В симпозиуме, посвященном будущему театра, участвовали сразу четыре драматурга. Университет богат до того, что сумел пригласить их всех: двадцатилетнюю девочку-вундеркинда, энергичного «коренного американца» за тридцать, «голос театральной старины», чья лучшая пьеса была поставлена сорок лет назад, в прошлом веке, и Лотто, который, будучи сорока четырех лет, представлял собой, надо полагать, средний возраст.
Утро, овеянное свежим ветерком и окрашенное неоново-розовой бугенвиллеей, было великолепно, и поскольку все четыре творца, хоть и в разной степени, но восхищались работой друг друга, в ожидании начала все они с модератором хорошенько приложились к бурбону и насплетничались в предбаннике, так что вышли на сцену уже довольно-таки навеселе.
Зрительный зал на пять тысяч человек был забит до отказа, так же, как и фойе, куда действо транслировалось через светодиодный экран, и в проходах сидели люди, а свет лупил так ярко, что те, кто на сцене, едва могли что-либо разглядеть дальше первого ряда, где сидели рядком жены, Матильда с самого краю. Уложив элегантную платиновую головку на кулак, она улыбалась ему снизу вверх.
Ланселот блаженствовал, упиваясь аплодисментами и пространными вступительными речами, каковые были приправлены короткими сценками из произведений каждого драматурга в исполнении известных театральных актеров. Со вниманием следить за происходящим удавалось ему с трудом. Все-таки, должно быть, выпил больше, чем следовало. Впрочем, то, как подали его собственную пьесу, он вполне оценил; Мириам из «Источников» была идеальна: сексуальна донельзя, пышная грудь, грудной голос и блестящая медь волос. Определенно, у нее есть шанс в кино, он это чует. [Да, на проходные роли, искра в ней небольшая.]
А теперь обсуждение. Будущее театра! Что первым приходит на ум? Что ж, затоковал ветеран-драматург с псевдобританским акцентом, радио не убило театр, и кино не убило театр, и телевидению это тоже не удалось, поэтому глупо было бы полагать, что интернет, сколько бы соблазнов он ни таил, убьет театр, не так ли? Следующим за будущее театра взялся индеец-воитель: голоса маргиналов, голоса цветных, голоса, традиционно подавляемые, зазвучат наравне с прочими и зазвучат громко, заглушая скучные речи надоевших белых мужчин, представителей патриархата. Ну, снисходительно отвечал, перехватив палочку, Ланселот, даже прискучившим белым стариканам от патриархата есть что поведать, и будущее театра мало чем отличится от его прошлого: всегда потребны новые приемы в умении рассказать историю, всегда есть спрос на острые повороты сюжета. Он улыбнулся; пока что аплодисментами удостоили только его. Все посмотрели на девушку, которая пожала плечами и прикусила ноготь. «Не знаю. Я не гадалка», – сказала она.
Влияние века технологий? В конце концов, мы с вами сейчас находимся в Силиконовой долине. Аудитория рассмеялась. Воин выскочил вперед, пришпорив свою полудохлую лошадь: благодаря ютубу и массовым открытым курсам дистанционного обучения знания становятся все доступней. Посмотрел на девушку, ища поддержки. Благодаря феминизму, выступающему за распределение домашнего труда поровну, женщина освободилась от деторождения и нудной поденщины. Жена фермера из Канзаса, которой когда-то приходилось ограничиваться ролью домохозяйки, консервировать фрукты, вытирать детям попки, взбивать масло и все такое прочее, сможет половину своих обязанностей передать мужу и превратиться из женушки в творца. Она сможет быть в курсе всего благодаря своему компьютеру; сможет смотреть новые пьесы, не выходя из дома; сможет сама научиться сочинять музыку; сможет создать новое бродвейское шоу, даже не живя в бездушном третьем круге ада, которым является Нью-Йорк.
Ланселот взвился. Кто этот нудный позер и кто дал ему право оплевывать то, как живут другие? Вот он, Ланселот, любит свой круг ада!
– Давайте не будем поглядывать свысока на жен всего мира сразу, ладно? – сказал он. Смех в зале. – Иногда люди, которые занимаются творчеством, так себе нравятся, что считают, что их способ существования – это просто предел мечтаний. Однако ж большинство драмоделов, которых я знаю, – тупые альфа-самцы, – одобрительный рев ветерана, – а их жены – цвет человечества. С какой стороны ни глянь, они добрее, чем мы, щедрей и в целом достойней. Разве не благородна миссия жен – сделать жизнь легкой, чистой, удобной? Такой выбор ничем не хуже решения зарабатывать на жизнь созерцанием собственного пупка. Жена – это драматург брака, та, чей труд в огромной степени влияет на результат творческих усилий, даже если ее вклад никогда не признают впрямую. Эта роль достойна нимба. Например, моя жена Матильда много лет назад уволилась со своей работы, чтобы моя работа пошла легче. Она любит готовить, убирать и редактировать мои опусы, ей доставляет удовольствие заниматься этим. И у кого хватит духу сказать, что ее значимость в жизни нашей семьи меньше из-за того, что не она тут – творец?
Самому было приятно, так гладко слетали слова с губ. Вот уж спасибо высшим силам за умение чесать языком. [Нечего, высшие силы тут совсем ни при чем.]
Юная драматургиня, язвительно:
– У меня есть жена, и я жена тоже. Меня коробит от гендерного эссенциализма, который здесь сейчас прозвучал.
– Я имею в виду, конечно, жену в бесполом смысле «спутник жизни», – сказал Ланселот. – Бывают ведь жены мужского пола. Когда я был актером, я так редко получал роли, что в основном сам выполнял работу по дому, в то время как Матильда зарабатывала деньги. [Мыл посуду, да; эта часть была правдой.] В любом случае, налицо существенная разница между полами, упоминать о которой в наши дни считается неполиткорректным. Именно женщины рожают детей, именно они кормят грудью, именно они традиционно заботятся о младенцах. На это уходит уйма времени.
Он улыбался, ожидая аплодисментов, но что-то пошло не так. В зале залегло холодное молчание. В задних рядах кто-то болтал в полный голос. Что такого он сделал? Он в панике посмотрел на Матильду, которая разглядывала свои туфли. Драматургиня одарила его суровым взглядом и сказала, четко выговаривая слова:
– Только что вы сказали, что женщины не являются творческими гениями, потому что у них есть дети!
– Нет, – сказал он. – Боже мой, конечно же, нет. Не потому. Я бы так никогда не сказал. Я люблю женщин. И не у всех женщин есть дети. У моей жены, например. По крайней мере пока. Но послушайте, нам всем выдан некий конечный объем творческих сил – точно так же, как нам выделен некий конечный срок жизни, и если женщина решает потратить свое время на создание реальной, а не воображаемой жизни, это замечательный выбор. Женщина, когда рожает ребенка, она создает нечто гораздо большее, чем мир, выдуманный за письменным столом! Она создает самое жизнь, а не подобие жизни, не симулякр. Что бы там ни сделал Шекспир, это в сумме все равно куда меньше, чем сделала среднестатистическая неграмотная женщина, жившая с ним в одно время и оставившая после себя детей. Эти дети стали нашими предками, необходимым условием того, чтобы каждый из нас жил сегодня. И вряд ли кто станет всерьез утверждать, что какая-то пьеса дороже одной человеческой жизни. На мой взгляд, вся история театра тому свидетельство. Если женщины в ходе истории проявили меньший творческий потенциал, чем мужчины, то это потому, что они создавали свои творения из собственного нутра, тратили свои силы на самое жизнь. Это своего рода телесная гениальность. И вряд ли вы скажете мне на это, что телесная гениальность – это что-то меньшее, чем гениальность воображения. Я думаю, все мы согласны с тем, что женщины ничем не хуже мужчин – даже лучше, во многих отношениях, – но причина сложившегося неравенства по результатам творчества объясняется тем, что женщины направляют свою творческую энергию вовнутрь, а не вовне.
Ропот в зале становился все злее. Он прислушался удивленно, но получил лишь совсем жидкий аплодисмент.
– Что, разве не так? – пробормотал он.
Ветеран поспешил согласиться, что так, и выдал столь длинную, запутанную и полную самолюбования историю, в которой упоминались актеры Лиам Нисон и Пол Ньюман, а дело происходило на острове Уайт, что у Ланселота и холодный пот успел высохнуть, и пульсация в животе угомонилась. Он снова поискал Матильду, надеясь поймать ее взгляд и обрести утешение, но место, на котором она сидела, оказалось пустым.
Мир рассекла страшная трещина. Ланселот пошатнулся. Матильда ушла. Матильда встала и у всех на глазах вышла из зала. Матильда разгневалась так, что через край. Через край чего? Навсегда? Может, выйдя отсюда на резкий, иссушающий свет Пало-Альто, под лучами солнца она осознала истину: без него ей намного лучше, она, святая, поругана из-за того, что у нее муж – собачье говно. У него зачесались руки ей позвонить. До конца обсуждения два молодых участника дискуссии и ведущий избегали на Ланселота смотреть, что, в любом случае, было к лучшему, потому что ему потребовалось все самообладание, чтобы просто усидеть на стуле.
Он и высидел, чувствуя себя неуютно, до конца, а когда началась общая тусня, встречи-знакомства, сказал ведущему: «Обойдусь я, пожалуй, на этот раз без сыра и крекеров. Не хочется голову подставлять», – и ведущий поморщился и рассудил: «Пожалуй, это правильное решение».
Ланселот поспешил в предбанник, поискать там Матильду, и не нашел. И тут в коридор хлынула такая людская волна, что он спрятался в туалетной комнате для инвалидов, чтобы связаться с женой, но, хотя ее телефон звонил и звонил, она не отвечала.
Прислушиваясь к тому, как шум толпы за дверью сначала усилился, а затем постепенно стих, он долго разглядывал себя в зеркале: лоб такой огромный, хоть рекламный щит вешай, странный нос, который, казалось, с возрастом удлинился, волоски на мочках ушей в дюйм длиной, если их распрямить. Надо же, все это время он носил на себе свое уродство так уверенно, словно то была красота. Как странно.
Разложил пасьянс в телефоне. Потом еще примерно пятнадцать партий пасьянса, между которыми он звонил Матильде. Наконец телефон, бессильно пискнув, подох. Но зато дал знать о себе желудок, и Ланселот вспомнил, что ничего не ел с самого завтрака в отеле в Сан-Франциско, а ведь предполагался ланч, и он подумал о крепком чае со льдом и о шоколадном торте, который обычно подают на десерт, но он пал духом, сбежал, и поскольку уже около трех, ланч давно позади. Он высунул голову в коридор, где, когда он заходил в туалет, кишели люди. Теперь было пусто. Проскользнув вдоль стены, он осторожно заглянул за угол, но путь к парадной двери тоже оказался свободен.
Выйдя, Ланселот постоял, глядя на площадь, где студенты с гигантскими рюкзаками протаптывали себе путь к мировому господству. Лицо приятно овевал ветерок.
– Стыд вам, стыд и позор, – раздался голос справа от него, и он скользнул взглядом по женщине: иссохшая головка, покрытая редкими крашеными в черное волосами. – И подумать только, мне так нравились ваши пьесы! Ни за один билет бы не заплатила, если б знала, что вы такой женоненавистник.
– Да какой же я ненавистник! – воскликнул Лотто. – Я женщин люблю, – а она фыркнула и изрекла:
– Так говорят все женоненавистники. Просто вы видите в женщине только объект для совокупления.
Никакого смысла продолжать разговор. Ведь совокупляться он и вправду любил, пусть даже после свадьбы совокуплялся только с женой.
Он поспешил вдоль оштукатуренной стены, ныряя в тень от листвы и с хрустом топча ягоды эвкалиптов, и вышел, куда вывело, на улицу под названием Королевский тракт, El Camino Real. Чувствовал он себя совсем не по-королевски, но двинулся наугад примерно в направлении Сан-Франциско. Рубашка промокла от пота, солнце палило сильней, чем он рассчитывал. Улица оказалась длиннющей, совершенно бескрайней, как бывает в бредовом сне. Он шел по району со странными разноуровневыми особнячками за роскошными, под стать дворцам, воротами, мимо розовых олеандров и кактусовых садов.
На перекрестке с широкой улицей он перешел на другую сторону, заметив там маленький мексиканский ресторан, или скорей кафетерий, где, понятное дело, можно было купить что-то съестное и утолить голод, и Лотто, пока стоял в очереди в кассу, умял половину буррито с фаршированным перцем чили. Так и жуя, он полез в карман за бумажником – и, похолодев, вспомнил, что оставил его в номере отеля. В таких поездках ему никогда ни за что не приходилось платить, а если и приходилось, то Матильда была рядом со своей сумочкой, а потом, честно сказать, он терпеть не мог, когда из-за бумажника задница выглядят так, словно на ней нарост. Предпочитал гладкий профиль без оттопыренного кармана. Пожал плечами беспомощно, глядя на грозного кассира, который сузил глаза и произнес что-то по-испански, поставил тарелку на стол, пробормотал: «Losiento, прошу прощенья», – и задом допятился до двери.
Потом он оказался в торговом центре в форме подковы, где краем глаза заметил нечто, заставившее встрепенуться от удивления: телефонную будку, которую он увидел впервые бог знает за сколько десятилетий. И поймал себя на том, что набирает – за счет вызываемого – единственный номер, который в век сотовых телефонов все еще знал наизусть. Какое забытое чувство – тяжесть трубки в руке, запах чужого дыхания и накопившейся на эбоните грязи. Голос матери на том конце стал громче. Звонок за счет абонента? О господи милосердный, да, конечно же, она примет этот звонок!
– Ланселот? Дорогой? Что не так? Это из-за твоей жены? Боже милостивый, неужели она ушла от тебя?
Он сглотнул. Накрыло эхом, как будто это с ним уже было. Когда? В колледже, в субботу, сразу после заключения брака, когда он вбежал в свою общежитскую комнатку – какой маленькой она вдруг ему показалась, провощенной детством! Собрав дорожную сумку для медовых дней в чужом коттедже на атлантическом побережье штата Мэн, лопаясь от ликования, снял телефонную трубку и позвонил матери, чтобы сообщить: он женился.
– Нет! – ахнула она.
– Да. Все, дело сделано – сказал он.
– Отмени. Немедленно. Спешный развод, – сказала она, и он отказался:
– Нет.
– Ну какая девушка пойдет за тебя, Ланселот? – спросила она. – Ну подумай! Иммигрантка? Охотница за деньгами?
– Ни то, ни другое, – сказал он. – Матильда Йодер. Лучший человек на этой планете. Она тебе понравится.
– Не понравится, – ответила она. – Я с ней даже встречаться не стану. Аннулируй брак, или ты лишишься наследства. И содержания получать не будешь. Как ты вообще собираешься выживать без денег в большом страшном городе? Как ты собираешься выживать, ты, актер?
Его задела насмешка, и он подумал о жизни, в которой не будет Матильды, и, подумав, сказал:
– Нет, я лучше умру, – на что мать ответила:
– Дорогой мой, не бросайся словами!
И тогда он вздохнул и сказал:
– Я желаю тебе, Мувва, тебе и твоему мелкому сердечку, долгой совместной жизни, – и повесил трубку.
Клин был вбит до упора.
Теперь, под калифорнийским солнцем, старая обида обострилась. Даже тошнота подкатила.
– Что ты сказала? – переспросил он.
– Мне правда жаль, – говорила мать. – Очень. Все эти годы я локти кусала, дорогой, жалела, что не откусила себе язык. Вся эта боль, которую мы принесли друг другу, все это расстояние, разлука – все напрасно. Но эта ужасная женщина! Я знала, что в конце концов она причинит тебе боль. Возвращайся, милый, домой. У нас здесь Рэйчел, Элизабет и дети, приехали погостить. Салли хоть на луну вспрыгнет, только бы снова тебя побаловать. Возвращайся домой, твои женщины позаботятся о тебе.
– Ох, – сказал он. – Спасибо. Но нет.
– Что, прости? – сказала она.
– Я позвонил, потому что потерял свой сотовый, – сказал он. – Я хотел попросить Салли, на случай, если Матильда будет меня разыскивать, сказать ей, что я скоро буду дома с шампанским и сыром, как раз к гостям.
– Послушай, дорогой… – начала Антуанетта, но Ланселот сказал:
– Все, пока. – И она произнесла:
– Я люблю тебя, – в умолкшую уже трубку.
Антуанетта положила ее. Нет, подумала она. Не может быть, чтобы он снова предпочел эту жену своей матери. Ведь Антуанетта дала ему все. Если бы не она, он никогда бы не стал тем, кто он есть; никогда бы не обрек ее на бессмертие, описав так, как она его натаскала. Мальчики принадлежат своим матерям. Пусть пуповина перерезана много десятилетий назад, они всегда будут плыть рядом в теплой тьме.
Океан за окном накидывал на белый песок свою сеть из волн и забирал ее, без улова. Антуанетта знала, что розовый домик в дюнах все слышит, что невестка на кухне раскатывает печенье с арахисовой пастой, что дочь и внуки вернулись только что с пляжа, что вода уличного душа брызжет прямо под тем местом, где она сидит. Господи, дай ей сил, но как ей претят эти смуглые, мелкие, пугливые люди. Это же естественно, что она любит их меньше, чем своего сына, который в нее, большой и весь золотистый. Мыши милые, но львы рычат.
На кухне Салли, нервничая, месила в жирных ладонях тесто. Зазвонил телефон, из спальни раздался резкий голос Антуанетты. «Это из-за твоей жены?» – спросила она. Вдова брата, подумала Салли, вроде как пирожное из сахара и воздушной глазури, но в начинке там горечь черного ореха. Сердце Салли болело за Ланселота. Бедное дитя, вот он – весь насквозь сладкий. Хотела было позвонить Матильде, чтобы узнать, что там у них, но передумала. От спешки проку не будет; она действует неспешно и держит дистанцию.
Чуть позже Антуанетта решила встать и, вставая, увидела в зеркале туалетного столика собственное лицо. С морщинками в уголках глаз, усталое и опухшее. Что ж, чему удивляться. Каких усилий стоит ей сберегать сына. Мир с каждым днем все опасней и может распасться, если она постоянно не начеку. Сколько же она сделала для Ланселота, на какие жертвы пошла! Она представила, какое грандиозное откровение снизойдет на него, когда она умрет, когда он узнает о ниточках, за которые она дергала, об ужасах, которые пережила ради него. Разве это она решила поселиться здесь, в этом жалком розовом доме? Нет, не она. С деньгами, которые оставил Гавейн, она могла бы купаться в роскоши. Снять верхний этаж отеля «Мандарин ориентал» в Майами, заказывать все в номер и вызывать рок-группы, какую захочется. Отделанные мрамором ванные комнаты размером с эту хибару. Солнечный свет бриллиантами по воде. Но ни за что на свете она не станет брать из денег Гавейна больше, чем нужно, чтобы выжить. И все это ради ее детей, ради их потрясенных лиц, когда они осознают масштабы того, что она сотворила. Она снова вызвала перед собой утешительное видение, столь реальное, что похоже на сцену, которую смотришь в повторе по телевизору: ее сын в черном костюме – она не видела его несколько десятилетий, и в ее представлении он все еще нескладный, прыщавый мальчик, которого она позволила Северу поглотить, – и в заношенной рубашке, а его жена в дешевом черном платье и вульгарно накрашена. Голубые тени на веках, коричневая подводка для губ, залаченная прическа. Салли передает ему конверт с письмом, в котором Антуанетта все объясняет, все, что она для него сделала. Он отвернется, задыхаясь, откроет конверт и прочтет. «Нет!» – вскрикнет он. И когда жена неуверенно дотронется до его плеча, сын стряхнет ее руку и спрячет лицо в ладонях, оплакивая все те годы, когда он пренебрегал тем, чтобы быть матери благодарным.
Рэйчел, проходя мимо, увидела Антуанетту, стоявшую в своей комнате. Антуанетта же, глядя в зеркало, заметила там дочь и, словно маску, натянула на свой суровый лик лицо улыбающееся. Зубы у нее по-прежнему были красивые.
– Рэйчел, там Салли испекла печенье для наших малышек. – Антуанетта с мучительной медлительностью пронесла свое огромное тело в дверь, прошла по коридору и опустилась в кресло. – Я думаю, мне не повредит попробовать одну-две штучки, – сказала она, кокетливо улыбаясь.
И вскоре Рэйчел обнаружила, что раболепно кланяется, держа в руках тарелку с печеньем. Кто, кроме ее братца, способен так завести мать? Боже, Лотто! Теперь весь остаток отпуска ей придется ублажать старую львицу, и древняя обида на брата мигом всплыла из глубин души. [Благородные испытывают те же сильные чувства, что и все мы; разница лишь в том, какой способ они выбирают для своих действий.] Желание высказаться, выпалить несколько сокрушительных слов, которые приведут к тому, что в мире Лотто воцарится реальный ад, было подавлено, заперто внутри. Она услышала, как ее дети шумно топают вверх по лестнице, перевела дух и склонилась еще ниже.
– Возьми еще, Мувва, – сказала она, и мать ответила:
– Что ж, спасибо, дорогая, я, пожалуй, возьму.
Ланселоту потребовалось двадцать минут, чтобы прийти в себя после разговора с матерью. Он стоял в тени навеса автобусной остановки, слушал взвинченное чириканье молодняка вокруг, и только когда автобус вздохнул и, как карнавальный слон, вывалил пассажиров на землю, вспомнил, что без денег даже в метро не сможет войти. Представил себе Матильду, и ему опять стало тошно.
Собственные слова на симпозиуме зазвучали у него в ушах вдвойне выразительно и теперь – ядовито. Если он сказал, что творческий гений женщины проявляется в ее детях, то как это соотносится с Матильдой, женщиной, у которой детей нет? Что, она хуже? Хуже тех женщин, у которых они есть? Хуже, чем он, который, так сказать, творец? Но ведь он так не думает, вовсе нет! Он знает, что она лучше всех. Он сам ее не заслуживает. А теперь она вернулась в отель «Ноб-Хилл», собрала вещи, взяла желтое такси, села в самолет и улетела от него. Этот день наконец настал. Она покинула его. Он остался ни с чем, горемычный.
Как он будет жить без нее? С готовкой какой-никакой опыт у него имелся, но унитаза он в жизни не драил и сроду не оплатил ни одного счета. И как он будет сочинять без нее? [Глубоко спрятанное от себя осознание того, как всеобъемлюще ее рука проникла в его работу; не смотри, Лотто. Это как на солнце смотреть.]
Пропотевшая рубашка просохла. Он должен что-то сделать, как-то промотать свою взвинченность. От Пало-Альто до Сан-Франциско не больше тридцати миль. Дорога только одна – прямо на север. Погода прекрасная. У него длинные ноги и неплохая выносливость, он может ходить быстро, со скоростью пять миль в час. До отеля доберется к полуночи. Может, она еще не уедет. Может, уже и не так злится; может, просто пошла в спа, на массаж и всякие маски, а потом заказала еду в номер, посмотрела неприличный фильмец и таким образом отомстила. Пассивно-агрессивно. Вполне в своем стиле.
Он двинулся в путь, держась слева от солнца. Попил водички на нескольких собачьих площадках, но этого было мало. Пить хотелось все время. В сумерках, когда он шел мимо аэропорта, в воздухе повеяло запахом солончака. Движение было ужасным, и его чуть не сбили: сначала пелотон велосипедистов, потом три полуприцепа и еще тип, который катил в темноте на сегвее.
Шагая, он размышлял о том, что произошло на симпозиуме. Пережевывал это дело снова и снова. Пару часов спустя оно превратилось в историю вроде тех, которые рассказываешь друзьям в баре. Раз рассказал, другой, третий, и вот уже воображаемые друзья, захмелев, смеются. С каждым повтором случившееся теряло свою способность ранить и задевать. Становилось смешным, а не стыдным.
Никакой он не женоненавистник. Вот еще. Он мог бы призвать сотни женщин из времен до Матильды, и они это подтвердят. Его просто неправильно поняли! Страх, что Матильда бросит его, притупился от пересказов. Она слишком бурно отреагировала, несоразмерно, и ей будет совестно за себя. Это ей следует перед ним извиниться. Ну да, она выказала ему, что думает по этому поводу; он все понял. Он не станет ее винить. Она любит его. В душе он был оптимистом. Все уладится.
Вступив в город, он едва не разревелся от благодарности, что дома там стоят тесней, что есть тротуары, что уличное освещение любезно направляет его от фонаря к фонарю.
Ноги сбиты, в туфлях хлюпает кровь. Он обгорел на солнце, во рту пересохло, желудок скрутило от голода. Разило от него так, словно он нырял в лужу пота. Спотыкаясь, он взобрался на холм к отелю и вошел в холл, и портье, который, к счастью, регистрировал их накануне, сказал: «Оп! Мистер Саттеруайт, что случилось?» И Лотто прохрипел: «На меня напали», потому что в каком-то смысле оно так и было, те, кто сидел в зале, ограбили его, лишили достоинства; и тогда славный портье вызвал коридорного, который привез гостиничное кресло-каталку, и Лотто доставили в лифт, а оттуда к номеру, открыли своим ключом дверь и ввезли внутрь, а Матильда села в постели, под простыней голая, и улыбнулась ему.
– О, вот и ты, любимый, – сказала она.
Какое великолепное самообладание! Действительно, она чудо света.
Коридорный с поклоном удалился, пробормотав, что в таких случаях услуги отеля бесплатны.
– Воды, – прохрипел Лотто. – Пожалуйста.
Матильда встала, накинула халат, прошла в ванную, налила там воды в стакан, который принесла ему с чрезвычайной неспешностью. Он осушил его одним махом.
– Спасибо. Еще, пожалуйста, – сказал он.
– Рада услужить, – сказала она, широко улыбаясь, и не тронулась с места.
– Матильда, – выдохнул он.
– Да, мой творческий гений?
– Не надо меня больше пороть. Я придурок, непригодный к жизни между людей. Я ношу свою избранность, будто плащ-невидимку, и обольщаюсь, что она наделяет меня суперсилой. Что я заслужил, так это провести день в колодках и, возможно, пару тухлых яиц в лоб. Прости, пожалуйста, а?
Она присела на край кровати и спокойно его осмотрела.
– Хорошо бы это было поискренней. А так – вышло высокомерно.
– Я знаю, – сказал он.
– Твои слова весомей, чем большинства. Размахивая ими бездумно, ты можешь причинить много боли.
– Меня волнует только то, что я причинил боль тебе, – сказал он.
– Не взваливай на себя слишком много. Ты не можешь говорить за меня. Я тебе не принадлежу, – сказала она.
– Никогда больше не сделаю ничего, что ты не одобришь. Но пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, дай мне еще воды!
Вздохнув, она пошла в ванную, но тут раздался стук в дверь, и Матильда, открыв ее, увидела коридорного со столиком на колесах, а на столике – ведерко с шампанским, тарелку с лососем и спаржей, корзиночку с горячими булочками и шоколадный торт на десерт, комплимент от отеля в качестве извинения за пережитое. Сан-Франциско – город в основном дружелюбный, и подобное случается редко. Если нужна будет медицинская помощь, в отеле есть платный врач и так далее. Пожалуйста, сообщите, что еще мы можем для вас сделать.
Лотто накинулся на еду, а она за ним наблюдала. Он едва успел проглотить несколько кусочков, как подкатила дурнота, и тогда он поднялся на ноги, которые вели себя так, словно их топором отрубили, и, пошатываясь, побрел в ванную, где бросил одежду и обувь сразу в мусорное ведро и долго отмокал в горячей воде, наблюдая, как сочатся струйки крови из ран. Он потерял или вот-вот потеряет все десять ногтей на ногах. Омыл холодной водой лицо и руки, покрывшиеся волдырями от солнца. Вылез из ванны, чувствуя себя по-новому в своем теле, жениным пинцетом повыдергал из мочек ушей длинные тоненькие волоски и старательно, чтобы разгладить на лбу морщины, втер в кожу дорогой Матильдин лосьон.
Когда он вышел, жена еще не спала, смотрела в книгу, которую держала в руках. Книгу она отложила, сдвинула очки на лоб и нахмурилась, на него глядя.
– Если тебе от этого легче, завтра я ходить не смогу, – сказал он.
– Значит, проведем день в постели, – сказала она. – Видишь, ты победил. Дошел, несмотря ни на что. Все тебе на пользу, в конце-то концов. Всегда. Определенно, кто-то или что-то присматривает за тобой. Это, знаешь ли, сводит с ума.
– А ты надеялась, что я не дойду? Что меня собьет грузовик? – спросил он, забираясь под простыню и укладывая голову ей на живот. Там внутри что-то тихонько булькало. Остатки торта исчезли с подноса.
– Нет, идиот, – вздохнула она. – Я просто хотела немножко тебя напугать. Модератор весь вечер просидел у себя в кабинете, мы были уверены, что кто-нибудь тебя к нему приведет. Именно так случилось бы со здравомыслящим человеком, Лотто. Это ж надо было додуматься, отправиться пешком в Сан-Франциско, ты, ненормальный маньяк. Я только что позвонила ему, рассказала, что ты объявился. Он все еще там. Он едва не рехнулся от беспокойства. Он решил, что тебя похитила банда чокнутых феминисток, чтобы сделать козлом отпущения. Воображал уже себе сцены кастрации.
Ланселот представил себе замах мачете и содрогнулся.
– Ну, а в общем, – продолжала Матильда, – к ланчу все улеглось. Прошло сообщение, что прошлогодний нобелевский лауреат уличен в плагиате, содрал у кого-то половину своей речи, и в социальных сетях разгорелось побоище. Я, когда стала осматриваться за обедом, увидела, что все, буквально все, пялятся в свои смартфоны. На этом фоне ты, любовь моя, сошел за аперитив к главному блюду.
Он почувствовал себя обманутым: эх, следовало зажигать помощней. [Ненасытный!]
Он кипел, пока не уснул, и она некоторое время наблюдала за ним, думая о том и о сем, а когда заснула, то сделала это, не выключив света.