К книге
Судьбы и фурииФурии. 18
81%
Фурии. 18
29

«Ты патологический правдолюб», – сказал ей однажды Лотто. Она рассмеялась и согласилась, что так и есть. Но в тот момент совсем не была уверена, правду говорит или лжет.

Многие пласты ее жизни были мужем не познаны. То, что она держала под спудом, аккуратно уравновешивалось тем, что она делала. Тем не менее есть ложь, явленная в словах, и ложь, явленная умолчанием, и Матильда лгала Лотто только в том, о чем никогда не рассказывала.

Например, она никогда не признавалась ему, что ее нимало не тяготило то, что именно ей приходилось обеспечивать их семью на протяжении всего долгого десятилетия после выпуска из университета, даже бедность не тяготила, даже то, что она экономила на обедах, а ужинали они рисом с бобами, даже то, как приходилось ухищряться, чтобы оплатить самые неотложные долги, даже то, что она брала деньги у младшей сестры Лотто, которая дарила их, потому что была из немногих по-настоящему добрых душ в этом мире. Благодарность, которую он испытывал к Матильде за то, что, по его мнению, стоило ей больших жертв, делала его перед ней должником.

Тяготило ее, однако же, то, о чем она тоже ни разу не проговорилась: ей хотелось, чтобы муж лучше справлялся с тем, что он выбрал своей профессией.

Все это стояние в очереди под дождем. Войти, произнести монолог и выйти. Вернуться домой и сидеть у телефона, который звонил, а работы не было. Он мрачнел, пил, зазывал гостей. Толстел, лысел, растрачивал обаяние. И так год за годом.

В последнюю их зиму в полуподвальной квартире она выкрасила золотом потолок, чтобы инсценировать солнечный свет, подбодрить себя, набраться смелости, усадить Лотто рядом и выложить ему, мягко, всю правду-матку: хотя она в него верит, возможно, он надумает найти ту стезю, в которую тоже поверит. Погоня за актерским успехом ведет в никуда.

Но прежде, чем она собралась с духом, наступил канун Нового года. Он, как обычно, напился, но вместо того, чтобы завалиться спать, доведенный до белого каления, написал то, что лежало у него на сердце десятилетиями. Рано утром проснувшись, она увидела открытым его ноут и в приступе ревности, которую обычно старательно подавляла, подумала, что он провел ночь, треплясь в мессенджере с какой-нибудь блондинистой аватаркой отчаявшейся шестнадцатилетней маргиналки. Она взяла ноутбук, чтобы прочесть, что он там ей писал. И изумилась, увидев, что это пьеса и что в ней есть что-то от чуда.

Спряталась с ноутом в чулан при спальне и лихорадочно взялась за работу. Отредактировала, сократила, подчистила диалоги, поменяла местами сцены. Он не помнил, что написал, когда проснулся. Она легко выдала ему результат как полностью его собственный.

Через пару месяцев «Источники» были завершены. Отполированы. Матильда снова и снова перечитывала пьесу ночью в чулане, пока Лотто спал, и знала, что это хорошо.

Но несмотря на то, что пьеса была замечательная и впоследствии переменила их жизнь, никто не хотел хотя бы ее прочесть. Лотто разослал ее по продюсерам и директорам театров. Взять переплетенные экземпляры они взяли, но ни один не перезвонил. И Матильда с горечью наблюдала, как возродившийся огонек в глазах мужа вновь гаснет. Это было похоже на медленную смерть при очистке раны неустанным кровопусканием.

Идею подсказало ей одно из посланий Антуанетты с короткой, вырванной из журнала статьей о Хане ван Мегерене, фальсификаторе произведений искусства, сумевшем внушить миру, что его собственные бледные полотна – суть работы Вермеера, хотя у каждого Иисуса, которого он изобразил, лицо самого поддельщика. Антуанетта обвела рентгеновский снимок подделки, на которой сквозь призрачное круглое лицо девушки можно разглядеть тот скучный холст семнадцатого века, поверх которого Мегерен писал: двор фермы, утки и лейки. «Фальшивка по дрянной основе. Кого-то мне это напоминает», – приписала Антуанетта.

Как-то на выходных, когда Лотто с Сэмюэлом и Чолли выбрались пожить в палатке в Адирондакских горах – этот отдых Матильда спланировала, чтобы Лотто не путался под ногами, – она отправилась в библиотеку, и там, в одной толстой книге, нашла нужную ей картинку. На переднем плане – великолепная белая лошадь, на которой верхом господин в синей мантии, множество голов других лошадей, на фоне неба – дивное здание на холме. Ян ван Эйк, много лет назад, в колледже, узнала она имя художника, и когда увидела этот слайд во время занятия, у нее замерло сердце.

И подумать только, что она держала его в руках в крошечной комнатке под лестницей в доме дяди. Она помнила запах: старое дерево, льняное масло, века.

«Украдена в 1934 году, – сказал профессор, – одна из панелей составного алтаря. Считается, что много лет назад ее уничтожили». Он перешел к следующему из бесследно пропавших шедевров, но она ничего не видела, у нее перед глазами плыло.

В библиотеке она оплатила цветную ксерокопию и напечатала письмо. Никакого приветствия. Mon oncle[35], начиналось оно.

Письмо и ксерокопию она отправила почтой.

Неделю спустя она взбивала соус песто к спагетти, а Лотто сидел на диване, пытаясь вникнуть во «Фрагменты речи влюбленного» Барта, взгляд у него был рассеянный, он дышал ртом.

Ответил на звонок телефона. Послушал. Вскочил на ноги. Ахнул:

– Боже мой, да! Да, сэр. Да, сэр. Да. Конечно. Счастлив безмерно. Завтра в девять. О, спасибо. Благодарю вас.

Она повернулась к нему. От ложки в ее руке шел пар.

– Что случилось? – спросила она.

Он побледнел и держался за голову.

– Я даже не… – пробормотал он и увесисто сел.

Она подошла, встала у него между ног, коснулась плеча.

– Звонили из театра «Горизонты драматургии». Там хотят ставить «Источники». Нашелся какой-то сумасшедший энтузиаст, который все финансирует.

Лотто уткнулся ей лбом в грудь и разрыдался. Она чмокнула его в вихор на затылке, чтобы он не увидел, какое у нее стало лицо. Наверняка свирепо-сосредоточенное.

Когда несколько лет спустя адвокат связался с ней по телефону – они были в театре, Лотто участвовал в подборе актеров для новой пьесы, – она внимательно его выслушала. Дядя, по словам адвоката, погиб [при угоне автомобиля; лом]. Свои деньги он завещал приюту для малоимущих матерей. Однако у него имелась коллекция старинной японской эротики, которую он завещал ей, Орели. «Но я не тот человек, которого вы ищете, – сказала она. – Меня зовут Матильда», – и повесила трубку. Когда книги все-таки доставили на квартиру, она отнесла их в «Стрэнд» букинистам и на то, что ей заплатили, купила Лотто часы, водонепроницаемые даже на глубине в четыреста футов.

В день премьеры «Источников» Матильда стояла с Лотто в темноте.

Бродвей! Начать так грандиозно! Он был ослеплен удачей; она улыбалась, зная, что удача поддельная.

Репетиционный период прошел блестяще; на роль Мириам привлекли обладательницу премии «Тони»: переменчивая, ленивая, вспыльчивая, она была та самая мать. Актеров, которым достались роли Манфреда и Ганса, отца и сына, в тот момент мало кто знал, но лет десять спустя зритель, привлеченный их именами, повалит в кино валом.

Затесалось среди участников и несколько дилетантов, и несколько бесстрашных авангардистов. Но билеты расходились удручающе плохо, и тогда Матильда, тет-а-тет шепотом узнавшая об этом от директора театра, все утро и вторую половину дня провела, названивая по телефону, в результате чего нераспроданные места заполнились их с Лотто друзьями. Публика собралась шумная, и настроение в театре, пока не погас свет в зале, было веселым и дружелюбным. Только Лотто смог бы зазвать в последнюю минуту триста сторонников, движимых единственно добрым к нему отношением. Мало кого так любили, беспримерно и глубоко.

Теперь, в полумраке, она стала свидетелем едва уловимого преображения. Лотто столько нервничал в последнее время, что снова стал высоченным и худосочным парнем, за которого она вышла замуж. Но вот занавес раздвинулся. И по мере того, как появлялись на сцене актеры, Матильда наблюдала – сначала не без усмешки, а потом с жаром на грани благоговения, – как он неслышно, одним ртом, проговаривает реплики, гримасничает за каждого персонажа. Невидимый никому, кроме нее, один играет спектакль.

В той сцене, где Манфред умирал, лицо Лотто подозрительно заблестело. Матильда сочла нужным решить, что все-таки пот, не слезы. Ну, трудно сказать. [Слезы.]

Овации стоя, восемь раз подряд, артистов вызывали снова и снова, и не только из-за огромной любви зрителей к Лотто, но и потому, что пьеса, как волшебством, сложилась в самый момент спектакля. И когда Лотто вышел на поклоны из-за кулис, рев публики донесся до маленького бара в конце квартала, куда те друзья, которых упросили прийти и они пришли, обнаружив, что аншлаг и билетов на спектакль нет, переместились, чтобы отпраздновать там экспромтом.

Сияние не угасало всю ночь, даже после того, как бар закрылся и на улице не оказалось ни одного такси, отчего Матильда и Лотто решили пройтись пешком. Шли, держались за руки и болтали ни о чем, обо всем на свете, а из решеток на тротуаре вырывалась зловонно горячая икота подземки. «Хтонь», – сказал он: выпивка ослабила самоконтроль над фанфаронством, в глубине присущим ему, но она и это все-таки находила милым, как надбавку за сияние славы. Было уже так поздно, что народу на улице почти никого, и на краткий миг показалось, что весь город сейчас только для них.

Ей подумалось обо всем том живом, что кишит прямо под их ногами, а они, люди, идут себе мимо как ни в чем ни бывало.

– А ты знаешь, что общий вес муравьев, обитающих на земле, равен общему весу людей? – спросила она.

Она, никогда не пившая лишнего, сегодня слегка перебрала, это правда; такой камень с ее души снял этот вечер. Когда занавес на сцене закрылся, огромная глыба, преграждавшая им путь в будущее, откатилась в сторонку.

– И они останутся здесь, когда мы уйдем, – сказал он, отхлебнув из фляжки. К тому времени, как они вернутся домой, будет пьян в стельку. – Муравьи, медузы и тараканы. Они станут хозяевами земли.

Она пыталась его отвлечь, Лотто, который так много пил. Бедная его печень. Она представила себе эту печень внутри него – пятнистая крыса, розовая, вся в шрамах.

– Они заслуживают этого больше, чем мы, – сказала она. – Мы слишком разбрасываемся тем, что нам дано.

Он улыбнулся и посмотрел вверх. Там не было звезд, их застил смог.

– А знаешь ли ты, – сказал он, – что тут выяснилось недавно, что только в нашей галактике существуют миллиарды миров, в которых может существовать жизнь? – И похоже изобразил, как вещает по телевизору астроном Карл Саган: – Миллиарды и миллиарды!

У Матильды засаднило в глазах, но она не сумела бы объяснить, почему эта мысль почти до слез ее тронула.

А он видел ее насквозь и понимал. [Он знал ее; да, то, чего он о ней не знал, могло бы потопить океанский лайнер, но он ее знал.]

– Нам здесь одиноко, – сказал он. – Это правда. Но мы не одни.

В туманном пространстве, в котором она очутилась после его смерти, в некоей вечной подземной скорби, она увидела в интернете видео о том, что случится с нашей галактикой через миллиарды лет. Мы танцуем невероятно медленное танго с галактикой Андромеды, обе галактики имеют форму спиралей с вытянутыми руками и, вращаясь, движутся навстречу друг другу. По мере сближения галактики будут набирать скорость, отбрасывая голубые искры, новые звезды, пока не начнут вращаться друг против друга. И тогда обе галактики страстно схватятся за руки и в последний момент закружатся в противоположном направлении, переплетаясь ногами, но так и не соприкоснувшись, пока второй вихрь не превратится в объятие, погружение, поцелуй. И когда они окажутся ближе всего друг к другу, в самом центре событий откроется сверхмассивная черная дыра.

Наутро после славной премьеры, когда солнце светило радостно и дышалось легко, она вышла купить газету и целую коробку выпечки из французской кондитерской: шоколадных пирожных, слоеных пирожков с фруктовой начинкой и круассанов, – и на обратном пути в четыре укуса съела восхитительно миндальное венское печенье. Дома, в уютной норе с золотым потолком, она пошла запить это стаканом воды, а Лотто, со сна растрепанный, сразу стал рыться в газете, и когда она повернулась к нему, его красивое большое лицо стало белым. Он скорчил удивительную гримасу, оттянув нижнюю губу так, что показались нижние зубы, и в кои-то веки – возможно, впервые – утратил дар речи.

– Тихо. – Она стремительно подошла и прочитала через его плечо, а закончив, сказала: – Это не критик. Это мешок дерьма.

– Не выражайся, душа моя, – сказал он, но это выскочило автоматически.

– Нет, серьезно, – сказала Матильда. – Как ее там, Фиби Дельмар? Да у нее всё не по ней. Да она последнюю пьесу Стоппарда обругала. Назвала ее потачкой своим прихотям. Да у нее язык повернулся сказать, что Сюзан Лори-Паркс[36] не прониклась чеховским духом, и это просто безумие, потому что с какой стати Сюзан Лори-Паркс подражать Чехову. Она не ставит себе такой задачи! Быть Сюзан Лори-Паркс и без того достаточно сложно. И это, пожалуй, вернейшая мерка, критик ты или нет, судишь ли ты работу, исходя из нее самой! Она как злобная неудачница-поэтесса, которая сама ничего не добилась и делает себе имя, мешая людей с грязью. Пасквилянтка, и все. Даже не обращай внимания.

– Ну да, – согласился он, но как-то совсем уж вяло.

Встал, потоптался немножко, словно огромный пес, что собирается повалиться в траву и соснуть, а потом пошел в спальню, улегся под одеяло, да так и лежал, безучастно, даже когда Матильда, голая, вползла в спальню на локтях и коленях, у кровати просунулась и скользнула вдоль всего его тела, от кончиков ног и выше, вынырнув головой из-под одеяла у его шеи; но тело его лежало мешком, глаза закрыты, и он не отзывался никак, даже когда она уложила обе его ладони себе на ягодицы, они безвольно сползли с них, так он страдал!

Ага, значит, потребны крайние меры. Матильда рассмеялась про себя; о, как же она любит этого бедолагу!

Вышла в сад, заросший после смерти бедняжки Бетт, сделала несколько телефонных звонков, – и в четыре дня в дверь позвонил Чолли, с Даникой, висящей у него на руке. «Чмоки-чмок!» – прокричала Даника сначала в одно ухо Матильды, потом в другое, присовокупив: «Ненавижу тебя, ты такая хорошенькая!» – и вошли Рэйчел с Элизабет, держась за руки, с одинаковыми татуировками, репками на запястьях, значение которых они, хихикая, разглашать отказались, и Эрни принялся готовить шипучку с терновым джином, и Сэмюэл появился, прижимая к груди своего малыша. Матильда, уломав Лотто обрядиться в красивую синюю рубашку и брюки-хаки, вытащила его к друзьям. И вот каждый, подойдя, обнял его и выразил искреннее восхищение тем, какую распрекрасную пьесу он написал, и Матильда увидела, что к нему возвращается победительность, наливается цветом лицо. Похвалы он глотал так, как бегуны на дистанции заглатывают напитки с электролитами.

К тому времени, как доставили пиццу и Матильда открыла дверь, Лотто был уже так хорош, что взгляд разносчика мигом приковался к нему, а не к ней, хотя она была в леггинсах и полупрозрачном топе. Лотто же стоял посреди комнаты, распялив руки а-ля чудовище, и, выпучивая глаза, живописал, как на него напали в метро, удар пистолетом по затылку и все такое. Излучал уже свой обычный свет. Пошатнулся картинно, пал на колени – и разносчик пиццы наклонился, чтоб разглядеть получше, не обращая внимания на деньги, которые Матильда пыталась ему вручить.

Закрыв дверь, она обнаружила рядом с собой Чолли.

– Всего за час из свиньи в человека, – сказал он. – Ты Чирчи наоборот.

Матильда рассмеялась беззвучно: имя Цирцеи он произнес так, будто та – современная итальянка.

– Ах ты, бестолочь, самоучка! – сказала она. – Не Чирчи, а Цирцея!

Его, похоже, задело, но он, пожав плечами, продолжил:

– Никогда не думал, что такое скажу, но, кажется, ты ему годишься. Вот черт же возьми! – произнес он, теперь уже злобно и имитируя флоридский акцент. – Пустоголовая, ни единого друга, блондинка-фотомодель, хищница, оказалась положительной героиней. Кто б мог сказать? Я-то считал поначалу, что ты сдерешь с него денег и смоешься. Но нет. Лотто точно везунчик. – И уже нормальным своим голосом закончил: – В общем, если он добьется чего-то значительного, то точно благодаря тебе.

И хотя в руках у нее была коробка с горячей пиццей, в комнате повеяло холодком. Глядя Чолли прямо в глаза, Матильда ответила:

– Он и без меня стал бы велик.

Остальные все на диване хохотали над Лотто, и только Рэйчел у кухонной стойки смотрела на Матильду, схвативши себя за локти.

– И тебе не по силам такого наколдовать, ведьма, – возразил Чолли, забрал у нее коробку с пиццей, открыл ее, сложил три ломтя вместе, коробку положил на стеллаж, а сам откусил от ломтей и ухмыльнулся набитым ртом.

Даже в те годы, когда Лотто жил с ощущением, что все у него хорошо и надежно, даже когда он был постоянно востребован, когда все его пьесы публиковались, а количество постановок по всей стране неуклонно росло, одним этим обеспечивая ему безбедную жизнь, даже тогда он был одержим этой Фиби Дельмар.

Когда вышла «Телегония», Лотто было сорок четыре года, и успех был мгновенным, а признание – почти всеобщим. Идею подсказала ему Матильда, а той несколькими годами раньше заронил в голову Чолли, кстати упомянувший «Чирчи».

Это была история о сыне Цирцеи и Одиссея Телегоне, который после того, как Одиссей их оставил, жил с матерью в глухом лесу на острове Эея, охраняемом заколдованными тиграми и свиньями. Когда Телегону пришла пора, как положено всем героям, покинуть родной дом, мать-колдунья Цирцея дала ему с собой копье с отравленным острием из ската-хвостокола. Он приплыл на своем кораблике на Итаку, начал красть скот Одиссея, и когда тот вышел против него с оружием, Телегон ввязался в схватку и отравленным копьем, не узнав в Одиссее отца, ранил его насмерть.

[Телегон женился на Пенелопе, многострадальной жене Одиссея; родной сын Пенелопы и Одиссея, Телемах, в конце концов женился на Цирцее; сводные братья стали друг другу отчимами. В трактовке Матильды, этот миф являл собой рык в поддержку сексуальной привлекательности пожилых женщин.]

Пьеса Лотто помимо того была еще и лукавым намеком на телегонию, концепцию XIX века, суть которой сводилась к тому, что отпрыск может наследовать генетические черты предыдущих любовников матери. У Телегона, по версии Лотто, были свиное рыло, волчьи уши и кожа в полоску, как у тигра: он унаследовал это все от возлюбленных своей матери, которых Цирцея превратила в животных. Следственно, играть его подобало в устрашающей маске, статичность черт которой придавала мощи характеру, в общем, не громогласному. Телемаха, той же шутки ради, также обряжали в маску с двадцатью разными глазами и десятью разными носами и ртами, позаимствованными у многих поклонников Пенелопы той поры, когда Одиссей мотался по Средиземноморью.

Действие пьесы происходило на модном горнолыжном курорте Теллурид, штат Колорадо, в наши дни. Это была шпилька в адрес демократического общества, которое постыдным образом терпит в себе миллиардеров.

– Разве Ланселот Саттеруайт не из богачей? Разве это не лицемерие с его стороны? – вопрошал в антракте некто мужского пола.

– О нет, его лишили наследства за то, что он женился на своей жене. На самом деле, это трагическая история, – отвечала ему, проходя по фойе, особа женского пола.

Из уст в уста этот миф передавался, как вирус. История Матильды и Лотто, эпический роман; его лишили семьи, отвергли, не разрешили вернуться домой во Флориду. Все из-за Матильды. Все из-за его к ней любви.

Боже, как это трогательно, вздыхала Матильда. Просто тошнит. Но ради него она стерпит и не такое.

А потом, примерно через неделю после премьеры, когда билеты были распроданы на два месяца вперед, а Лотто не поспевал отвечать на поздравительные звонки и имейлы, он явился в спальню посреди ночи, и она мгновенно проснулась:

– Ты что, плачешь?

– Плачу? – переспросил он. – Я? Вот еще! Никогда. Я мужчина. Я плеснул бурбоном себе в глаза.

– Лотто, – сказала она.

– То есть я резал на кухне лук. Кто ж не любит рубить лук «видалия» в темноте!

Она села.

– Поделись.

– Фиби Дельмар, – сказал он и протянул ей ноутбук, в тусклом свете которого виднелось его перекошенное лицо.

Матильда прочла и присвистнула.

– Этой женщине лучше быть осторожней, – мрачно сказала она.

– Она имеет право на свое мнение.

– Она-то? Нет. Это единственный отрицательный отзыв на «Телегонию». Она ненормальная.

– Успокойся, – сказал он, но, похоже, сам успокоился от ее гнева. – Возможно, она права. Возможно, меня переоценивают.

Бедный Лотто. Он не выносил раскола.

– Я знаю тебя насквозь, – сказала Матильда. – Я знаю все точки и многоточия в твоих работах, и я была рядом, когда ты их расставлял. И я с большим основанием имею право сказать, с большим, чем кто-либо в мире, с гораздо большим, чем эта надутая критикесса, эта пиявка, которая на собственных писаниях погорит, что ничего ты не переоценен. Ни на йоту не переоценен. Это она переоценена. Ей следовало бы пальцы поотрубать, чтобы она больше никогда ничего не писала.

– Спасибо, что не бранишься, – сказал Лотто.

– И пусть она трахнет себя раскаленными вилами. В свою черную задницу, говнозвезда, – сказала Матильда.

– Ага, – сказал он. – У твоих шуток едкий вкус: они похожи на острый соус[37].

– Постарайся уснуть, – сказала Матильда и поцеловала его. – И просто напиши что-то еще. Что-то еще даже лучше. Твой успех для нее как полынь горькая. Бесит.

– Единственный человек в мире, – печально сказал он, – который меня ненавидит.

Что за жажда всеобщего обожания? Она, Матильда, про себя знала, что не стоит ничьей, абсолютно ничьей любви, а ему хотелось, чтобы его все любили. Все до единого. Она подавила вздох.

– Напиши еще одну пьесу, и, может, она одумается, – сказала она, как всегда ему говорила. И он, как всегда, написал.

Предыдущая главаГлава 29 из 36Следующая глава