«Мы кончаем жизнь в аду потому, что не в силах простить себя».
12 декабря
«Велбутрин», «Празозин», «Ламиктал», «Клонопин» и терапия в комбинации творят почти чудеса. Я перечитал записи за последнюю неделю и осознал, что я и впрямь чувствовал себя… хорошо. Настроение было стабильно нормальным. Мне не снились кошмары. С новыми побочными эффектами можно сладить.
(Кажется, я начинаю соглашаться с доком. От ведения журнала есть какая-то польза.)
Только вся эта «стабильность» испарилась раньше, чем я успел свыкнуться с мыслью о том, что она вообще была. Вчера я ничего не записывал, потому что у меня не осталось сил ни на что – я просидел на полу прихожей часа два и не мог даже ясно соображать. А еще… мне было страшно. Страшно сесть перед белым листом бумаги и начать копаться в своих мыслях и чувствах после того, как я сказал Йенни, что мне, по большому счету, всегда было на нее плевать и что я влюбился в нее лишь потому, что мне крышу сносило от мании.
Это какой-то унизительный вид трусости – бояться быть честным хотя бы с самим собой. Если у Сартра «ад – это другие», тот мой ад – я сам. «Другие» дают мне возможность притворяться нормальным. Fake it till you make it[74], как говорится.
Этой ночью я не мог заснуть. Бесцельно пялился в потолок до девяти утра. Я ощущал такую пустоту, как будто я не человек, а пылящееся на свалке ржавое ведро. От этой пустоты чувствуешь себя так, будто перед тобой поставили огромное зеркало и вынудили смотреть, как в нем отражается твое собственное уродство. И плевать, что от отвращения у тебя сводит живот. Ты вынужден созерцать весь тот ужас, что носишь в себе; ужас, на который обычно боишься даже мельком взглянуть.
Не знаю, что хуже – боль, из-за которой лежишь, свернувшись калачиком и пытаешься не плакать, или вот такая пустота.
У меня до сих пор перед глазами стоят ее сжатые в крохотные кулачки ладони и этот невыносимый взгляд… Я никогда не забуду, как Йенни смотрела на меня, пока я изливал на нее поток всей этой лжи. Ее почти что беззвучный голос, вторящий «это конец?», не выходит из моей головы. Интересно, это галлюцинации или просто слишком громкие мысли?
Сегодня в школе Йенни подошла ко мне и спросила, не возражаю ли я, если она сядет рядом.
Она улыбалась, но от этой наигранной, вымученной улыбки у меня все внутренности сжались в тугой узел. Мне хотелось умереть на месте, только бы не видеть, как она разбита. И все из-за меня. Что бы я ни делал, исход всегда один и тот же.
Прежде чем я успел хоть что-то ответить, Йенни принялась оправдываться. На щеках, как всегда, проступила розовая краска, взгляд, блестящий от слез, то бродил по моему лицу, то застывал на ее руках.
Йенни сказала, что, пусть мы и расстались, она хочет остаться друзьями. Ей кажется, мне нужен человек, который будет рядом и поддержит, если вдруг меня накроет очередной эпизод. «Тебе нужен кто-то, кто знает тебя и знает, как помочь… Кто-то, кому ты по-настоящему дорог» – вот что она сказала.
Я не представляю даже, с каким выражением лица я слушал ее. Мне казалось, после всего, что я вчера ей наговорил, она возненавидет меня или хотя бы начнет презирать. А она… она переживает, что я остался один! Она хочет дружить! Я чувствую себя еще бо’льшим подонком, чем прежде.
Я не заслуживаю, чтобы меня так любили.
С ответом я едва нашелся. И мне так совестно за то, что я ей сказал. Уверен, я до самой смерти буду проигрывать этот разговор в голове по ночам, думая, что я мог сказать, вместо того дерьма, что я обрушил на нее сегодня. Но у меня не было выбора. Если бы мы остались друзьями, то все это было бессмысленно. Она бы по-прежнему страдала от моих выходок, она бы по-прежнему тратила на меня свое время, я бы по-прежнему тянул ее назад.
Как же она не понимает, что я этого не стою?
18 декабря
Я с трудом сплю 4 часа в день, моя сводящая с ума тревожность немного уменьшилась, но панические атаки все еще случаются. Они стали интенсивнее и продолжительнее. Я увеличил дозировку «Клонопина», не посоветовавшись с доком. Понимаю, что бензодиазепины вызывают привыкание, и мне меньше всего на свете хочется быть зависимым от чего-либо. Но это единственное, что хоть как-то помогает.
В последнюю неделю опять появилась деперсонализация. Я снова не узнавал себя в зеркале, не понимал, кто управляет моим телом. Вообще не понимал, что это мое тело. Я снова как будто наблюдал за собой же со стороны. От этого, думаю, и возникла ужасная тревожность.
Когда существовать в отрыве от себя самого стало совсем невыносимо, я изрезал себе руки и ноги. Думал, что такая острая боль поможет почувствовать тело. Не помогло. Я вообще очень плохо помню тот день.
Помню только кровь. Ее было много, и я не понимал, что она моя.
Помню глубокие порезы. Их тоже было много. И я не понимал, что эти рваные розово-бежевые расходящихся в стороны лоскуты – моя кожа.
Вчера ко мне почти вернулось ощущение того, что я – это я, что я себе наконец принадлежу.
Вчера я принял самый болезненный душ в своей жизни. Казалось, что я сгораю заживо. Порезы жутко саднят до сих пор, но боль напоминает мне о том, что я живу в этом теле. Я наконец чувствую его. Я существую.
Как же я завидую всем, кто никогда не задумывался о том, что ощущение своей реальности – это вполне себе роскошь.
А еще… мне панически страшно думать о том, что деперсонализация вернется. Я не вынесу этого снова. Я готов сделать все что угодно, лишь бы это больше не повторялось. Но док лишь пожимает плечами. С этой дрянью сложно бороться с помощью лекарств.
20 декабря
Мне снова снятся кошмары. Вчера я принял восемь миллиграммов «Празозина» вместо положенных четырех. Утром проснулся в холодном поту, сердце билось с бешеной скоростью. От слабости, которая расползлась по всему телу, мне казалось, что я потеряю сознание, если встану с кровати. Почему бы не начать день с того, чтобы во всей красе прочувствовать, какой ты жалкий?
В школе я старался избегать общения с людьми. У меня голова разрывалась, да и до сих пор разрывается от сильной, накатывающей волнами боли. Свет кажется слишком ярким, он как будто выжигает мне глаза, любые звуки – слишком громкими. Я не могу ни на чем нормально сосредоточиться. Весь мир похож на вырвиглазные картонные декорации.
Плюс ко всему этому я напоролся сегодня в туалете на Луи. Он уже собрался выходить, но, заметив, что я стою у раковины, остановился.
Луи пристально смотрел на меня в зеркало, пока я мылил руки, а потом спросил:
– Почему? За что ты так с ней поступаешь? Почему ты даже не хочешь просто общаться? Неужели не понимаешь, как она переживает за тебя? Не видишь, как жестоко и по-свински ты себя ведешь?
Я сморщился. Мне казалось, что его голос, точно гвоздь, выцарапывает каждое слово на моей черепной коробке.
Я сказал ему все почти то же самое, что говорил Йенни: «Любовь дружбой не пятнают», находиться рядом со мной в роли подруги ей будет больно, это чистой воды мазохизм; сказал, что ей пора научиться уважать себя хотя бы капельку, и лучше пусть найдет кого-то, кто оценит ее заботу и любовь. Йенни должна встречаться с кем-то, кто ее, черт возьми, достоин.
Луи прищурился. Он смотрел на меня каким-то мрачным недобрым взглядом, но потом что-то резко изменилось. Луи выпрямился и нахмурился, озадаченно уставившись в пол. Его гнев потух так же быстро, как и вспыхнул. Он ничего не сказал в ответ на мои слова.
Когда Луи уже собрался уходить, я спросил, как у Йенни дела. Он – моя единственная надежда узнать, что скрывается за маской ее невозмутимости. Мы ведь теперь совсем не общаемся, только молча глядим друг на друга из разных концов класса. Если быть до конца откровенным, я ожидал, что Луи меня пошлет. К моему удивлению, он не сделал этого, но, как оказалось, он и сам не знал ничего точно.
– Она не говорит о тебе больше, – ответил он с плохо скрываемым сожалением. – Как будто ничего не произошло. Как будто это не твои фотографии до сих пор развешаны по всей ее комнате.
Потом Луи прикрыл дверь и сказал, что пытался поговорить с Йенни о нашем расставании, о ее чувствах. Он думал, ей станет легче, если она выговорится. Но Йенни ответила, что все рано или поздно расстаются и она не хочет делать из этого слезливую подростковую драму.
Еще Йенни сказала, что по сравнению с тем, что три недели назад я чуть не умер у нее на руках, то, что я никогда ее не любил – не такая уж и проблема.
Уж лучше бы я умер.
22 декабря
Я не выходил из комнаты с тех пор, как вернулся со школы. Я обещал себе, что пойду сегодня искать работу. Хотя бы зайду в кафе к Эрикссону, постараюсь объяснить, куда я пропал. Может, он все же примет меня обратно…
Но в итоге я вернулся домой, свалился на кровать и часов пять пролежал в одном положении. Я понял, что голову надо занимать чем-то, если не хочешь, чтобы незваные назойливые мысли свели тебя с ума.
В шесть пришла мама. Я слышал, как она повернула ключ в замочной скважине, потом вошла на кухню, шурша пакетами с продуктами.
Она старается снова быть примерной матерью. Не пьет, исправно принимает свои лекарства, встает рано по утрам, чтобы готовить здоровые завтраки, каждый день придумывает что-то полезное на ужин, потому что где-то прочитала, что сбалансированное питание как-то помогает при биполярном расстройстве.
Только я не могу есть. В лучшем случае стараюсь что-то запихнуть в себя раз в день, чтобы не обижать маму. Не знаю, что творится с моим желудком, но говорят, у многих проблемы с аппетитом от «Велбутрина». Вроде бы через месяц-другой это должно пройти.
Думаю, чудовищная усталость и сонливость у меня не только от таблеток, но и оттого, что энергии банально неоткуда браться, раз я не ем.
Часов в восемь мама тихо вошла в мою комнату. Я лежал к ней спиной, но даже так я чувствовал, как она смотрит на меня.
Ненавижу это.
Она всегда смотрит на меня затравленным виноватым взглядом, словно думает, что мое чертово биполярное расстройство – ее вина. Она чувствует себя ужасно, наверное, видя своего сына… таким.
Не человек, а двуногое разочарование. Ей даже смотреть на меня больно.
Мама села на край постели. Она улыбалась и гладила меня по волосам. Совсем как в детстве перед сном. Точно так же, как это делала Йенни…
Не успел я подумать об этом, как мама спросила, почему Йенни больше не приходит к нам.
Я сказал, что мы расстались.
Мама удивленно покачала головой, сказав, что она не поверит, что после всего, что мы пережили, Йенни решила меня бросить. Беспокойство загорелось в ее глазах, точно пожарная сирена.
Я сказал, что это была моя инициатива.
Мама забралась в постель и села по-турецки, а затем попросила все ей объяснить. В итоге мы долго обсуждали мой поступок, потому что я сам уже не знал, что мне думать. Несмотря на благие намерения, совесть моя до сих пор беснуется.
Имел ли я вообще право решать все за нас двоих? Я ведь отнял у Йенни право выбора. Разве это справедливо? Нет, не думаю. Но другого выхода я не видел.
Мама крепко обнимала меня, раз сто повторив, что моя болезнь не означает, будто бы я обязан обрекать себя на одиночество. Также мама сказала, что у меня не было никакого права решать за Йенни. Она сказала, раз уж Йенни сама все это время хотела быть со мной, хотела все это выдерживать из-за меня, то я со своим абстрактным «так будет лучше» не имел права отнимать у нее возможность решать самой.
И я это осознаю. Я знаю, что миллионы людей с биполярным расстройством состоят в длительных здоровых отношениях. У них есть семьи, и все у них хорошо.
И тем не менее я понимаю, что для нас с Йенни все по-другому. Я не знаю, как контролировать свою болезнь, я не умею пока справляться с многими вещами. На это требуются годы проб и ошибок. Годы страшных разочарований и маленьких побед. Но моя болезнь происходит здесь и сейчас. Йенни пыталась бы помочь мне здесь и сейчас, она бы собственными руками продолжала гробить себя и свое будущее ради меня. Здесь и сейчас.
Я не могу этого допустить. Помню, тогда, в Стокгольме, я обещал ей, что сделаю все, что в моих силах, пожертвую всем, чем угодно, лишь бы ее мечты сбылись.
Я помню наш разговор, как будто это произошло вчера.
Я сказал ей тогда: «Твои мечты – это мои мечты». Не знаю, насколько всерьез Йенни восприняла эти слова, но я был чертовски серьезен.
27 декабря
Вчера я отмечал Рождество во второй раз, с классом (ладно, отмечал – это слишком громко сказано). Рождество с семьей за день до этого я испоганил. Я был слишком маниакален, чтобы что-то записывать, поэтому пишу об этом сегодня.
Я прекрасно понимал, что я в мании и что я могу ранить своими словами и действиями бабушку с дедушкой, которые так ждали моего приезда. Не знаю, почему я был так зол, не знаю, почему меня все так раздражало, не знаю, зачем я грубил маме, пока мы были в дороге.
Как же я ненавижу свою манию.
Мне хотелось содрать с себя заживо кожу, хотелось кричать и плакать. Те деструктивные, неконтролируемые эмоции как будто заползли мне в рот, в нос, затопили легкие. Я как будто задыхался. Никогда не думал, что скажу такое, но я мечтал – нет, даже молил – о депрессии. По крайней мере, в депрессии я могу притворяться, что все со мной нормально. В депрессии я почти безобиден.
Я заперся в комнате на мансарде и не выходил оттуда, пока не приехали врачи, чтобы меня госпитализировать. Мне казалось, теперь никто не пострадает от моей мании. Поэтому я просто просидел там в одиночестве всю рождественскую ночь, расхаживая из одного угла комнаты в другой.
Тело болело от тревоги и беспокойства. Казалось, мне необходимо было двигаться, если я не хочу, чтобы меня разорвало на кусочки. В какой-то момент комната приняла странный неправдоподобный вид. Пропорции всех предметов чудовищно исказились. И я помню, что упал, когда мне показалось, что пол несется на меня. Где-то на задворках сознания мелькнула мысль о том, что сейчас начнется психоз. Что я себя не контролирую.
Стало так страшно, и я в ужасе заблевал пол. Давно не чувствовал себя таким жалким.
Мыслей адекватных у меня не осталось. Только какие-то огрызки воспоминаний, тысячи абсурдных идей, набегающие из неоткуда – ни за одну из них я не мог зацепиться. Голова болела так сильно, что в глазах у меня потемнело и, кажется, даже выступили слезы. Я сидел, закрыв уши, и глубоко дышал. Возможно, кричал. Помню усилившееся чувство полного бессилия.
Я пытался успокоиться, хватаясь хотя бы за воспоминания. Хотел заговорить, но не смог.
Вот двенадцатилетний Робби, смеющийся и бегающий с Флер по этой комнате.
Еще молодая бабушка, читающая нам с Флер и Робби сказку про Блуммелину.
Наши ночные состязания в «камень-ножницы-бумага». Звонкий смех.
Волшебная Мидсоммарская ночь, которую мы с Йенни провели здесь. Ее по-детски наивная улыбка. Три созвездия на снежно-белой коже.
И всего этого больше нет. И никогда больше не будет.
Остался только я со своим дефектным мозгом. В луже собственной рвоты. Несравненный чемпион по разрушению чужих жизней.
Конечно же, я все, совершенно все испортил в тот день. Мне так стыдно перед мамой, дедушкой и бабушкой за отвратительное Рождество, которое они провели, не зная, звонить в больницу, чтобы госпитализировать меня, или просто переждать, надеясь, что я ничего с собой не сделаю. Я рад, что они решили меня госпитализировать… Но мне так хотелось, чтобы хотя бы в такой день все было хорошо. ОДИН ЧЕРТОВ ДЕНЬ.
Но моя биполярка, очевидно, не знает выходных.
На вчерашнюю рождественскую вечеринку я пошел только потому, что устал от своей мании, я устал чувствовать этот мир так остро, так ярко, что это начинает лишать меня рассудка. Я устал носить в себе эту злость. Я устал причинять дорогим мне людям боль.
В общем, я пришел просто напиться, чтобы ничего больше не испытывать – ни радости, ни грусти, ни раздражения, ни постоянной похоти из-за гиперсексуальности. Ни-че-го. В конце концов, я давно уже не на «Литии», и переживать об отравлении мне не надо. Но я осознавал: вероятнее всего, после этого мне обеспечен депрессивный эпизод, и откровенно говоря, это не слишком меня волновало.
Не помню, что было на той вечеринке, ведь я вливал в себя пиво бутылками. Ушел я рано, часа в два. Сначала шатался по округе без дела – домой в таком виде заявляться не хотелось. В конце концов я пришел к дому Йенни. Не знаю, что мною двигало. Но мне так хотелось ощущать ее рядом, когда я был так жалок, смешон и потерян. Йенни бы точно не одобрила мое поведение. Она бы разочаровалась, если бы увидела, во что я превращаюсь. Той ночью я просто сел на мерзлую землю, уперевшись затылком в фасад дома, и молча сидел там, пока не начало светать. Я смотрел, как мерцание рождественских огоньков, которыми было увешано окно Йенни, отражается в мокрой от растаявшего снега дороге. Она ведь и сама такой огонек. Крохотный, но ослепительно яркий.
Я так по ней скучаю.
То ли оттого, что я был пьян, то ли оттого, что я знал, как близко она сейчас находилась, я ощущал странное успокоение. И почему-то улыбался, как идиот, в предрассветную темноту.
Рядом с Йенни я всегда чувствую то же самое, что испытываешь, впервые увидев «Сикстинскую Мадонну» Рафаэля – нечто пронзительно прекрасное и приятно-болезненное шевелится даже в самой мерзкой, самой жалкой душонке. И мир вокруг как будто бы немного облагораживается. И звезды вдруг светят ярче, а свет их становится самую малость приветливее.
Господи, как же я хочу, чтобы она была счастлива.