Тучи сгущались, хотя день за окном сиял солнечным светом.
Матильда тогда только-только устроилась в интернет-компанию, на сайт знакомств, который позже будет продан за миллиард долларов.
В галерее она продержалась три года. Каждое утро набиралась духу на тротуаре, закрывала глаза, заставляла себя войти внутрь. Весь день чувствовала на себе взгляд Ариэля. Свою работу она выполняла. Опекала художников, умиротворяла, посылала подарки на дни рождения. «Мое юное дарование, – говорил Ариэль, представляя ее гостям. – Когда-нибудь править балом будет Матильда». У Луанны лицо дергалось каждый раз, когда он это повторял.
И вот настал день, когда некий нервный художник прилетел из Санта-Фе, и Ариэль с Луанной повели его куда-то основательно ужинать, а когда вернулись, Матильда еще сидела в темной подсобке, доделывала каталог выставки. Она подняла глаза и застыла. Ариэль стоял в дверях, не спуская с нее глаз. Он подошел ближе, еще ближе. Положил руки ей на плечи, начал их разминать. Потом прижался к ней сзади. Столько времени ожидая, когда же конец, она была смутно разочарована таким провалом у него вкуса: неожиданно простецкий прием, массаж-фроттаж. Она встала, сказала: «Я закончила», – и прошла мимо Луанны, которая наблюдала за происходящим с авансцены. Назавтра на работу не вышла, взяла все отгулы, что полагались ей на случай болезни, и за несколько дней нашла новое место, даже не уведомив Ариэля, что навсегда уходит из галереи.
Но этим утром Матильда не могла сосредоточиться на работе. Зашла в кабинет босса, отпросилась, и тот смотрел ей вслед, прищурив глаза за стеклами очков и кисло скривив губы.
В парке кленовые листья блестели, словно по жилочкам позолоченные. В беспамятстве она забрела так далеко, что, когда вернулась домой, у нее колени подкашивались. На изнанке языка было горько. Она взяла полоску из упаковки в двадцать штук, которую в ужасе прятала под стопкой полотенец. Помочилась на нее. Подождала. Выпила целую бутылку воды. Повторяла это снова, снова, и снова, и каждый раз полосочка говорила «да». Знак «плюс». Дело швах! Сложила все полоски в пакет и сунула как можно глубже в мусорный бак.
Она услышала, как вошел Лотто, и промыла глаза холодной водой.
– Привет, малыш, – выкрикнула. – Как твой день?
Он расхаживал туда и сюда, болтая, рассказывал о прослушивании на какую-то мелкую роль в рекламе, он даже и не хотел ее, эту роль, это же унизительно, но увидел того парня из того телешоу конца семидесятых, того, с чубчиком и странными ушками, помнишь? Она вытерла лицо, расчесала пальцами волосы, попрактиковалась в улыбке, пока та не стала такой натянутой. Вышла, все еще в пальто, и сказала: «Я быстро, только схожу за пиццей», – а он ответил: «Средиземноморской?» И она ответила: «Да», – а он сказал: «Обожаю тебя до мозга костей». «И я тебя», – отозвалась она, так и не повернувшись к нему лицом.
Закрыла за собой входную дверь, тяжко осела на ступеньки, которые вели к соседке наверх, и откинулась на спину, скрестив руки над глазами, потому что – что же, что же ей теперь делать?
В нос ударил запах немытых ног. У самых глаз пара вышитых тапочек, изношенных, подвязанных бечевкой. Бетт, соседка с верхнего этажа, мрачно, сверху вниз разглядывала Матильду.
– Пойдем-ка, – велела она своим британским манером.
Растерянная, без слов последовала за старухой вверх по лестнице. Кошка на гостью наскочила, невежа. Матильда с удивлением отметила безупречную чистоту в квартире, обставленной в стиле середины века: мебель на тонких ножках, мягкие подлокотники. Стены выкрашены глянцево-белым. На столе букет листьев магнолии, ярко-зеленых с сочным коричневым подкладом. На каминной полке горят три бордовые хризантемы. Как неожиданно.
– Сядь, – велела Бетт.
Матильда села. Бетт зашаркала прочь, но вскоре вернулась. Чашка горячего ромашкового чая, французское шоколадное печенье Petit Écolier, «Маленький школьник». Матильда откусила кусочек и вернулась на школьный парижский двор: земля в пятнах пробившегося сквозь листву солнца; щелчок, с которым встает на место новый баллончик с чернилами.
– Я тебя не виню. Я и сама детей не хотела, – сказала старуха, уставив длинный нос на Матильду. На губах у нее остались крошки.
Матильда сморгнула.
– В наши дни мы ничего такого не знали. Времена были, когда и выбрать-то не из чего. Ну, я и спринцевалась лизолом. Такое невежество! И когда меня прихватило, я пошла к женщине, которая жила над магазином канцелярских товаров. У нее был острый и тонкий нож. Кошмар. Хотелось умереть. Это было легко. Но вместо этого мне даровали бесплодие.
– Господи, – удивилась Матильда. – Я что, разговаривала сама с собой?
– Нет, – качнула головой Бетт.
– Но как вы узнали? Я сама еще толком не поняла!
– Такая у меня сверхспособность, – сказала Бетт. – Я вижу это по тому, как женщина себя держит. Много раз я влипала в беду, упомянув об этом, когда сюрприз был неприятный. В твоем случае мне все стало ясно примерно две недели назад.
Они просидели так до вечера. Матильда все смотрела на хризантемы и вспомнила про чай, только когда он почти совсем остыл.
– Ты прости, – говорила Бетт, – но не могу не сказать, что ребенок, по крайней мере с моей точки зрения, – еще не самое худшее. У тебя муж, который тебя обожает, работа, жилье. На вид тебе почти тридцать, ты вполне созрела. Ребенок в таких условиях – это, правда, совсем не то, чего стоит бояться. И я готова за ним приглядывать, время от времени. Научу его стишкам, которые читала мне моя шотландская бабушка. Инити-финити-фикети-фэг! Или нет, As eh gaed up a field o neeps[33], да? Буду закармливать его печеньем. Когда он сможет его жевать, это печенье, конечно. Нет, ребенок – совсем не самое худшее.
– Худшее, – сказала Матильда. – Это будет нечестно по отношению к миру. Или к ребенку. А потом, мне всего двадцать шесть.
– Двадцать шесть! – хмыкнула Бетт. – Да у тебя матка – уже старье. И яйцеклетки вялые-хилые. И кого, ты думаешь, ты родишь? Монстра? Гитлера? Да ради бога! Ты посмотри на себя. Ты же выигрыш в генетической лотерее!
– Вам смешно, – сказала Матильда. – А мои дети вырастут с клыками-когтями.
Бетт внимательно на нее посмотрела.
– Я хорошо скрываю свои, – пояснила Матильда.
– Ну, не мне судить, – сказала Бетт.
– Да, не вам, – сказала Матильда.
– Ладно, я помогу, – сказала Бетт. – Не ершись. Я подставлю плечо. Ты не будешь в этом одна.
– Черт, тебя не было миллиард лет! – сказал Лотто, когда она вошла с пиццей.
Он был слишком голоден, чтобы ее рассмотреть, пока не съел четыре куска, но к тому времени она уже взяла себя в руки.
Ночью ей снились твари, которые живут в темноте. Верткие слепые червячки, отдающие жемчужным блеском, мельтешня в кожице с голубыми прожилками. Скользкие, мокрые.
Беременных она всегда терпеть не могла. Вот уж кто настоящие троянские кони.
Страшно подумать, что внутри человеческого существа может быть еще одно человеческое существо. Отдельный мозг, думающий свои отдельные мысли. Много позже, в продуктовом, Матильда наблюдала за женщиной, до предела разбухшей, которая безуспешно тянулась к фруктовому мороженому на верхней полке, и представляла, каково это – иметь внутри себя человека, которого ты не проглотил целиком. Который не обречен изначально. Женщина желчно глянула на Матильду, которая по сравнению с нею была гигант и вполне могла дотянуться; но затем на ее лицо вернулось выражение, больше всего бесившее Матильду в беременных, – рефлекторная святость. «Я могу вам помочь?» – спросила она, сущая патока. Матильда резко повернулась спиной.
Она встала с кровати, где Лотто сладко посапывал во сне, взяла бутылку рома и поднялась к Бетт. Стояла за дверью, не стуча, но Бетт, в старой ночной рубашке, седые волосы заколоты на затылке, все равно ей открыла.
– Заходи, – велела она.
Устроила Матильду на диване, укрыла шерстяным одеялом, плюхнула на колени кошку. По правую руку поставила горячий шоколад с капелькой рома. Включила телевизор, там показывали черно-белую Мэрилин Монро. Сама Бетт улеглась на оттоманку и захрапела. Потом Матильда на цыпочках прокралась домой – до того как проснулся Лотто, оделась, будто собралась на работу, а потом позвонила и сказалась больной. Бетт, уткнувшись лицом в руль, взгромоздясь на подушки со своего дивана, отвезла ее в клинику.
[Молитва Матильды: Позволь мне быть волной. А если волной нельзя, позволь мне быть разломом на дне. Позволь мне быть той ужасной первой расщелиной в темноте.]
Долгое время после того у Матильды внутри все было липкое, вязкое, стылое. На поверхности, высыхая, крошилось, как сероватая глина. И не то чтобы она сожалела о чем-то, просто зов был так близок. Лотто отошел далеко, на вершину какого-то холма, взобраться на который у нее не хватало сил. Продвигалась по жизни, позволяя дням тащить ее за собой.
Но случались маленькие чудеса, которые ее подбодряли. В латунном почтовом ящике – конверт из вощеной бумаги, а в нем – розовое миндальное печеньице-макарунка. Или, на пороге, – голубая гортензия, похожая на кочан капусты. При встрече по лестнице – прикосновение прохладных морщинистых ладошек к щекам. Маленькие подарочки Бетт. Яркие огоньки в темноте.
– Это нелегко, – сказала Бетт, когда они были в приемной. – Но это правильно. А то, что сейчас тебя мучит, постепенно пройдет.
И правда, прошло. А когда Матильде исполнилось двадцать восемь, ее муж на неделю уехал в Лос-Анджелес, сыграть небольшую роль со словами в полицейской драме, и она записалась на стерилизацию.
– Вы уверены? – сказал доктор. – Вы еще достаточно молоды, чтобы передумать. Никогда не знаешь, когда часы начнут тикать.
– Мои сломались, – сказала она.
Он окинул ее взглядом, от высоких сапог до белокурой макушки. В те дни она подводила глаза так, что они получались кошачьими. И ему показалось, что он видит ее насквозь, что она пустышка. Он кивнул и отвернулся сердито. Вставил ей в трубы крошечные спирали; она ела желе «джелло», смотрела мультики и позволяла сестрам менять ей катетер. На самом деле, это был очень приятный день.
Она бы сделала это снова, если б пришлось. Чтобы избегнуть этого ужаса. Чтобы себя спасти. Она сделала бы это снова, снова и снова. Снова, снова и снова. И снова, если бы ей пришлось.