сочинения открывали мне глаза на многое. В те далёкие шестидесятые от неотёсанных и грубых, как рогожи, учеников узнавала я о том, чему с трудом верили даже в годы «перестройки» и «гласности»: о восстании заключённых под Воркутой, о «деле Горького», о том, что в годы коллективизации на Украине и в Поволжье были случаи людоедства, что царская семья убита «с ведома ЦК», что борьба «белых» – это борьба патриотов за светлое будущее России, что заключённых подвергали пыткам: голых сажали на лёд, загоняли под ногти иголки, выбивали зубы и вообще расстреливали без всякого суда и следствия. Весь этот «негатив» казался иногда клеветой озлобленных на жизнь людей. Работая в детской школе, я ни о чём подобном никогда бы не услышала и долго смотрела бы на жизнь совершенно по-другому. И уж, конечно, не прочла бы книгу Солженицына «Последний день Ивана Денисовича». Хотя бы эту – других просто не было.
Преподавать русский было не менее интересно – нестандартное тоже встречалось. Так, одного «оригинала» нервировали «лишние», как ему думалось, грамматические правила, и он отмахивался: «Какая разница: „корова“ или „кярова“ – не скажешь, что бык!; „ночъ“ без мягкого знака не станет „днём“, а „грач“ с мягким – „индюком“»!
В первую смену учеников в школе всегда меньше. Факт этот тревожил директора, так что на одном из педсоветов он огласил для учителей «руководство к действию»: надо бывать в промзоне и интересоваться работой своих подопечных.
Чтобы не быть в «чёрном списке», учителя вынуждены хотя бы изредка посещать теперь ещё и промзону. Осуждённых выводят туда широкой колонной. Чтобы попасть в промзону, надо пройти несколько железных ворот, перед каждыми – перекличка; проход в жилую зону таков же – только в обратном порядке, и называется этот процесс «сменой», или «разводом». Хождение по зоне в такие минуты сводится к минимуму. Угрюмые мужчины, насторожённо оглядывающие одиноких прохожих, – жалкое зрелище, тем более в стужу и пургу, когда они топчутся и ёжатся от холода.
Самые большие цеха – кроватный и столярный. В столярном я узнавала о секрете изготовления шпона, полировки и инкрустации. Всё, что делалось искусными руками осуждённых, удивляло и восхищало – такие красивые вещицы, какие изготавливались здесь, мне нигде уже больше потом не встречались.
Май месяц – не только весна. Это ещё и конец учебного года с бесконечными отчётами, педсоветами, экзаменами, что лихорадили и изматывали. Отпуска связывались с надеждами на путешествия и лечение, но на все разговоры об отдыхе у Валентина один ответ: «До завтрашнего дня дожить ещё надо».