К книге
Судьбы и фурииФурии. 22
92%
Фурии. 22
33

Матильда, по правде сказать, всегда была кулаком. Только с Лотто она была открытой ладонью.

Та же ночь, гниющие помидоры. Аромат духов Салли еще не выветрился, хотя они с Рэйчел, тепленькие, почивают в гостевых комнатах наверху. В окне – ломтик луны. Бутылка вина, кухонный стол, всхрапывает во сне собака. Перед Матильдой – лист белой бумаги, чистый, как детская щечка.

[Напиши это, Матильда. Чтобы лучше понять.]

Флорида, написала она. Лето. 1980-е. Снаружи невыносимо палит зависшее над океаном солнце. Внутри бежевый ковролин. Акустические потолки, будто облепленные попкорном. Оливковая кухня, прихватки с трафаретным рисунком непристойных очертаний Флориды, русалки слева (Уики-Вачи), ракеты справа (мыс Канаверал). Виниловые кресла с откидывающейся спинкой; по телевизору гонят мифы и были, бестиарий новейшей американской жизни. Плавятся в жаркой пещере этого дома двое, мальчик и девочка. Близнецы, им по пятнадцать. Чарльз, кратко Чолли; Гвендолин, кратко Гвенни.

[Даже странно, как легко все это представить. Будто испытанную во сне боль. Жизнь, которую ты воображала себе так долго, что она почти обрела статус воспоминания; детство ребенка из американского среднего класса в восьмидесятых, детство, которого ты была лишена.]

У себя в комнате девочка намазала губы вазелином, дохнула на зеркало, растушевав свое отражение в мутное белое пятно.

Вот вернется домой отец, и она выйдет в розовой пижамке, с буйными кудрями, заплетенными в две косички, и разогреет оставленный для него ужин, курицу и вареные овощи. Зевая и притворяясь сонной. Ее брат, сидя с отцом на кухне, представлял себе метаморфозу в спальне сестры: бледные голые ноги, мини-юбка, зачерненные раскраской глаза. Странное существо, столь отличное от той сестры, которую он знал, прорвется в ночь сквозь окно.

Эти переодевания по ночам – не вопреки страху, а из-за него. Маленькую даже для пятнадцатилетки, ее легко поборол бы любой встречный малец. Что идет вразрез с представлением о себе особы, которая и к матанализу уже подступилась, и призы на научных выставках получила за роботов, которых сама собрала. Темными улицами она шла к круглосуточному магазину, трясясь и остро ощущая нетронутое местечко у себя под юбкой. Прогуляла его по отделам. Фоном – песенка Берта Бакарака; кассирша с пегой от витилиго кожей пялится на нее с открытым ртом. Мужчина в белом комбинезоне наблюдает за ней, стоя в отделе газировки, позвякивает мелочью в кармане. «Мне такой же», – тычет он в жирный, вращающийся в микроволновке хот-дог. Под уличным фонарем, в свете которого вьется злая ночная мошкара, трое парней перекатывают друг другу свои скейтборды. Она их не знает. На вид они старше, почти студенты, хотя вряд ли такие – сальные патлы, мексиканские худи – учатся в колледже.

Она стояла у телефона-автомата, совала палец в отверстие для сброса монет. Сдачи нет, сдачи нет, сдачи нет. Один из них подошел. Ярко-синие глаза под сросшимися бровями.

Это спорный вопрос, сколько времени уходит на обольщение. Чем умней девочка, тем быстрей идет дело. Физическая скороспелость как интеллектуальный акт высокого риска: удовольствие не от удовольствия, а от факта осуществления и отместки – договорам, флейте, всем ожиданиям вообще. Секс как бунт против предначертанного. [Знакомо звучит? Еще бы. Нет на земле более расхожей истории.]

Почти с год длился дурман от прикосновений, пальцами и языком. В темноте вылезала в окно, снова и снова; и своим ходом школа, занятия ораторским мастерством, репетиции оркестра. Под ребрами мало-помалу стало затвердевать, как костенеет резиновый клей на воздухе. Тело знает то, что мозг отвергает. Дурой она не была. В тот год подвезло с модой: толстовки носили огромными, до колен.

В канун Рождества мать вернулась домой поздно. Рождественским утром девочка вышла на кухню во фланелевой ночной рубашке. Мать повернулась к ней, напевая. Увидела свою дочь с выпуклостью на талии, и уронила кекс, которой пекла. Девочку отвезли в некое место. Все к ней были добры. Выскребли ее изнутри, вполголоса. Вышла она оттуда совсем не той, что вошла.

[Чужую жизнь можно сложить по фрагментам. Свет, исходящий от отдельного факта, способен высветить то, что осталось темным. Мозг – штука удивительная; люди рождены, чтобы слагать истории. Осколки сами собой сгребаются вместе и образуют цельное.]

Весной близняшкам исполнилось по шестнадцать. Ее окна и дверь оборудовали новыми запорами. Брат ни с того ни с сего на три дюйма ее перерос и взял манеру таскаться за ней по пятам, как несуразная тень. «Может, в „Монопольку“ сыграем?» – предлагал он, когда она скучными субботними вечерами бродила по комнатам. «Не бери меня в голову», – бросала она. «Я под домашним арестом», – шептала она мальчишкам-скейтбордистам, которые, дожидаясь ее, слонялись у школьных ворот, или подружкам, которых знала с детского сада, и те звали ее вместе смотреть «Темный кристалл», есть попкорн и гофрить волосы. С ней всегда хотели дружить больше, чем с Чолли, но, когда запах секса ее запятнал, у нее остался один только брат. А потом Майкл.

Майкл был красавчик, наполовину японец, высокий, мечтательный, с модной черной прядкой наискосок, закрывающей глаз. На уроках Гвенни тайком представляла, как ее язычок лижет бледную кожу на внутренней стороне его запястья. Он грезил о мальчиках, а Гвенни мечтала о нем. Чолли терпел его скрепя сердце; брат требовал от людей абсолюта: верности, щедрости, того, чего Майкл дать не мог. Но зато он делился марихуаной, и это примиряло с ним Чолли настолько, что он начинал отпускать шутки и улыбаться. Так продолжалось до окончания школы. Мать близнецов выезжала то в Сан-Диего, то в Милуоки, то в Бингемтон; она была разъездной медсестрой и выхаживала младенцев, которые родились еле живыми.

Они познакомились с Лотто. Он был несусветно высокий, с лицом в прыщах и сердцем милого мальчика. Перед ними простиралось все лето: какие хочешь наркотики, пиво, нюхательный клей – все было законной добычей, лишь бы близнецы поспевали домой на ужин. Центром этого кружка была Гвенни; мальчики крутились вокруг, как спутники.

[Совсем короткий период, этот ménage à quatre, союз вчетвером. Всего лишь лето, продлившееся до октября, но как оно все изменило!]

На зубцах старого испанского форта они надышались закисью, которая остается в баллончиках (разумеется, краденых) после того, как взбитые сливки съедены. Внизу сиял Сент-Огастин, кишащий туристами. Майкл, восхитительно гладкое тело, загорал, подергиваясь под магнитофонную музычку. Лотто и Чолли, как обычно, увлеченно беседовали. Море внизу мерцало. Гвенни позарез захотелось, чтобы они все на нее посмотрели. Она встала на руки на краю форта, на гибельной высоте в сорок футов, и принялась делать гимнастику, пока сиськи предательски не перевесили, но все-таки она удержалась. Глядя вниз головой, их лица на фоне синевы, брат в страхе привстал. Она соскочила на ноги и чуть не потеряла сознание, когда кровь отлила от мозга, но все-таки не потеряла, а села. Пульс так громко бухал в ушах, что, не расслышав, что брат там говорит, она просто махнула рукой:

– Охолони на фиг, Чолл. Я знаю, что делаю.

Лотто смеется. Майкл напрягает мышцы пресса, глядя на Лотто. Гвенни смотрит на этот пресс.

В начале октября они всю субботу проторчали на пляже. Их отец, то ли снова решив ей доверять, то ли, верней, доверяя Чолли, которому поручено было держать Гвенни в узде, улетел в Сакраменто, чтобы провести выходные с матерью.

Два свободных дня – как разинутый рот. Они весь день дули пиво на солнце и вырубились, а когда она проснулась, то вся обгорела. Уже был закат, и Лотто затеял строить что-то огромное из песка, четыре фута в высоту, десять футов в длину, указывающее на море. В удивлении она встала и спросила, что бы это могло быть. Он сказал:

– Спиральный причал.

– Из песка? По песку? – спросила она.

Он улыбнулся:

– В том-то и прелесть.

В это мгновение она раскрылась и будто прозрела. Стала больше себя самой. Вгляделась в него и увидела то, чего раньше не видела. Это было что-то особое. Захотелось проникнуть внутрь и понять, что же. Под застенчивостью и юностью – свет. Нежность. Накатило все то же желание вобрать его частичку в себя и сделать, хоть ненадолго, своей.

Вместо этого она стала ему помогать, они все стали, и на исходе утра, когда дело было сделано, сидели молча, кучкой, ежась на холодном ветру, и смотрели, как прилив работу их поглощает. Каким-то образом все, все изменилось. Они разошлись по домам.

Следующий день, воскресенье. Сэндвичи «Рассвет», съеденные над раковиной, как кровью, истекали желтком. Гвенни отсыпалась до трех дня. А когда вышла перекусить, у Чолли лицо было в волдырях от солнца, но он улыбался.

– Я добыл кислоты, – сообщил он.

Другого способа пережить сегодняшнюю тусню в заброшенном доме на болоте не было.

– Супер, – мрачно сказала Гвенни, чувствуя укол страха.

Они снова взяли на пляж бургеры. Откопали в центре спирального причала зарытую вчера вышку спасателя и поставили ее вертикально. Гвенни от наркотика воздержалась, но мальчики приняли.

Странное чувство, возникшее между ней и Лотто, обострилось. Он старался держаться поближе к ней. Чолли взобрался на кресло спасателя и стоял там на фоне звезд, вопя и размахивая кружкой с ромом. «Мы боги!» – кричал он. В тот вечер Гвенни верилось в это. Ее будущее – стать одной из этих звезд, холодной, яркой, неоспоримой. Она совершит что-то такое, что изменит мир. Она это знала. Смеялась, глядела на братца, сияя в свете костра и звезд, а потом Чолли взвизгнул и спрыгнул, надолго зависнув в воздухе, с дряблой шеей, как пеликан, и с неуклюжими лапами. Он приземлился – с хрустом. А потом заорал, и она кинулась к нему и обхватила его голову, а Лотто побежал за машиной своей тетки, и когда он съехал на пляж, Майкл подхватил Чолли под мышки, втащил его на заднее сиденье, сам запрыгнул за руль и уехал – без Гвенни и Лотто.

Брошенные, они смотрели, как задние огни по скату песка взбираются на дорогу.

Без криков Чолли ветер стал слишком шумным.

Она попросила Лотто пойти с ней, чтобы известить отца, и он, конечно же, согласился. [О, милое юное сердце.]

Дома она смыла раскрас, повытащила из себя все штучки для пирсинга, заплела волосы в два хвоста и надела розовый спортивный костюм. Лотто ни разу не видел ее такой простенькой, но от смеха по доброте души удержался. Самолет отца прилетел в семь, и в семь двадцать его машина остановилась под козырьком дома. Он вошел в дверь, излучая ощутимое недовольство: должно быть, выходные они с матерью близнецов провели так себе, брак хрупкий, как стеклышко. Лотто был выше, и не на дюйм, но отец Гвенни заполнил собой всю комнату, и Лотто на шаг отступил.

Разъяренная физия папаши.

– Гвенни, я же тебе говорил, никаких мальчиков в доме! Пусть убирается!

– Папочка, это Лотто, он друг Чолли. Чолли спрыгнул с чего-то и сломал ногу, он в больнице, Лотто секунду назад пришел тебе об этом сказать, потому что связаться мы с тобой не смогли. Прости, – протарахтела Гвенни.

Ее отец перевел взгляд на Лотто.

– Чарльз сломал ногу? – переспросил он.

– Да, сэр, – ответил Лотто.

– Что там? Алкоголь? Наркотики?

– Нет, сэр, – солгал Лотто.

– Гвенни при этом была? – спросил отец.

Она затаила дыхание.

– Нет, сэр, – спокойно сказал Лотто. – Я знаю ее только по школе. Она водится с умными детьми.

Отец посмотрел на них. Кивнул, и пространство, которое он занимал собой в комнате, внезапно ужалось.

– Гвендолин, – распорядился отец, – позвони своей матери. Я поеду в больницу. Спасибо, что сообщил, парень. А теперь – вон.

Она бросила взгляд на Лотто, машина отца вскоре отъехала, а когда Гвенни вышла из парадной двери, она была в самой мини из всех имевшихся у нее мини-юбок, в майке, заканчивающейся чуть ниже сисек, и все лицо в разводах раскраски.

Лотто дожидался ее в азалиях.

– Да пошел он. – Гвенни махнула рукой. – Мы с тобой – на тусню.

– Ну, ты оторва! – с восхищением сказал он.

– Ты даже не представляешь, – сказала она.

Поехали на велосипеде Чолли. Она уселась на руль, а Лотто крутил педали. Черный туннель дороги, заунывная песнь лягушек, от болота разило гнилью. Он остановил велосипед и надел на Гвенни свою толстовку. От толстовки хорошо пахло, видно, ополаскивателем для белья. Кто-то в доме Лотто его любил. Когда пошел склон и они покатили вниз сами собой, Лотто встал на педалях и положил голову ей на плечо, а она прижалась к нему спиной, различив лекарственный запах лосьона от расширенных пор.

Вокруг дома пылали костры и не выключенные автомобильные фары. Народу собралось уже сотни, музыка оглушала. Они стояли, привалясь спинами к занозистой обшивке, и пили пиво – в основном пену. Она чувствовала, что Лотто на нее смотрит, и делала вид, что ничего такого не замечает. Он наклонился к ее уху, будто хотел шепнуть что-то, но вместо этого… он что? Лизнул? Но тут ее словно током ударило, совсем по другому поводу, и она шагнула к костру.

– Что за хрень? – выкрикнула она и с размаху треснула кого-то в плечо.

Майкл, губы в помаде, поднял голову, оторвавшись от незнакомой блондинки.

– О, привет, Гвенни, – сказал он. – Лотто, дружище!

– Что за хрень? – повторила Гвенни. – Ты должен быть с моим братом. С Чолли.

– Ну, нет, – сказал Майкл. – Я смотался оттуда, когда привалил твой папаша. Он у вас – жуть. А эта цыпочка меня сюда подвезла, – сказал он.

– Я Лиззи. По выходным волонтёрю в больнице, – блондинка уткнулась лицом в грудь Майкла.

– Ого, – прошептал Лотто. – Вот молодец!

Гвенни схватила Лотто за руку и потянула в дом. Там горели свечи на подоконниках, фонарики бросали на стены круги света, а тела на матрасах, которые кто-то специально туда припер, блестели голыми задницами, спинами и конечностями. Из разных комнат неслась разная музыка. Она повела его лестницей вверх к окну, которое выходило на крышу веранды.

Там на крыше они сидели в ночной прохладе, слыша, как бухает музыка, но видя только сияние над кострами. Молча выкурили одну на двоих сигаретку, а потом она вытерла лицо и поцеловала его. Они стукнулись зубами. Он стал рассказывать, какая устраивалась тусня в полутьме с поцелуями там, откуда он родом, хрен знает где, хотя она и не ожидала, что он знает, что делать ртом-языком. Но он вообще-то знал.

У Гвенни внутри затеплилось знакомое мление в суставах. Она взяла его руку и прижала к себе, пустив его пальцы под резинку, пусть потрогает, какой влажной она стала. Толкнула его на спину. Села ему на ноги, вынула на воздух его пенис, посмотрела, как он растет, и ввела. И он ахнул от удивления, а потом схватил ее за бедра и вошел, как положено. Она закрыла глаза. Руки Лотто задрали ее футболку, а лифчик спустили, так что грудки выпятились ракетами.

Наступило что-то, раньше неведомое, – офигительная жара, такая жара, будто ты внутри самого солнца. Такой жары в прежние разы никогда не случалось. Он рывком навалился, и Гвенни сразу же ощутила, что он выходит, и, открыв глаза, увидела, как он с перекошенным от ужаса лицом скатывается к краю крыши и падает вниз. Заозиралась вокруг и заметила наконец в окне завесу огня. Кинулась тоже вниз. Ее юбка взметнулась, и то, что Лотто оставил внутри, вытекло на лету.

[Что-то не так в том, что испытываешь возбуждение, вызвав с того света эту девочку и этого парня, чтобы дать им потрахаться.]

В тюрьме она дрожала всю ночь. А когда вернулась домой, мать и отец держались мрачно и непреклонно.

А Лотто исчез. Сначала неделю его не было, потом две, потом месяц, и вот Чолли нашел на своем ночном столике письмо, в котором говорилось, что мать Лотто отправила его, горемыку, на север, в школу-интернат, где учатся только мальчики.

Он пересказал это сестре, но той было уже наплевать. Все тогда, пожарные и полицейские, все видели, как Гвенни и Лотто выставили себя напоказ. Вся школа знала, что она шлюха. Шлюха, и точка. Что тут теперь. Она стала отверженной. Майкл не знал, что и сказать; отвалил, нашел новых друзей. Гвенни перестала разговаривать, совсем.

Но весной, когда ее состояние снова стало не скрыть, близнецы угнали машину соседа. Сам виноват, оставил ключи в замке зажигания.

Они ехали по подъездной дорожке, разглядывая саговые пальмы, заросли травы, жалкую розовую коробку на сваях. Чолли недовольно бурчал. По его-то расчетам семья Лотто была безумно богата, но, похоже, это совсем не так. [Никогда не скажешь наверняка.] Цветки морского бычьего глаза дразнили, сосцами торча в траве.

Они постучались. Дверь открыла миниатюрная женщина сурового вида с сжатыми в нитку губами.

– Ланселота здесь нет, – сообщила она. – Вам пора бы уже это понять.

– Нам нужно поговорить с миссис Саттеруайт, – сказал Чолли, чувствуя руку сестры на своем локте.

– Я, вообще говоря, собралась за продуктами. Но что ж, заходите, – сказала она. – Меня зовут Салли. Я Ланселоту тетка.

Они минут десять уже прождали, попивая чай со льдом и песочным печеньем, когда отворилась дверь и вошла женщина. Высокая, полная, величественная, с волосами, сложно наверченными на макушке. Что-то в ней было воздушное, в кисейных ее одеждах, в жестах, что-то обезоруживающе мягкое.

– Как приятно, – пробормотала она. – Мы не ждали гостей.

Чолли ухмыльнулся в своем кресле, считывая ее мысли и ненавидя то, что прочел. Гвенни, поймав на себе взгляд Антуанетты, покрутила руками, указывая на свой живот. По лицу Антуанетты полыхнуло подобно тому, как бумага вспыхивает огнем. А затем она широко улыбнулась.

– Полагаю, мой сын имеет к этому отношение. Он и вправду любитель девушек. О боже.

Чолли подался вперед, собираясь что-то сказать, но тут из спальни вразвалочку вышла малышка в подгузнике, с волосиками, схваченными в два пучка. Чолли закрыл рот. Посадив девочку к себе на колени, Антуанетта пропела: «Поздоровайся, Рэйчел!» – и помахала близнецам пухлой детской ручкой. Рэйчел жевала другой свой кулачок, не спуская с визитеров встревоженных карих глаз.

– Так чего же вы от меня хотите? – спросила Антуанетта. – Прерывание беременности, знаете ли, отправляет девушку прямиком в ад. Я не стану за это платить.

– Мы хотим справедливости, – сказал Чолли.

– Справедливости? – мягко переспросила Антуанетта. – Мы все хотим справедливости. И мира во всем мире. И чтобы единороги резвились. Что именно ты имеешь в виду, малыш?

– Еще раз назовешь меня малышом, жирная свинья, и я врежу тебе по роже, – сказал он.

– Бранясь, ты добиваешься лишь того, что проявляешь свою духовную нищету, малыш, – сказала она. – Мой сын, благослови Господь его чистое сердце, никогда не ведет себя так вульгарно.

– Пошла ты, сучья морда, – сказал он.

– Дорогой, – очень тихо сказала Антуанетта, положив ладошку на руку Чолли и весьма эффективно заткнув его этим легким прикосновением. – То, что ты борешься за сестру, делает тебе честь. Но если не хочешь, чтобы я откромсала тебе твое мужское достоинство, ты выйдешь сейчас и дождешься сестру в машине. Мы договоримся с ней без тебя.

Чолли побледнел, открыл рот, развел руками, сложил их, а затем вышел за дверь, сел в машину, спустил окно и целый час слушал попсу шестидесятых годов.

Оставшись наедине, Антуанетта и Гвенни вежливо улыбались, глядя на Рэйчел, пока девочка вперевалку не ушла назад в спальню.

– Вот как мы поступим, – сказала Антуанетта, наклонясь к девушке.

Гвенни сообщит брату и родителям, что сделала аборт. Через неделю она сбежит из дому, а на самом деле переедет в квартиру в Сент-Огастине. Все уладят адвокаты Антуанетты. О ней будут заботиться при условии, что из квартиры она носа не высунет. Так же будет организовано усыновление. После родов Гвенни оставит ребенка в больнице и вернется к своей собственной жизни. И она никому не проронит об этом ни слова, иначе ежемесячные выплаты прекратятся.

[Все, как всегда, отголоски повсюду. Мучительные закулисные манипуляции, деньги берут верх над сердцем. Что ж, отлично. Зажми пальцем рану и потерпи.]

Девушка прислушалась к океану, глухо шумящему сквозь окно. Рэйчел снова вошла в комнату, нажала на кнопку телевизора и шлепнулась на ковер, посасывая большой палец. Гвенни понаблюдала за ней, думая, как бы прищучить больней эту женщину, густо пропахшую розовой детской присыпкой. И наконец без улыбки перевела взгляд на Антуанетту.

– Вы не призна́ете своего внука? – осведомилась она.

– Ланселоту предстоит блестящее будущее, – ответили ей. – Если признать, блеску будет поменьше. Задача матери – открыть для своих детей все возможные двери. Не говоря уж о том, что у него будут еще более подходящие кандидатки на то, чтобы выносить ему деток. – Она сделала паузу, ласково улыбнулась. – И детки получатся поприглядней.

В животе Гвенни скрутилась змея.

– Прекрасно, – сказала она.

[Насколько такое предположение – такая проекция – допустима? Еще как допустима! Или же нет, ничуть? Тебя ж там не было! Но зато ты знала Антуанетту, знала, какая лютость таится за ее вальяжной умильностью. И позже она произнесет этот спич снова, хотя во второй раз стрела просвистит мимо цели. О, да. Ты знала Антуанетту всеми своими потрохами, знала нутром.]

Снова в машине. Чолли пересел за руль, и ему поплохело, когда он увидел, что сестра плачет, уткнувшись носом в свой локоть.

– Ты послала ее к черту? – спросил он.

Он отсудит у этой мерзкой свиньи все, что у нее есть. Наплевать на то, что она мать Лотто. Все у нее отберет и, торжествуя, до конца своих дней будет жить в этом пляжном домике, веселый и богатый.

Гвенни убрала локоть, в который ревела, и сказала:

– Деньги за молчание. Не спорь. Я подписала контракт.

Он попытался без слов выразить то, чего не стал бы произносить вслух, но Гвенни даже не собиралась вникать.

– Она мне понравилась, – сказала она, хотя это было отпетым враньем.

Они вернулись в родительский дом, потому что куда ж еще им было идти. Мать на кухне готовила курицу с бамией, из покупной смеси пекла кукурузный хлеб. Уронив лопатку, она бросилась к ним с объятиями. За карамельным пудингом Гвенни объявила, что была беременна и уже сделала аборт. Это она для Чолли, чтоб не влезал. Отец уткнулся лбом в край кухонного стола и заплакал. Мать молча встала и на следующее утро улетела в Эль-Пасо, работать.

Инсценировать побег оказалось легко. Гвенни собрала небольшую дорожную сумку, села в машину, которая приехала за ней, когда полагалось быть в школе, и поселилась в двухкомнатной квартире с ковролином цвета овсянки и пластиковой посудой, и каждую неделю ее навещала медсестра, и прямо к дверям приносили продукты, и телевизор можно было смотреть, хоть обожрись, что было весьма кстати, поскольку книг она читать не могла, даже если бы книга и нашлась где-то в квартире, но, скорее всего, ни одной не водилось сроду во всем этом унылом жилом комплексе с его бирюзовыми фонтанчиками и выкрашенной в красное мульчей под кипарисами.

Ребенок брал свое. День за днем отъедал от костей, отнимал юность. Гвенни ела мало, весь день смотрела ток-шоу. «Дорогой Лотто», – написала она однажды мальчику, изгнанному в холодную северную тоску, но половина слов уже была ложью, поэтому она письмо порвала и обрывки засунула под фильтр для кофе, в мусорную корзину. Чуть легче было, только если лежать в ванне.

Ее жизнь поставили на паузу, но в ускоренной перемотке вперед ребенок родился. Гвенни сделали эпидуральную анестезию, это было как во сне. Приставленная к ней медсестра приехала в клинику и все сделала. Положила обмытое дитя на руки Гвенни, но, когда вышла из комнаты, та вернула его назад в колыбельку. Его укатили куда-то и продолжали привозить на кормление, хотя она просила этого не делать. Тело ее зажило. Грудь затвердела. Два дня, три. Зеленое желе в стаканчиках и сыр местного производства на ломтях хлеба. Настал день, когда она подписала бумагу, и ребенка больше не привозили. В ее рюкзаке лежал толстый конверт с наличными. Она вышла из больницы в палево июльской жары. Опустошенная досуха.

Весь путь до дома прошла на ногах, больше десяти миль. Войдя в дом, застала там Чолли, тот на кухне пил шипучку из порошка. У него чашка вывалилась из рук. Он раскалился лицом и стал кричать, что родители заявили в полицию о пропаже, что отец по ночам рыщет по улицам, ищет ее, каждую ночь ищет, а он, Чолли, потерял сон, потому что ему снятся кошмары, в которых ее кто-то насилует.

Она пожала плечами, бросила рюкзак на пол и побрела в гостиную включить телевизор. Некоторое время спустя он принес ей яичницу-болтунью и тосты и сел рядом, глядя, как играет свет у нее на лице.

Неделя шла за неделей. Ее тело существовало независимо от мозга, который разместился в другом месте, в другом полушарии. Что-то ее тормозило, держало, словно якорь, зацепившийся за валун, сверху невидимый. Требовалось огромное усилие, чтобы просто пошевелить рукой.

Родители были добры к ней. Разрешили не ходить в школу, отвели к психотерапевту. Все без толку. Она лежала в постели.

– Гвенни, – сказал брат, – тебе нужна помощь.

Зачем? Какой смысл? Брат, не глядя, взял ее за руку. Так осторожно, так нежно, что она не смутилась. Прошли недели с тех пор, как она в последний раз мылась. И есть не могла, не было никаких сил.

– От тебя воняет, – сердито сказал Чолли.

«От тебя всегда воняет», – подумала она, но смолчала.

Чолли тревожился за нее и из дому уходил только на время школьных занятий. Отец – только на работу. Промежуток, когда она оставалась одна, длился всего часа три, недолго.

Как-то днем, когда энергии прилило побольше, Гвенни позвонила соседу Майкла, который торговал наркотой. Тот пришел, посмотрел на нечесаные волосы, на ночную рубашку, как у маленькой девочки, и вроде бы усомнился, отдавать ли бумажный пакет. Но она выхватила пакет, сунула ему деньги и хлопнула перед ним дверью. Спрятала пакет между матрасом и пружинной сеткой.

День за днем одно и то же. К лопастям вентилятора под потолком прилипла оборка пыли. Все, с нее хватит.

Чолли показал ей свой припас «экстази» и сказал с прищуром:

– С этого пойдет мой захват мирового господства.

Сказал, что надумал всю ночь торговать на рейве, если она не против.

– Иди, – разрешила она, – зарабатывай свои деньги.

Он ушел, а отец спал в своей комнате.

Она положила конверт с Антуанеттиными наличными под подушку брата. Чуть подумала, сменила его вонючие простыни и снова сунула под подушку деньги. Достала из-под матраса пакет с наркотой, проглотила одну таблетку и подождала, чтобы подействовало, а затем вытряхнула весь пузырек в рот и проглотила таблетки, запив их молоком из картонки.

В животе сразу заныло. Голова закружилась. Воздух стал мутным. Она рухнула на постель. Вполуха слышала, как отец ушел на работу. Сон накатывал волнами. Эти волны несли лад и покой.

[Давай, урони слезы в вино, обозленная женщина, полжизни спустя. Что, ты надеешься, потащится за тобой из темноты? Утро, как каждый день, заглядывает в окно, собака просыпается на своей подстилке от снов о бурундуках; но воскрешения не бывает. И все же ты сделала это, вернула бедную девочку. И что теперь? Вот она перед тобой, живая как никогда, и все твои извинения совсем ничего не значат.]

Чолли, придя домой, с порога почуял невыносимую тишину, и понял, что дело неладно. Отец на работе, а сам он на концерте подзадержался. Постоял в дверях: нет, ни звука! – и рванул внутрь. Обнаружил то, что обнаружил. Все в нем перевернулось. Вызвал скорую и пока ждал, у него созрел план: что будет делать, сколько лет на это уйдет. Положил голову сестры себе на колени. Так и сидел.

Звук донесся с расстояния в милю. Сирены.

Рассветало, и тонкая бледная пелена разливалась вдали. Матильда дрожала, но не от холода. Она жалела их, слабых, трусливых. Потому что тоже, бывало, отчаивалась; тоже бывала ослеплена темнотой, но спасовать, повернуться спиной к жизни – нет, это слишком легко. Это увертка, шулерство. Пригоршня, холодный стакан, глоток. Отброшенный назад стул, жжение в горле. Минута боли – и тишина. Такой дефект гордости заслуживает презренья. Честней все, что выпало, перечувствовать и медленно, долго тлеть.

Сердце у Матильды жестокое, мстительное и вспыльчивое. [Правда.] У Матильды доброе сердце. [Правда.]

Ей вспомнилась великолепная спина Ланда, длинная, мускулистая, по позвоночнику в изящных зазубринах. Такой была и спина Лотто. Губы, скулы, ресницы – все то же самое. Призрак, воплощенный в живую плоть. Она может себе позволить сделать мальчику этот подарок. Раз уж не отец или мать, то все ж кровный родственник, родной дядя. В конце концов, если ее саму не считать, Чолли знал Лотто лучше всех; он мог многое рассказать Ланду, вышелушить человека из того, что для Ланда было бесцветной деталью, обсевками информации: интервью, спектакли, краткая встреча с вдовой, но Матильда-то знала, как она держала себя в руках, как старалась лишнего не показать, только свое тело, ничего стоящего. А Чолли сможет привести к нему Гвенни, мать. Так Матильда оставит Ланду что-то живое. Даст им время побыть вместе, мальчику и его дяде.

Она встала. То, что придавало ей легкости в последние месяцы, улетучилось, и кости стали будто бы из гранита, кожа натянута по ним, как старый брезент. Подняла с полу коробку, ощущая в своих руках всю тяжесть мерзостей Чолли, и шмякнула ее в раковину.

Матильда зажгла спичку. Смотрела, как сжирает палочку синеватое пламя, и легкость на мгновение вернулась, воздух собрался за губами, чтобы пламя задуть, – черт побери, да Чолли заслуживает самого худшего за то, что отравил Лотто его последние дни, за сомнения, которые в нем посеял! – но порыв этот что-то остановило. [Внутренний голос, не наш.] За миг до того, как ей опалило пальцы, уронила спичку в открытый короб. Скорбно смотрела, как бумага горит, и проклятия в адрес Чолли возносились язычком дыма.

Позже она отправит письма, написанные от руки, обоим. Теперь Ланд мог хоть каждый день звонить своему новообретенному дяде. Он и будет. Чолли устроит свадьбу Ланда в своем приморском дворце. Чолли будет почетным гостем на выпускных у детей Ланда. Приедет на «порше» и подарит им «порше». Ланд будет любим.

– И это совсем не пустяк, – сказала она вслух.

Собака проснулась и завизжала на дым. Когда Матильда подняла глаза от обуглившегося месива, темноволосой девочки, которую она вызвала из небытия, уже не было.

Предыдущая главаГлава 33 из 36Следующая глава