Дело происходит вскоре после войны. Маленькая девочка идет во второй класс начальной школы в лицей Карно. Ей уже почти шесть. Она совсем небольшого роста, с ангельским личиком и носит (последний год) две короткие светлые косички. В классе всего три девочки. Остальные – мальчики. (У меня перед глазами лица Жана-Филиппа Клоца, Бертрана Вешлера, Анри Друэна, Патрика Уильяма. Привет, ребята!)
Время диктанта. В правой руке девочка сжимает большую перьевую ручку. Склонившись над тетрадью, она страшно старается. Учительница диктует. Девочка слушает слова учительницы и записывает. Она смотрит на страницу, и ее охватывает ужас. Буквы расползаются, как пауки, слова невозможно прочесть. Бумага промокла от чернил. Что же делать? Тревога растет. Девочка продолжает писать, несмотря на слезы, от которых ее каракули еще больше расплываются. Подходит учительница. Сердце девочки готово разорваться. Наказание будет страшным…
Через год, кажется, после этого произошла драма, болезненное воспоминание о которой преследовало меня десятилетиями.
Была перемена. Не знаю, готовила ли я свой «удар». Но я осталась одна в классной комнате. Тем утром моему взору был явлен редкий, роскошный, недоступный (с учетом эпохи и маминой зарплаты) предмет, который лежал на парте моего соседа «как ни в чем не бывало». Это была небольшая металлическая линейка (сегодня, вспоминая ее и мысленно взвешивая, я могу с почти полной уверенностью утверждать, что она была алюминиевой), сантиметров двадцать в длину, не плоская – это бы лишило ее всякой ценности, всякой красоты, – а с квадратным сечением. Прелесть, а не линейка!
Я была настолько очарована, настолько заворожена, что моральные принципы меня покинули. Я не украла линейку, я просто-напросто ее «взяла».
Мои маленькие товарищи вернулись в класс. Я даже не пыталась спрятать линейку, ведь она была моя. Сосед мой сразу заметил воришку. Он захотел отобрать у меня линейку. Я сопротивлялась. Он просил помощи у одноклассников, звал их в свидетели, злился, размахивал руками… пока не был вынесен вердикт: эта линейка, несомненно, принадлежит Сибилле, дело закрыто.
Вернувшись домой, я спрятала линейку в глубине шкафа в своей комнате, не для того, чтобы ее никто не увидел, а чтобы не видеть ее самой. Я ни разу ей не воспользовалась, ни разу не взглянула на нее, ничего с ней не сделала. Я со страхом думала о приближении года своего первого причастия: как посмела бы я сознаться в таком необъятном грехе? На самом деле, с течением лет я пришла к мнению, что хуже, чем само воровство, было то, что я позволила несправедливо обвинить своего одноклассника во лжи (до сих пор стыдно).
Лишь спустя лет тридцать эта ошибка перестала меня терзать. Когда я совершенно серьезно рассказала эту историю своему психоаналитику, то он заключил следующее: «В тот день ваши друзья сослужили вам плохую службу».
Среди звуков моего детства был мрачный свист поездов в Пон-Кардине, который ветер иногда доносил до нас и который я принимала за крики ведьм, проносившихся в ночи верхом на метлах (няня с удовольствием поддерживала мое тревожащее убеждение). По вечерам еще орали коты, переходя с бесконечного младенческого плача к военному кличу, да что же с ними такое (мне было плохо), и наконец – более приятный, светлый, полный радости – писк ласточек, которые с приходом весны кружились на фоне бледнеющего вечернего неба над улицей Жаден, заставляя мое сердце подпрыгивать в груди, когда я маленькой девочкой следила за ними, стоя на балконе.
Я чуть не забыла режущий слух вой сирен – но я тогда была уже гораздо старше – которые включили в один скверный четверг в полдень (чтобы протестировать? чтобы содержать их в рабочем состоянии?) и которые долго, пока я наконец к ним не привыкла, поднимали из глубин моего раннего детства тревогу, которую я впервые ощущала сознательно.
Все эти звуки, неразрывно связанные с моим далеким детством, теперь неизбежно вызывают у меня ностальгию… пусть они и потеряли свой магический характер.
Когда я была еще совсем маленькой, мы поехали на несколько дней в Нормандию к друзьям мамы, у которых были огромные владения: большой хозяйский дом, окруженный полями, которым не было видно конца. В моей памяти сохранилась лишь терраса, где взрослые сидели после обеда, пили чай, играли в карты, и всепроникающий, навязчивый зеленый цвет травы, который резал глаза, куда ни бросишь взгляд.
Позже я узнала, что именно в этом доме меня зачали, однако в личном опыте это место связано с достаточно банальным, на самом деле, происшествием, однако настолько ярким, что я до сих пор иногда возвращаюсь к этим воспоминаниям.
Перед ужином, когда собирались накрывать на стол, хозяйка дома торжественно объявила, что пропал некий предмет – кстати, совершенно не ценный, кажется, яблоко (!) – и что преступником могла быть я, и была я, самая младшая из присутствующих в тот день детей (зачем такие подробности обо мне? неужели это и была причина?). Я рьяно отрицала, но безуспешно. Мама тщетно пыталась меня защищать. Общественное мнение было настроено против меня, это было очевидно. Несправедливое обвинение было для меня в высшей степени унизительно: мне не верили, я больше не существовала.
Сейчас, записывая этот случай, я в первый раз связала его со сценой кражи линейки в лицее Карно. Интересно, что произошло раньше? Инстинктивно, вспоминая свой уровень умственного развития в момент этого происшествия – ведь вспоминая, мы оказываемся точно на месте, в голове ребенка, которым когда-то были – я бы сказала, насколько я могу это утверждать, что история, которую я только что рассказала, произошла позднее, чем сцена в лицее.
Справедливое возмездие?
«Подождите, подождите меня!» – кричит маленькая девочка в комбинезоне, пытаясь догнать мальчишек. Дело происходит на юго-западе Франции. Мальчишки – это ее брат и сын маминой подруги, у которой все они вместе проводят летние каникулы. Мальчишки старше девочки всего на год и на полгода соответственно, но в этом возрасте это огромная разница, к тому же – она всего лишь девочка… Нужно дать ей это почувствовать, посмеяться над ней, воспользоваться ситуацией. Детство – время самых разных проделок…
И вот я бегу, отчаявшись. Зову, но бесполезно. Они впереди и порой оборачиваются, смеясь, а расстояние между нами все увеличивается, скоро они совсем бросят меня. Этого, конечно, они и хотят – оставить меня одну, в то время как сами после обеда будут исследовать владения, делать тысячу запрещенных и потрясающих вещей, свободные как мальчишки и вдвойне довольные от того, что так провели меня.
Я до сих пор слышу свой детский голос: «Подождите, подождите меня!», и у меня перед глазами картина: они изо всех сил улепетывают от меня, светит солнце, прекрасное послеобеденное время, бескрайний простор деревни – и тут пленка обрывается. Все меркнет. Я не вижу, как они возвращаются. Я не знаю, что делала в тот день. Как во сне, все прекращается в момент кульминации, когда напряжение достигает предела.
Я выросла в тени гладиолусов. Поэтому я, вероятно, единственная в Париже питаю совершенно особенные чувства к этим вышедшим из моды цветам. Гладиолусы больше не дарят: это дурной тон, эти цветы жесткие, лишенные изящества, устаревшие, одним словом – безвкусица.
В больших ресторанах на Монпарнасе из гладиолусов часто составляют огромный центральный букет, демонстрирующий престиж заведения. Когда я захожу в такого рода места и мой взгляд падает на «букет», я сразу вспоминаю маму. В мои детские и ранние подростковые годы она работала анестезиологом, и больные, которых она погружала в сон, чаще всего присылали ей букеты гладиолусов, чтобы отблагодарить ее за заботу и доброту.
Дома букет всегда стоял на одном и том же месте – на высоком столике в маминой комнате, которая одновременно служила гостиной, слева от входа, рядом с одним из двух окон. Гладиолусы все видели и слышали. Они возвышались над большим круглым столом красного дерева, вокруг которого мы – сестра, брат и я – собирались, чтобы проводить время с мамой. Здесь был центр дома. Только у мамы было закрепленное за ней кресло. Сидя в нем, она разбирала почту, оплачивала счета, занималась мелким шитьем, не переставая нас слушать. (Для меня оставалось загадкой, как она могла делать две вещи одновременно, и порой я просила ее – безуспешно, кстати – оставить все дела, чтобы полностью быть со мной и лучше меня слушать, как мне казалось.)
Она была спокойной, доброжелательной, с голубыми глазами и ловкими руками – наша единственная опора.
А над ней, в углу у окна, бдили гладиолусы.
Мне еще не было двадцати. Двоюродный брат матери с женой любезно пригласили меня провести с ними выходные загородом – в очаровательном деревенском домике с садом за высокими стенами. Мамин кузен, инженер по профессии, с любовью выращивал там овощи, энергично орудуя лопатой и мотыгой, а его жена занималась цветами и садом. Но для такого подростка, как я (мало склонного к физическим занятиям), самым важным, самым восхитительным была растущая перед домом, прямо за его порогом вишня. Я так про нее рассказываю – вы правильно догадались – потому, что в те памятные выходные дерево было усыпано ягодами: золотисто-розовыми, не слишком сладкими и не горькими, такими, которые хочется есть еще и еще, потому что они не кислят и имеют мягкий вкус, настолько легкий, что следующая ягода сама просится в рот.
Но я снова отклоняюсь от темы. Муж и жена, которые, как мне казалось – это подтверждало их приглашение – относились ко мне с особой теплотой, происходили из либеральных буржуазных кругов, были (или, по крайней мере, хотели быть) открытыми новым идеям и искусству. Когда мы с двоюродным дядей беседовали, он из своего сарая, я – у моего вишневого дерева, он вдруг прервал меня и неожиданно задал очень важный вопрос: «Это был мужчина или господин?»
Из этого потрясающего вопроса, который засел у меня в голове будто вонзившийся в ствол дерева топор, можно сделать самые разные заключения. Например, о том, что не стоит судить по внешнему виду, или о том, что каждый день преподносит нам новые сюрпризы (я никогда не задумывалась о таком представлении о жизни), или о том – и на этом варианте я и остановилась – что у всех нас разные ценности.
Ведь позже я поняла, что важнее всего, на самом-то деле, быть мужчиной или женщиной и ни в коем случае не господином или дамой (и не важно, как другие вас видят).
Ах, дискотеки! дискотеки тех лет, когда девчонки еще ждали, что мальчики пригласят их танцевать. Какие мучительные воспоминания! Никому не позволю утверждать, что подростковый возраст – лучшее время жизни.
Прежде всего, нужно было готовиться, наряжаться, прихорашиваться, надевать дурацкое, по моему мнению, платье, в котором я себя неловко чувствовала. Открытое декольте, узкая талия, туфли, макияж – ужас. Да, меня все это ужасало. Нужно было нравиться, нравиться любой ценой, подчиняться правилам. Кому нравиться, зачем, нравиться всем? За кого меня принимали, почему я позволяла так с собой поступать? Я бессознательно сопротивлялась: перед выходом у меня слегка поднималась температура.
До тех пор мальчики были моими друзьями, братьями, равными. И вдруг я оказалась отделена от них невидимой, непонятной, неразрушимой, непреодолимой преградой: океаном, стихийным бедствием, я бы даже сказала – цунами сексуальности! Мне бы так хотелось, чтобы все было как раньше. Настал конец взаимопониманию, любовной дружбе. Мои братья стали чужими, они издали измеряли меня взглядом, осуждали меня, оценивали, а мне было стыдно быть в этой роли.
Я любила танцевать. Теперь же приходилось ждать, чтобы один из этих молодых придурков меня заметил.
Если кто-то мне вдруг нравился, то это чувство практически никогда не было взаимно, и я весь вечер страдала от невозможности даже испытать свою удачу.
Это было тоскливое, мрачное, невыносимое время.
Позднее (удивительно, правда?) я решила выбрать саму себя. Женские хитрости? я избавилась от них, моему телу и лицу они были не нужны. Говорить, улыбаться – это я могла и сама. Наконец я могла быть собой. Если мужчины меня не замечали, тем хуже для них.
Осмелюсь ли я рассказать вам волнующую историю старого соседа напротив и, главное – получится ли у меня? Я уже потерпела неудачу при первой попытке и бросила это дело, я испытывала отвращение, была вне себя, разрываясь между ощущением того, что я до сих пор не переварила эту историю (это значит, что я недостаточно разобрала ее в анализе, поэтому не могла рассказывать о ней публично), и более общим чувством собственной неспособности, ничтожности, скажем прямо, в писательстве.
Итак, я решила, хотя ситуация существенно не изменилась, вновь бросить себе вызов, на этот раз рассчитывая на собственное упрямство, самолюбие (у меня должно получиться), а также задействуя все ресурсы моего таланта, даже самые ненадежные. Я подумала, что игра стоит свеч…
Все началось очень давно, в день, когда наша консьержка (также работавшая консьержкой в доме напротив) поделилась со мной секретом, когда отдавала почту. Тогда я была маленькой девочкой, и эта «славная женщина», как называла ее мама, рассказала мне, что Мсье N (я так и не смогла запомнить его фамилию) был ко мне неравнодушен (насколько я помню, она использовала другое выражение, однако смысл был именно такой), находил меня милой, правда очень милой, и что он приходил в восхищение, когда я в своей кровати лежала ногами к стене… Славная или извращенная? Это сосед из дома напротив попросил ее передать мне сообщение или она сама проявила инициативу? На самом деле, это ничего не меняло: в любом из двух случаев никто не заставлял Селестину пересказывать маленькой девочке слова зрелого мужчины о желании, которое она в нем вызывала.
Как бы то ни было, я была заворожена, и это продолжалось долго…
Как я уже отмечала в книге «Отец», в то время мы жили одни – сестра, брат и я – с нашей матерью. Отец был в другом месте, он отсутствовал, и мы редко его видели. В отношениях матери с мужчинами я никогда не замечала ничего кроме дружбы, уважения или простой любезности. Желания я у мамы никогда не наблюдала.
Информация, которую – сознательно или нет – мне передала консьержка, оказалась для меня решающей. Посреди сексуальной пустыни моего детства появился мужчина, который проявлял ко мне интерес, и я была его пленницей… С того дня, как Мадам С. (ее-то имя я прекрасно запомнила) открыла мне глаза, я стала регулярно наблюдать за соседом через окно. Делать это было тем проще, что его мастерская была расположена на уровне чуть ниже наших окон в доме напротив. К тому же, поскольку он был художником (он рисовал рекламные плакаты), то он весь день был у себя, сидел целыми часами, почти не шевелясь, за рабочим столом, поставленным под огромным окном, ровно напротив нас, по другую сторону узкой улицы.
Чаще всего я наблюдала за ним, стоя за рамой двустворчатого французского окна в своей спальне. Иногда я рисковала и выходила на балкон. Я не преувеличиваю, говоря так, потому что в такие моменты – я так и не нашла этому объяснения – он всегда поднимал голову в мою сторону, как будто некий призрак предупреждал его о моем присутствии, и я тут же ретировалась в комнату. Иногда после наступления темноты я смотрела на него из-за тюлевой занавески, пользуясь тем, что на его стол падал свет единственной включенной лампы, и наивно считая, что меня не видно. Но и тогда он вдруг поднимал голову, загадочным образом чувствуя на себе мой взгляд, и лишь через некоторое время я поняла, что он прекрасно меня видел, когда в моей комнате горел свет. (После этого я стала свет выключать.)
Дополнительным элементом притяжения для меня были женщины, которые время от времени приходили к этому холостяку. В этом отношении моим источником, точнее, информатором была Мадам С., которая, как мне теперь представляется, должна была, как успешная сводница, рассказать второй стороне про мой интерес к соседу, который она сама во мне пробудила. Итак, я узнала, что у Мсье N, между прочим, джентльмена, был один-единственный недостаток, который Мадам С., чьи слова до сих пор звучат у меня в голове, снисходительно называла «грешком». Несмотря на мое значительное отставание в том, что касалось секса, я прекрасно видела, что дело пахло порохом, и это только увеличивало мою завороженность. Что же именно я чувствовала, когда мужчина в доме напротив сажал одну из своих женщин себе на колени? Зависть или ужас? И то и другое, я думаю. А что я чувствовала, когда часам к шести вечера он выходил из своего логова, спокойный, легкий, в то время как я сидела в комнате за домашней работой? Стоя на балконе, я видела, как он удаляется по тротуару напротив, всегда направляясь к концу улицы справа, то есть к улице Медерик. «Куда же он идет, везунчик? – растерянно думала я. – Наверное, и я, когда буду взрослой…» И тут он вдруг поворачивался к балкону и смотрел на меня, невозмутимый, будто китайская маска.
Этот аттракцион, этот обмен взглядами продлился до тех пор, пока я окончательно не уехала из материнского дома. Тогда мне было уже больше двадцати. Скажу лишь, что перед отъездом я звонила ему как минимум дважды, чтобы просто услышать его голос. Как влюбленные в безвыходной ситуации, я не произносила ни слова, испуганно задерживая дыхание, потом поспешно вешала трубку… пока Небо меня не покарало.
Такова история старого соседа из дома напротив. Теперь, когда я ее вам рассказала – с большим трудом, как говорила Колетт[12], – сохраните ее, пожалуйста, потому что я этого больше не хочу.
Иногда в нашу жизнь вплетаются мотивы семейных преданий. У меня так произошло с историей, которую нам рассказывала мама в то время, когда у меня уже сформировалось политическое сознание. Эта история всегда приводит меня в восторг, и я часто ее вспоминаю, а также не лишаю себя удовольствия при случае рассказать о ней друзьям: в каком-то смысле я сделала ее своей историей.
Речь в ней идет о моей бабушке по материнской линии, которую мы называли «бабуля» и которая жила, когда я была маленькой, у своей старшей дочери (маминой сестры) и зятя. Родом из высокой провинциальной буржуазии, бабуля была очень красивой женщиной (как я видела по фотографиям), а также очень доброй, как я знала по собственному опыту маленькой девочки и по многим другим моментам, касавшимся всей ее жизни.
Блондены, носящие фамилию моего деда по материнской линии, были республиканцами, причем ярыми, как мои троюродные братья продемонстрировали во время войны, но «бабуля», несмотря на то, к какому поколению и социальной среде она принадлежала, дополнительно выделялась в своем роду.
Но расскажу же вам «мою» историю, кстати, очень краткую.
Мой дядя (тетин муж), возвращаясь домой, приносил две газеты: свою, «Фигаро», и газету для бабушки. Заходя в гостиную, где она сидела, он бросал газету на стол и произносил тоном, в котором пробивалась нежная ирония, свое обычное: «Бабуин (именно такое удивительное прозвище было у моей бабушки), вот ваша “Попюлер”!»
Тот факт, что моя бабушка поддерживала идеи Леона Блюма[13], до сих пор вызывает у меня гордость.
Как и каждое лето, я была на острове Ф. посреди Средиземного моря, у берегов Испании. Болезнь, о которой я писала в первой книге, никак не заканчивалась. Жара, тишина и мое одиночество в прекрасном доме, где я остановилась, – стены почти метр толщиной, потолок из необтесанных бревен, узкие окна, напоминающие окна ферм в Северной Африке, плоская крыша – только усиливали ее. В некоторые дни я ощущала такую слабость, что не могла выйти из дома, который представлялся мне то дворцом, то гробницей. В то время я ложилась очень поздно и много пила. Когда я просыпалась, солнце уже успевало превратить местность вокруг в раскаленную печь. Моя физическая слабость (мышц и нервов) могла сравниться лишь с моей душевной пустотой. В тот день изнеможение достигло предела. В такие моменты растворяешься, перестаешь существовать. Искать выход бесполезно. Какой может быть выход, когда все желания угасли? В тот день я неожиданно, точно сомнамбула, прыгнула в свой Ситроэн 2CV и отправилась на другой конец острова. Двигаться, хотя бы двигаться – чтобы обмануть смерть? Не просите меня описать мой путь – золотисто-коричневые ограждения врезанной в ландшафт дороги, синее море – потому что в тот день я точно ничего не видела. Я приехала в Эс Кало, небольшой рыбацкий порт у подножия «горы», вышла из машины и села на защищенной от солнца террасе единственного пансиона-ресторана. Никого больше не было, все были на пляже. Чувство давления сохранялось, я ничего не чувствовала и едва дышала. Неожиданно появилась семья испанцев: отец, мать и дочка. Девочка была некрасивой, и было видно, что она только недавно научилась ходить. Отец играл с ней в мяч. Я не могла оторвать от них взгляда. Как отец ни старался аккуратно кинуть мяч так, чтобы он прилетел в руки дочери, у малышки никак не получалось его поймать. Тогда она бежала за ним, запинаясь и смеясь, наклонялась за мячом, брала его двумя руками и неумело кидала отцу. Так они и играли. Коляска стояла в углу. Уже не помню, где была мать девочки. Наконец, игра закончилась. Моя усталость улетучилась…
Я не готовлю – всем моим друзьям это известно. Однако было время, когда я еще старалась питаться «нормально». Иногда (три-четыре раза в год?) мне случалось пойти в мясную лавку за бифштексом, мясом по определению полезным, думала я, и легким в приготовлении.
Но я не собираюсь рассказывать вам о своих буднях, привычках или страхах. Однажды, стоя в очереди за мясом в магазине на углу улицы, я стала свидетелем сцены, которую не смогла забыть. Обыкновенные покупатели, совершенно классический мясник: красивый мужчина с непременными черными усами, светлыми глазами, с лицом, выражавшим уверенность профессионала, который преуспел в жизни и знает, что этого заслуживает. Хозяйка магазина стоит на кассе, а помощник выполняет указания хозяина, но не общается с клиентами. Сразу понятно: главный здесь – мясник.
Передо мной в очереди стоит старушка. Она просит кусочек легкого для своего кота. Мясник выполняет просьбу, строя из себя вельможу: за легкие денег он не возьмет. Пожилая женщина униженно, как бедные, выходит с пакетом. Мясник, который и бровью не повел, может наконец-то раскрыть секрет: «Она говорит, что это для кота, но на самом деле покупает для себя», – бросает он с презрением.
Теперь-то мы в курсе.
Между «хорошими людьми» можно говорить обо всем…
Я еду на своем маленьком красном Остине по авеню Рене-Коти к площади Данфер-Рошро. Из-за пропорций этой площади, многочисленно стекающихся к ней городских артерий и стоящей в центре гордой статуи Белфортского льва, водители, желающие проехать через нее, вынуждены делать виражи. Я как раз описывала широкую дугу по правой стороне площади, чтобы свернуть на бульвар Распай. Именно в тот момент я заметила издалека на середине зебры ее – маленькую, сгорбленную, с трудом спешащую перейти на другую сторону бабушку. Светофор был красный, площадь в этот час была почти пуста, у старушки было много времени… но она боялась. И этот беспричинный страх я почему-то чувствовала, остро ощущала его как унижение для пожилой женщины – я должна была что-то сделать. Я тут же притормозила, как бы говоря ей мысленно: «Не бойся, моя милая».
Моя жизнь была отмечена множеством странных происшествий. Одно из них произошло в Эс Кало. Еще об одном я хочу рассказать вам дальше. Но сперва отмечу, что это воспоминание приводит меня в очень тяжелый (мягко сказать) период моего существования, которого я лишь поверхностно коснулась в предыдущей книге, поэтому мне нужно преодолеть сомнения и сопротивление, чтобы приступить к работе.
И о работе как раз речь и пойдет. Более десяти лет я была неспособна себя обеспечивать. Я, которая была прилежной ученицей, труженицей, внезапно погрузилась в состояние физической и умственной астении, настолько же необъяснимой, насколько отвратительной. Но не будем на этом задерживаться сейчас…
В таком состоянии отчаяния вперемешку со скукой прошло несколько лет, и наметилось некоторое улучшение, тогда две «вещи» (две цели) представлялись мне основополагающими, обязательными: найти мужчину и работу (я так и записала на отдельной странице в дневнике: «мужчина и работа»).
Мужчин было множество, они появлялись последовательно, с долгими пустынными перерывами между ними, и каждая история заканчивалась неудачей. Со мной, конечно, невозможно было жить: как тут не заразиться несчастьем? Работа была совсем другим делом: я просыпалась в полдень, проспав двенадцать часов, не могла ни на чем сосредоточиться, память совсем прохудилась… Несмотря на это, я не оставляла попыток. Пока однажды одна подруга не рассказала про международную организацию с главным офисом в Париже, где прошедшим отбор кандидатам давали переводы на дом.
(Нужно закончить поскорее, от этих строк мне плохо.)
Дальше вкратце: в течение трех лет я переводила дома тексты для этой организации. Щедро помогая себе сигаретами и по ночам виски, я работала с двух часов дня до двух ночи.
Наконец-то я зарабатывала себе на жизнь, но какой ценой! Опять же, опустим подробности… чтобы перейти к той истории, ради которой я вернулась к этим неприятным воспоминаниям. (Было ли бы мне стыдно за то, на что меня обрекла судьба? Известно, что жертвы почти всегда чувствуют себя виноватыми, так же как и побежденные почти всегда неправы.)
Однажды я сделала решительный шаг: после долгих уговоров руководителя французской секции я согласилась переводить в офисе. Преимуществ было множество: я больше не была в одиночестве, неизбежно прекращала работать в восемь вечера, у меня освободились выходные и значительно повысилась зарплата. Я «поставила свои условия», которые были без разговоров приняты: индивидуальный график (я начинала работать в одиннадцать), личный кабинет и никаких текстов, связанных с точными науками.
И вот наступает решающая неделя: я войду в мир работы, мир взрослых, в нормальный мир… Прихожу в офис совершенно выбитая из колеи после слишком короткого сна. Мне выделяют кабинет. Я приступаю к работе. Куря одну сигарету за другой, надиктовываю перевод на магнитофон, как это обычно делают здесь. Я ужасно устала. Нужно показать определенный результат, к которому я тщетно стремлюсь. Оригиналы неразборчивы, я прошу помощи у коллег, которые любезно оказывают мне содействие. Первый день окончен. Я возвращаюсь домой точно зомби. Просыпаться каждый день на четыре часа раньше обычного – для меня пытка. Я встаю, еду в метро, приезжаю с туманом в голове, курю беспрерывно, чтобы взбодриться. Иду завтракать в кафе в состоянии транса. У всех вокруг расслабленный вид. Сколько времени я продержусь? Неделя тянется медленно. Мне становится все хуже. Возвращаясь домой, я сразу наливаю себе виски с водой Перрье, потом ужинаю кусочком ржаного хлеба с паштетом, не отрывая глаз от фильма, который начинается в полдевятого. У меня так долго не получается расслабиться, что все меньше времени остается на сон.
Наступает утро пятницы. Нет, на этот раз я не могу встать. Во мне не осталось ни капли сил. Да и какой смысл – я все равно не в состоянии переводить. Но если я сегодня брошу, в отчаянии думаю я, то все будет потеряно. Мои труды окажутся напрасными. Я упущу шанс, шанс выбраться, шанс на «нормальную жизнь». И я иду на работу.
Никто не может представить мое состояние в то утро пятницы, в последний день первой недели настоящей работы, настоящей жизни (?). Я смотрю на текст и ничего не понимаю. Сколько часов еще осталось до освобождения? Словно призрак, иду обедать. Никто ничего не замечает. Я заставляю себя проглотить хоть немного еды. Возвращаюсь в свою клетку. До восьми часов еще целая вечность…
По пути я взяла кофе в автомате. Я пью его небольшими глотками в своем кабинете размером не более пяти квадратных метров. За перегородкой сидит моя соседка, она на десять лет меня младше, но гораздо дольше меня в этой профессии. Пусть она выглядит как школьница, она замечательная переводчица, со всеми качествами, которых нет у меня: непринужденная, быстрая, молодая (мне уже почти тридцать восемь лет). Она стучит в дверь и вваливается ко мне в кабинет со стаканчиком кофе в руке. «Я вас не беспокою?» – «Совсем нет» и т. д. Я вижу ее, но с трудом слышу. Ее речь похожа на щебет птиц. Я, конечно, ничего не рассказываю о своем состоянии. Да-да, все отлично. И она уходит, как и пришла: легкая, веселая, она напоминает мне школу, счастливое время. И вот ее нет. Я снова одна на один с текстом. Но что же происходит? Куда подевались мои страдания? Я собралась с силами… Восемь вечера? Да ерунда.
(Привет тебе, Мари-Кристин.)
Уже довольно давно у меня появилась привычка раз в неделю ходить в «Шопи», самый близкий к дому супермаркет, чтобы купить базовые продукты, необходимые для ежедневных приемов пищи. В то время, когда произошла история, которую я расскажу дальше, лет десять назад, я уже справилась со своими трудностями, и у меня не было проблем с деньгами: больше не приходилось лишать себя того или другого, долго сравнивать цены – я покупала то, что было нужно – и точка. Когда человек долгое время жил в условиях жесткой экономии, то он осознает, что это огромная привилегия, и это ощущение – мне кажется, я надеюсь – сохраняется навсегда.
Однажды я шла по этому супермаркету, энергично толкая перед собой схваченную по пути тележку (лень в чистом виде, мне вполне хватило бы корзинки), когда увидела в нескольких метрах от меня пожилого мужчину, стоявшего перед полкой с кофе. Инстинктивно я остановилась в начале прохода, чтобы свободно за ним наблюдать. Он был одет бедно, в правой руке сжимал бумажник, и казалось, бы полностью поглощен разглядыванием различных марок и видов растворимого кофе, пестревших у него перед глазами. Он изучал одну за другой с величайшим сомнением. Все его существо – слегка наклоненный вперед корпус, крайняя сосредоточенность во взгляде – казалось, говорило: могу ли я себя побаловать? или это неразумно? Он открыл бумажник, потом снова закрыл его и застыл на месте.
Сердце в меня в груди заколотилось: осмелюсь ли я вмешаться? а вдруг я его обижу? Не в силах справиться с собственными сомнениями, я отважно подошла к мужчине и, как ни в чем не бывало, с улыбкой обратилась к нему со следующими словами: «Извините за беспокойство, позвольте я куплю вам пачку кофе? Мне это было бы очень приятно». Он с сомнением взглянул на меня, сначала ничего не сказал, но потом ответил: «Я соглашусь, но на одном условии: в следующий раз я вас угощаю». «Договорились», – ответила я. Тогда он выбрал самую дешевую упаковку, и мне пришлось настаивать, чтобы он взял что-то получше.
Мы разошлись как светские люди.
Когда я вышла из магазина, сердце у меня все еще сильно билось. Но на этот раз не от страха.
Это произошло на станции метро на севере Парижа, недалеко от Барбеса. Мир уже не тот, буржуазия исчезла, лица становятся все более пестрыми. В воздухе витает странный и чужой запах бедности и бегства.
Как только я вошла на платформу, мое внимание привлек пожилой человек с палкой слепого, который неподвижно стоял перед краем платформы. Меня поразило благородство его фигуры в сочетании с необычным нарядом, отражавшим две культуры. Насколько это было возможно, он сохранил свою национальную одежду – в частности, джеллабу – но одновременно – дело ли в погоде (была зима) или во влиянии долгих лет жизни во Франции – сверху на нем было нечто вроде длинного стеганого жилета, застегивавшегося снизу доверху на крупную молнию. Мне подумалось – иногда время замедляется, – что это его жена специально для него придумала и сшила такой наряд, но нужно признаться, что я никогда не заходила в магазины одежды в отдаленных кварталах нашей столицы. И все же подчеркну: у седовласого старика точно была супруга, которая очень о нем заботилась, из любви ли, из уважения, следуя правилам обычаев, или по всем перечисленным причинам.
Завороженная этим мужчиной с навечно погасшим взглядом, я подошла к нему, чтобы рядом с ним ждать поезда. Из тоннеля с привычным грохотом вылетел состав. Мой сосед стал мелко и легко постукивать палкой по полу. В этом повторяющемся движении не было ни страха, ни нетерпеливости. Он со вселенским спокойствием требовал должное от своих братьев-людей. Я аккуратно взяла его под руку и проводила в вагон до откидного сиденья. Он вежливо поблагодарил меня, и я села недалеко, чтобы еще понаблюдать за ним.
Позади меня, в глубине вагона, голос молодой бездомной вдруг пробился сквозь шум метро. Закончив свое причитание, она вышла в центральный проход, звеня монетами в жестяной банке. Бряцание становилось все ближе. Мой арабский приятель уже достал из кармана какую-то монетку и держал ее наготове в свободной руке. Дальше, как будто в балете, девушка приблизилась к нему, их руки почти соприкоснулись, и я услышала звон монеты. Круг замкнулся, двери открылась, и девушка вышла.
Это случилось на станции метро Алезиа после тяжелого рабочего дня (принудительные работы по переводу в течение восьми часов подряд). Я, как всегда в то время, была измождена. И, конечно, еще выпила один или два кира[14] (скорее, два) после работы. Курила не переставая с момента, когда заходила в свою «клетку» и до последней строчки.
И вот я выхожу из вагона и, уставшая как рабочий после завода (так я это себе представляю, по крайней мере), направляюсь к выходу «Авеню Женераль-Леклер» – напротив дома 82), откуда два шага до дома моего хорошего друга. На этом выходе великолепный эскалатор за мгновение возносит вас наверх, на свежий воздух. Но перед входом на него светится красный знак – он сломан! Из «великолепия» неподвижный эскалатор превращается в испытание. Он очень длинный, со слишком высокими ступенями, чтобы подниматься по ним, когда они неподвижны, а в конце этого гениального изобретения – так далеко! – виден клочок серого неба, типичного для парижских вечеров.
Я мучительно начинаю карабкаться вверх. Ноги болят, и моя любовь к табаку дает о себе знать: мне будто бы сто лет. Люди вокруг меня не выглядят уставшими. (За свои «лекарства» я плачу огромную цену.) Вдруг слышу быстрые шаги – прыжки – позади себя: высокий темнокожий молодой человек обгоняет меня на всей скорости. Как утопающий, которого уже покидают силы, и он чувствует, как идет ко дну, я протягиваю руки с просьбой о помощи. Парень налету хватает мою руку и тащит меня до самого верха. Не успеваю я его поблагодарить, как он оборачивается с широкой улыбкой и говорит мне: «Так мило, что вы подали мне руку».
(в день, когда умер отец, у меня начались месячные прямо посередине цикла.)
Через некоторое время после смерти матери, в 1983 году, мне приснился ужасный сон. За десять лет до этого мама потеряла любимую дочь Каролину в автомобильной аварии. После ее смерти мама погрузилась в горе, тоску, которая хоть и ослабла с годами, но осталась с ней до конца жизни. Вскоре после гибели моей старшей сестры, мама сказала мне безжизненным голосом, смотря куда-то в пустоту: «Я ее не вижу… (что она имеет в виду, удивилась я), только прошлой ночью увидела на мгновение». И она выглядела расстроенной из-за того, какое короткое время ей было выделено. Тогда я поняла, что ночью, во сне ей предвиделась Каролина.
Мама не была верующей, как и я. И все же она сказала «я ее не вижу». Когда любимый человек умирает, мы повсюду ощущаем его присутствие, говорим с ним, как будто бы он мог вдруг оказаться здесь, настолько сильно нам этого хочется… Сны берут на себя выполнение этого чуда, становясь посредниками между богами и людьми. Но иногда сны разочаровывают или еще хуже…
Приснившийся мне про маму сон преследовал, мучил меня долгие дни, лучше бы он мне и не снился. Потому что, несмотря на мое происхождение и знания, я часто воспринимаю свои сны буквально, и они потрясают меня так, что я не могу справиться с этим потрясением, не могу их интерпретировать. Я говорю себе: это правда, поскольку я не думаю, они мне были даны. Но оставим в стороне мое неисправимое ребячество. Вот что мне приснилось.
Я спускаюсь в потусторонний мир и там встречаю маму. Она одна, совершенно одна. На ее гладком и бледном лице читается невыразимая грусть. Она бесцельно ходит, бродит без конца в некоем сумрачном подземелье. Она говорит мне: «Никого нет, мне скучно (и это слово особенно раздирает сердце, ведь она так боялась скуки), здесь я не с живыми и не с мертвыми». Я подумала о ее матери и обожаемой дочери, которых мама здесь не нашла, и подумала о нас, оставшихся на земле, которых мама навсегда покинула. И небытие показалось мне в тысячу раз лучше этого: мама была живой мертвой в неизвестном месте, отрезанная от живых и от мертвых, навечно обреченная на одиночество.
Позже я спросила его: ты помнишь, в какой момент перестал меня любить? Тщательно подумав, он ответил: думаю, что это произошло в тот день, когда ты ждала моего возвращения дома, и когда я пришел, то увидел тебя в бешенстве, с бутылкой виски у кровати. Мне кажется, в этот день я начал бояться.
В другой раз он сказал мне: я не люблю, когда меня любят.
Вижу себя в пятницу 23 сентября 1994 года, прекрасным осенним днем, идущей по бульвару Сен-Жермен. Я выхожу из метро на станции Сен-Жермен-де-Пре и направляюсь по тротуару по правой стороне улицы, мимо забитых террас кафе «Де Маго», кафе «Флор», не различая лиц людей, к улице Себастьен-Боттен, название которой в литературном мире служит синонимом издательского дома «Галлимар». Легкая и уверенная походка, гибкое и прямое тело, у меня больше нет возраста. Джинсы, куртка, платок, как обычно повязанный на шею, – я неуязвима, я торжествую, я победила: в некотором смысле, это лучший день моей жизни.
Но что же происходит? Я иду к своему издателю, чтобы заняться ритуальной рассылкой бесплатных экземпляров книги, которую устраивают за пару недель до ее появления в книжных магазинах. Но там, куда я иду, меня не ждет слава, там меня вообще никто не ждет. Я с удивлением обнаруживаю, что я одна. Моя пресс-секретарь, как будто ничего необычного не происходит, провожает меня в крохотную комнатку без окна. Я сажусь одна за стол, на котором аккуратно сложены от ста до ста пятидесяти экземпляров моей книги «Отец». Я не говорю «первой» книги, потому что тогда я еще не знаю, напишу ли когда-нибудь еще одну. Но неважно, эта книга здесь и через несколько часов окажется в руках первых читателей.
Как передать совершенно особенное счастье, которое я испытывала в тот день? Разве раньше я не переживала волнение перед встречей с любимым человеком? Разве раньше я не «сходила с ума от радости»?
И все же в этот день все иначе. Мое счастье ни от кого не зависит, я не смотрюсь на себя в любви другого человека, я – единственный автор происходящего, и ничто не может мне помешать.
Но с чего, спросите вы, такая радость, если неизвестно, как будет принята книга? Разве в течение трех лет вы не страдали и не сомневались? Вы так уверены в собственном успехе? Уже считаете себя писателем? Будьте скромнее, прошу вас.
Дорогие читатели, позвольте мне сказать вам, что вы ничего не поняли. Когда на свет появляется столь долгожданный ребенок, даже (особенно?) если он заставил вас ужасно страдать во время вынашивания, никто не задает себе подобных вопросов. Ребенок выходит из чрева, и это приносит освобождение, вы наконец в мире с самой собой. Ребенок уже родился, и какая бы судьба его ни ждала, вы выполнили свою задачу. Вы создали мир.
Когда я получаю письмо – настоящее письмо (естественно, я не говорю о грозном потоке счетов, посланий от налоговой, рекламы и других неприятностей, которые, к сожалению, в основном наполняют наши почтовые ящики) – я испытываю такое удовольствие, что не открываю его сразу. Сначала я пытаюсь угадать автора (кто же мог думать обо мне?). Я изучаю почерк на конверте, и если он мне незнаком, то переворачиваю отправление, чтобы посмотреть, не последовал ли отправитель рекомендациям нашей дорогой почтовой службы и не указал ли свое имя на обратной стороне конверта. Если такое первое обследование ни к чему не приводит, то я смотрю марку и почтовый штемпель, которые точно предоставят мне ценную информацию. Затем я прощупываю конверт, чтобы прикинуть количество листов: будет ли это хорошим, длинным письмом? Наконец, вне зависимости от того, что мне удалось обнаружить, я несу добычу в укромное место (спокойный уголок, где я могу сесть) и жду идеального момента, чтобы насладиться ею (избавиться от текущих задач, полностью освободить разум).
Этот ритуал порой оборачивается против меня: не каждое послание оказывается приятным. Один адресант пишет только банальности (столько эмоций – и ради чего), другой осыпает меня оскорблениями, тогда как я, узнав его почерк, ожидала лишь добрые слова (в тот день я разразилась хохотом). Однажды случилось и обратное, это было после публикации книги, когда я получила множество писем, наполнивших меня радостью. Я собиралась на ужин в маленьком ресторанчике в своем квартале и по пути забрала почту из ящика. Там было письмо, почерк на котором я не узнала. Письмо было отправлено в Париже. Перевернув конверт, я обнаружила фамилию очень дорогого друга, который уже давно переехал в провинцию и с которым мы много лет назад потерялись. Я тщетно пыталась найти информацию о нем, чтобы отправить ему свою книгу. Я вгляделась в надпись на конверте: инициалы перед фамилией были не его, а его жены. Меня тут же охватило ужасное предположение: если не он сам мне пишет, значит, его уже нет в этом мире. Сжав письмо в руке, я вышла на улицу, дрожа. Тревога во мне росла одновременно с уверенностью. Я шла, ничего не видя, эмоции были на пределе. Открыв дверь ресторана, я заметила столик в стороне от других, расстроенным голосом сделала заказ и открыла письмо: я все поняла неправильно. Д. (отправительница), которая регулярно приезжала по работе в Париж, наткнулась на мою книгу и прочитала ее, она поздравляла меня и просто хотела сказать (одновременно сообщив мне их новый адрес), что отвезет ее мужу в деревню. Я упала на стол в слезах.
Иногда, когда течение времени останавливается, когда она вдруг долго лежит на спине, подложив под голову небольшую жесткую подушку, прошлое кажется ей более реальным, чем настоящее, она думает о далеких вещах, которые проносятся у нее в голове, она остается наедине с собой. И вдруг что-то, что произошло давно, пятнадцать лет назад, если быть точнее (но это было вчера), всплывает в ее памяти. Она вновь видит эту сцену. Стыд не позволяет ей повторить здесь то, что было сказано тогда… Но слова были произнесены, в этом нет никакого сомнения. Быстро, слишком быстро, она не успела подумать. Потом было слишком поздно. Зло было сделано, оно было необратимо, неискупимо. В очередной раз ее сердце пронзает сожаление. О, моя милая.
(«моя милая», именно так она меня называла)
Я говорила себе, лежа рядом с мужчиной, с которым мы были вместе десять лет, – человеком редкой доброты – говорила себе: «В глубине души я всегда боялась мужчин».
Поймите меня правильно. Здесь я имею в виду первоначальную сепарацию.
Она бы хотела исчезнуть в нем, раствориться в нем, стать с ним одним целым.
Но это было невозможно.
К тому же ему не хотелось.
Прошлым летом на моем острове мы с К. подъехали к перекрестку Бар Эс-Кап, туда, где тропа Ка'н Парра соединяется с асфальтированной дорогой, ведущей к маяку на оконечности мыса Кап-де-Барбария, когда вдалеке, справа от нас, мы заметили приближающуюся маленькую энергичную фигурку на роликах, которая очень быстро поднималась по пологой и гладкой поверхности асфальта. (Солнце было в зените, жара изнуряющая.) Это была маленькая девочка, как мы поняли, подъезжая к ней, не старше лет десяти, в светлых шортах и футболке, со средней длины каре, с бронзовой кожей; она ехала, точнее неслась, с решительным лицом, Бог весть куда, потому что начиная с того места, где мы встретились, фермы становятся все более редкими, а за ними следует огромное пустынное пространство, простирающееся от конца дороги до самого моря (за которым Африка!).
Ради забавы я мысленно делала девочку еще более отважной, воображая, что на этом средстве передвижения она приехала из ближайшей деревни (по совместительству столицы острова), до которой было все-таки два-три километра.
Позднее мы несколько раз замечали андрогинную девочку, игравшую в футбол, – единственная девочка среди мальчиков – на поле рядом со школой Капа, мимо которой мы проезжали каждый раз по пути из дома. (Но теперь солнце садилось.)
Этот образ маленькой девочки на роликах, едущей по дороге к мысу, часто встает у меня перед глазами. Почему, спросите вы? Если хорошенько подумать, то вероятно потому, что она представляет для меня образ – священный образ – детства, двойственности человеческого существа, самой сути Жизни.
Брат моего друга умрет. Я размышляла об этом вечером в воскресенье, сидя в полумраке, и помимо грусти за них, которую вызывала во мне эта новость, я неожиданно ощутила крайнее изнеможение. Сегодня К. для меня в некотором смысле единственный близкий человек. Мы почти одного возраста. Его брат всего на пять лет старше него. Иными словами, мы не просто все из одного поколения, но этот брат друга, с которым я встречалась лишь однажды, в связи с нашими отношениями для меня как брат. Учитывая его возраст, объявленная смерть ближе к естественному уходу, чем трагической случайности. Вы понимаете, к чему я клоню: старуха с косой широким шагом приближается к нашим рядам (я не смею сказать, что она уже здесь, и все же…).
Так как же, спрашивала я себя, теперь жить? Торопиться (но можно ли творить второпях?) или все оставить, смотреть, как утекает время, – до конца – не делая ничего? Слишком поздно, я проснулась слишком поздно. И чем, кстати, занимать это время? В то воскресенье я была погружена в мрачные мысли: я упустила свою жизнь, будущего больше нет. Я пыталась найти выход, смысл жить. Комната, в которой я предавалась размышлениям, была настолько же мрачной, как и то, что меня ожидало. Кажется, я неосознанно вспоминала Ивана Ильича и Толстого, потому что я только сейчас отметила их имена в воспоминании. Как бы то ни было, в тот воскресный вечер я мыслила по методу исключения: этого больше нет, и этого, и этого… какой тогда смысл жить? Я задумалась о своей любви к К. Но достаточно ли одной любви, чтобы наполнить жизнь? Тогда я впервые подумала о его любви ко мне, в то время как в памяти всплывали некоторые его слова, которые незадолго до этого он говорил о смерти, в частности своей собственной – слова, которые меня сначала ошеломили, а затем глубоко потрясли. Да, у меня была причина продолжать жить. Что касается заполнения того времени, что мне осталось, лучше всего было делать вид, что ничего не происходит: продолжать писать… и любить. И потом, никогда не знаешь, может быть, еще немало проживем…