Закат. Домик в дюнах похож на выброшенную морем ракушку. Пеликаны качаются на воздушных потоках. Под карликовой пальмой укрылась сухопутная черепашка-гофер.
Лотто стоит у окна.
Он во Флориде. Во Флориде? В домике матери. Он понятия не имеет, как его сюда занесло.
– Мувва? – зовет он.
Но мать умерла шесть месяцев назад. Запах еще остался, пахнет тальком и розами. Пылью, нежной серой шкуркой покрывающей ситец и фарфоровую дребедень. И еще плесенью, подмышками моря.
Думай, Лотто. Последнее, что запомнил. Дом в вишневом саду, лунный свет очерчивает поверхность письменного стола, костлявые пальцы зимних деревьев срывают звезды с небес. Разбросанные бумаги. Собака, одышливо хрипящая у ног. Этажом ниже спит жена, белокурые волосы перьями рассыпаны по подушке. Он тронул ее за плечо и потом, поднимаясь к себе, нес в ладони ее тепло.
Медленно всплыл темный пузырь – это вернулось то гадкое, что между ними скопилось, великая скисшая любовь. Как он тогда разъярился. Как его гнев оставил свой след на всем, что вокруг.
Весь прошедший месяц он балансировал, как канатоходец на проволоке, решая, остаться с женой или уйти. Это выматывало, стискивать ступни, стараясь устоять, удержаться, и гадать, куда упадешь.
Профессионал нарратива, спец по выстраиванию историй, он знал, что одно неосторожное слово – и здание рухнет. [Такая чудная женщина, красивая женщина, прелестная женщина![20]] Двадцать три года он жил в уверенности, что встретил девушку с душой чище снега, грустную, одинокую. Спас ее. Две недели спустя они поженились. Но, подобно кальмару, всплывшему из глубин, история вывернулась наизнанку. Жена не была непорочна. Она была любовницей. Содержанкой Ариэля. Все утратило смысл. Либо она шлюха, либо Ланселот рогоносец; он, который хранил ей верность с первого дня.
[Трагедия, комедия. Все зависит от точки зрения.]
В окно тянуло декабрьским холодом. Как долго продлится этот закат? Время вело себя не совсем так, как он ожидал. На пляже ни единой души. Где фланирующие старики, где выгульщики собак, где нетрезвые гуляки, где любители закатов и праздные мечтатели? Никого нет. Песок необъяснимо ровный, как кожа. Ему сделалось страшно. Он вошел в дом и щелкнул выключателем.
Свет был таким же мертвым, как… Таким же мертвым, как мать.
Ни электричества, ни телефона. Он посмотрел вниз. На нем только пижамная куртка, без штанов. Это зажгло фитиль. Он услышал шипение. Безотчетный страх, вспыхнувший в нем, рассеялся.
Словно сверху, он увидел, как обегает весь домик. Проверяет шкафы и кладовки. Заходит в комнату Салли, опустелую после смерти Антуанетты.
Во внешнем мире, меж тем, все это время садилось солнце, тени выползали из океана и прытко, как земноводные, перемещались к Мексиканскому заливу, преодолевая Береговой канал, реку Сент-Джонс, холодные ручьи, населенные аллигаторами болота и фонтаны под бирюзовой краской в унылых, дешевых жилых домах. По мангровым зарослям, по ламантинам, по моллюскам в их ракушках, одна за другой смыкающих свои твердые губы, как хористы в конце песни. Там тени погружались все глубже в Залив, катились в подводной удвоенной тьме к Техасу.
– Что за хрень тут творится? – спросил он дом, в котором все сильнее темнело. Впервые в жизни он выругался; он чувствовал, что заслужил это право. Дом ему не ответил.
Он стоял перед дверью в комнату матери, размахивая фонариком. Неизвестно, что там найдешь. Салли и Рэйчел предупреждали, что горы хлама. Любительница ночных распродаж, Антуанетта скупала все, что предлагал интернет. Комната Лотто завалена массажными ванночками для ног, все еще в коробках, и часами со сменными ремешками. «Открой дверь в свою старую комнату, и тебя накроет лавиной шопинга по-американски», – сказала Рэйчел. Те небольшие суммы, которые Антуанетта себе выделяла, тратились на барахло.
– Хочешь, чтобы в доме прибрали? – спросил он по телефону наутро после смерти матери, выслушав рыдания и рассказ о том, как Салли ночью встала попить воды и обнаружила, что огромная Антуанетта лежит посреди комнаты.
– Не-а. Оставь все как есть. Дом рано или поздно сгорит, – мрачно сказала тетя Салли и объявила о своем намерении путешествовать по миру. Брат оставил ей деньги, никаких нет причин торчать на одном месте.
– Хорошо уже то, что у Муввы была аллергия на животных, – сказал Лотто. – Иначе могли бы остаться кошки. Воняло бы до самого пляжа.
– Кошек бы расплющило под завалом коробок, – сказала Салли.
– Ха! Гербарий из плоских кошек. Букет. Вставить в рамку, повесить на стену. Мементо мяу, – сказал он.
Лотто собрался с духом и открыл дверь в комнату матери.
Там было чисто. Покрывало в цветочек, на полу бурые разводы, видимо, протекал водяной матрас. Над изголовьем кровати позеленелый Иисус на кресте. О, печальная жизнь. О, бедная мать. Будто персонаж Беккета. Женщина, золотая рыбка, перерастающая размеры аквариума, единственное спасение – последний прыжок.
Холодная рука прошлась по груди Лотто. Сквозь прикроватную тумбочку проявилась половина головы матери: один огромный глаз за стеклом очков, одна щека, половина рта.
Он вскрикнул и швырнулся фонариком, свет дважды метнулся туда-сюда, раздался звон разбитого стекла, и луч замер поперек кровати, прямо в глаза Лотто. Он увидел журнал в белой обложке. Рассыпанные монетки. Очки матери. Стеклянный стаканчик. Все это, должно быть, случайно было расставлено так, что создалась иллюзия. И до такой степени это было в духе Антуанетты, так безошибочно узнаваемо, даже один этот глаз! Лотто вздрогнул, порылся в ящиках в поисках денег, чтобы добраться домой [только пустые аптечные пузырьки, сотни штук], и убрался оттуда назад в кухню.
Он стоял у окна, не в силах пошевелиться.
Что-то прошуршало по комнате у него за спиной. Приблизилось быстро, уверенно. Он замер. Почувствовал, как чье-то лицо прижалось к его затылку, обдало стылым дыханием. В витках времени лицо оставалось там век. Но наконец отступило.
– Кто тут? – крикнул он в пустоту.
С усилием открыл стеклянную дверь, и дом наполнился хлестким холодным ветром. Зашуршало снова. Лотто вышел на балкон, вцепился в перила, сунул голову в воздушный поток. Подняв глаза, понял, почему мир кажется таким ни на что не похожим.
В небе кипело нечто фиолетово-черное. Художники по костюмам душу бы продали за подобный окрас. Наряди актера в костюм такого оттенка, и он выйдет на сцену, излучая значительность, Лиром или Отелло еще до того, как будет произнесено хоть слово.
Однако самым неправильным было море.
Оно застыло. Волны набегали так медленно, что трудно было заметить, когда гребень растекся.
Эта Флорида была странной, ненастоящей Флоридой.
Как быстро соскальзываешь с того, чтобы удерживать образ цельным, и теряешь его. Он заметил вдруг, что почти бежит по мосткам, проложенным по песку, босой, и ужас валится сверху ему на плечи. Бежит вниз, в темноту, мимо лягушечек в полупрыжке над песком, над дюнами, поверхность которых вспорота плетьми ползучих растений, невысокими пальмами и змеиными норами. Осевший под ступней песок привел его в чувство. Он перешел на шаг, остановился. Отдышался. Словно по мановению волшебной палочки, сердито сверкая, возникла луна. Переменчивая, непостоянная луна, меняющая образ каждый месяц[21].
Он думал, он почти уже был уверен, что это ночной кошмар, а он не может проснуться.
Многоквартирные дома и большие особняки, в которых должно бы гореть электричество, не светились. Он присмотрелся внимательней. Нет, они исчезли, их будто смахнуло с берега огромной рукой.
– На помощь! – прокричал он в ревущий ветер. – Матильда!
Матильда, которую он сейчас звал, была той, что помнилась по первым дням любви, последним дням колледжа, по первой неделе без секса в ее постели на Хукер-авеню, над антикварным магазином. Наждак небритых ног, холодные ступни, медный привкус ее кожи. Днем она ходила в своих скудных одежках, и мужчины голодными глазами смотрели ей вслед. Ее одиночество – это остров, о который разбился его корабль. На вторую ночь, проведенную Лотто в ее постели, проснувшись, он обнаружил, что комната в одних местах вытянута, в других сужена, по стенам мерцают вспышки серого света, а рядом с ним незнакомка. Его охватил ужас. И в последующие годы он тоже несколько раз просыпался в спальне, которая была его, но в то же время совершенно чужая, и рядом спала женщина, о которой он совсем ничего не знал. Но в ту первую кошмарную ночь он встал и отправился на пробежку, как будто страх гнался за ним, а на рассвете вернулся в квартиру над антикварным магазином с горячим кофе в руках, разбудив спавшую ароматом. И только когда она улыбнулась ему, он наконец успокоился. На рассвете там оказалась Матильда, эта идеальная девушка, словно созданная для него по заказу.
[Другая была бы жизнь, прислушайся Лотто к кошмару: ни славы, ни спектаклей. Покой, удобство и деньги. Никакого гламура; дети. Какая жизнь лучше? Не нам судить.]
Он сидел на дюне целую вечность. Ветер был ужасно холодный. Море ужасно странное. Вдали виднелись айсберги мусора размером с Техас. Свалка бутылочек и шлепанцев и застежек-молний и упаковок арахиса и горжеток и кукольных головок и накладных ресниц и надувных зверей и велосипедных шин и ключей и грязевых щитков и нераспроданных книг и инсулиновых шприцев и собачьих сумок и рюкзаков и упаковок антибиотиков и париков и рыболовной лески и полицейской ленты и дохлых рыб и дохлых черепах и дохлых дельфинов и дохлых морских птиц и дохлых китов и дохлых белых медведей, а в целом – клубок, кишащий смертью.
Он поранил ноги ракушками. Потерял свою пижамную куртку. Только трусы оставались защитой от непогоды.
Он отдаст все свое состояние умилостивить разозленного бога, который загнал его сюда. [Шутка! Деньги – для дураков.] Ну, тогда он отдаст свои труды. Славу. Пьесы, ну, кроме «Сирен». Или нет, даже эту отдаст, последнюю, самую свежую и любимейшую, о тайнах женского «я», лучшее его творение, он это чует. Да, даже «Сирены» отдаст. Возьми все пьесы, а ему оставь скромную, заурядную жизнь. Возьми все, только дай ему вернуться домой, к Матильде.
На периферии зрения вспыхнули искры, предвещавшие обычно мигрень. Приблизились и разгорелись солнечным днем, превратились в деревце кумквата на заднем дворе в Хэмлине. Косые лучи пронзают седые бороды испанского мха, свисающие с ветвей; на краю лужайки видна заросль виргинской лианы, девичьего винограда, укрывшего собой то, что осталось от дома его предков, вернувшегося в родную землю: его слопали миллионы термитов или же поглотил ураган. В тени лиан мерцают уцелевшие стекла.
Позади Лотто – усадебный дом с колоннами, выстроенный его отцом и проданный матерью через год и один день после смерти Гавейна, откуда она перевезла их всех в унылый домик на пляже.
В этом путаном мире детства по ту сторону бассейна стоит отец. Он с любовью смотрит на Лотто.
– Папа, – шепчет Лотто.
– Сынок, – говорит Гавейн.
О, любовь отца. Нежнее любви Лотто не знал.
– Помоги, – просит он.
– Не могу, – отвечает Гавейн. – Прости, сынок. Может, твоя мама сумеет. Из нас двоих она была умной.
– Кем угодно была моя мать, только не умной.
– Прикуси язычок, – одергивает Гавейн. – Ты даже не представляешь, что она для тебя сделала.
– Ничего она не сделала. Никого не любила, кроме себя. Я не видел ее с восьмидесятых.
– Сынок, ты ошибся. Она очень тебя любила, слишком любила.
По бассейну прошла рябь, и Лотто вгляделся в воду. Она была мутная, зеленовато-бурая, сплошь покрытая палой дубовой листвой. Белый лоб матери всплыл, как яйцо. Она улыбнулась, молодая, красивая. Ее рыжие волосы струились по воде, в них вплетались золотистые листья. Она сплюнула изо рта темную воду.
– Мувва, – молвил он и поднял глаза, но отца уже не было; старая боль снова пронзила его в самое сердце.
– Милый, – сказала она. – Как ты тут оказался?
– Ты лучше меня это знаешь, – сказал он. – Я просто хочу домой.
– К этой твоей жене, – сказала она, – к Матильде. Никогда она мне не нравилась, но я была неправа. Таких вещей не понять, пока не умрешь.
– Нет. Ты была права, – сказал он. – Она лгунья.
– Подумаешь! Она любила тебя. Была хорошей женой. Сделала твою жизнь красивой, спокойной. Оплачивала счета. Ты не ведал забот.
– Мы прожили вместе двадцать три года, и она скрыла от меня, что была шлюхой. Или прелюбодейкой. Или тем и другим. Трудно сказать. Довольно-таки огромная ложь, умолчанием.
– Эго у тебя огромное, вот что. Подумаешь, ты не был у нее единственным. Двадцать три года она мыла за тобой унитаз, а ты попрекаешь ее жизнью, которую она вела, когда тебя не было рядом.
– Но она мне лгала! – сказал он.
– Да я тебя умоляю! Брак построен на лжи. В основном белой. На недомолвках. Если выбалтывать вслух все, что каждый день думаешь о супруге, сотрешь брак в порошок. Никогда она не лгала. Просто не говорила.
Грохотанье; над Хэмлином прогремел гром. Солнце потускнело, небо сделалось серым. Мать осела так низко, что подбородок ушел в черную воду.
– Не уходи, – попросил он.
– Пора, – сказала она.
– Как мне вернуться домой?
Она коснулась его лица.
– Бедненький мой, – сказала она и потонула.
Вернуться к жене он пытался, мысленно представляя ее себе. К этому времени Матильда в доме вдвоем с Божкой. Немытые волосы потемнели, лицо осунулось. От нее начинает пованивать. На ужин бурбон. Потом она заснет в любимом кресле у камина с остылым пеплом, с распахнутой на веранду дверью в ночь, чтобы Лотто смог войти в дом. Сомкнутые во сне веки так у нее прозрачны, что вечно ему казалось: если вглядеться, увидишь, как сны пульсируют, будто медузы, проплывая по ее мозгу.
Хотелось бы проникнуть в нее еще глубже, усесться на впадинку слезной кости и скакать там крошкой-гомункулусом, ковбоем родео, и понять, о чем она думает. Или нет, это перебор. Тихая повседневная близость кое-чему научила. Парадокс брака: никогда не сумеешь познать человека до конца, всецело, и все-таки всецело его знаешь. Он чувствовал, как она в уме лепит из слов шутку, когда надумала пошутить, чувствовал, как мурашки бегут по ее плечам, когда ей становится зябко.
Но вскоре она, вздрогнув, проснется. Его жена, которая никогда не плакала, заплачет. И в маске из собственных пальцев станет ждать в темноте, что Лотто вернется.
Луна – это пупок, свет от нее по воде – дорожка из волосков, ведущая прямо к Лотто.
По этой дорожке к нему шли все девушки, что были у него до Матильды. Их много. Голенькие. Сияющие. Гвенни, сестра Чолли, стала его первой в пятнадцать, растрепка. Лощеные ученицы частных школ, дочка декана, горожанки, студентки: грудки, как булки, и стиснутые кулачки, и мячики для сквоша в спортивных носках, и цель в самое яблочко, и конские каштаны, и чайные чашки, и мышиные мордочки, и укусы клещей, и животики, и попки, все они – чудо, все прекрасны в глазах Лотто. Пара-другая стройных мальчиков… учитель, приобщивший его к театру. [С неловкостью косит глазом.] Так много тел! Сотни! Хоть курган над собой выкладывай. И при том двадцать три года он был верен Матильде! А мог бы без зазрения совести кататься по их телам, как собака по свежей траве.
Так было бы справедливо, так бы она поняла. Тогда бы они стали на равных. А потом он вернулся бы к ней, отмщенный.
Но он так не может. Закрыл глаза, заткнул уши пальцами. Копчик ныл, сидеть на песке было жестко. Он чувствовал, как они проносятся мимо, задевая его пальчиками, как перышками. Вослед последней медленно досчитал до тысячи и, открыв глаза, увидел, что лунный след выпятился из застывшей воды, а песок взломан одной длинной чертой.
Вода, решил Лотто, вот единственный способ вернуться к Матильде. Он поплывет назад по времени.
Снял трусы-боксеры и вошел в океан. Ноги, касаясь воды, испускали электрические разряды, как молнии. С восторгом он наблюдал, как свет, уходя в глубину, медленно угасает. Скачкообразная проводимость. Каждый раз, стоило свету померкнуть, он заставлял его выстреливать снова.
Потом сделал глубокий вдох, нырнул и поплыл, наслаждаясь свечением, исходящим от рук, когда они входят в воду. Луна манила его к себе. Плыть в спокойной воде было нетрудно, хотя гребни волн приходилось одолевать, как неровности на дороге. Полосы то теплой воды, то холодной, каждый раз удивление. Он наяривал, чувствуя приход приятной усталости. Он плыл, пока не начали гореть руки, а легкие не просолились вконец, и даже после того еще плыл.
Представлял себе, как мимо текут косяки неподвижных рыб. Думал о галеонах на дне, увязших в иле, таящем в себе слитки золота и серебра. О каменных проломах глубиной с Большой каньон, над которыми он парит, словно орел в водном небе. Реки грязи на дне этих каньонов и морские твари – сплошная слизь, блеснувшая внезапно зубами. Представил себе, как огромное существо расправляет под ним свои щупальца, чтобы его схватить, – но он скользкий, сильный, и он не дастся.
Он плыл уже несколько часов, если не дней. Или недель.
Все, больше нет сил, устал. Опустил руки, перевернулся на спину и пошел вниз. Успел заметить, что рассвет мягкой ватой вытирает лик ночи. Открыл рот, словно в намеренье сглотнуть этот день. Стал тонуть, и пока тонул, к нему пришла великолепная, яркая греза.
Он еще кроха, еще полип на теле своей матери, еще связан с ней молоком и теплом. Отдых на пляже. Окно открыто, за ним с шипением плещутся волны. [Антуанетта прочно соединена с океаном, а тот хватает все, до чего доберется, втягивает в себя, сплевывая ракушки и кости.] Она что-то напевает себе под нос. Жалюзи опущены, сквозь них на нее сочатся полосы света. Великолепные волосы ниспадают до бедер. Совсем недавно она была русалкой, и ее нежная, бледная, влажная кожа остается еще русалочьей. Она медленно спускает одну бретельку. Высвобождает плечо, руку. Теперь другую. Высвобождает груди, хлоп-хлоп, и они выпрыгивают, нежно-розовые, как куриные котлеты, на бледный живот, покрытый песчаной панировкой. Рубашка соскальзывает по лобку с пышными завитками, по белым колоннам ног. Она была такой стройной. Прекрасной. Маленький Лотто, лежа в своем гнездышке из полотенец, смотрит на исчерченную золотистыми полосками мать, и на него снисходит наитие. Она – вон там, а он здесь. На самом деле, они не связаны. Их двое, что означает: они не одно целое. Они врозь. До этого момента он пребывал в долгом теплом сне, сначала черном, а потом все светлее и светлее. Теперь же он пробудился. Осознание их ужасной раздельности выражается у него вскриком. Мать вздрагивает, вырванная из своих видений. Тихо, мой маленький, молвит она, подходит и укладывает его на свою холодящую кожу.
Пришел час, и она его разлюбила. [Откуда ему знать.] Это стало горем всей его жизни. Но тогда-то, наверно, она еще любила его.
Лотто несло течением, пока он не наткнулся на океанское дно. На песчаный тюфяк. Он открыл глаза. Нос едва-едва под водой, и видно, как покачивается на верхушке вялой волны последний отблеск луны. Опершись в дно ногами, он оттолкнулся и встал, в воде по бедра.
Словно собака, бегущая по пятам, берег был в десяти футах сзади.
Сначала рассвет зажег облака. Золотистое стадо солнца. Хоть это утешение у него есть. Пляж простирался ровнехонький, дюны покрыты растительностью. Ни следа человека. За ночь история соскоблилась к самому своему началу.
Он как-то читал, что сон воздействует на мозжечок так же, как волны на океан. Сон запускает серии импульсов по нейронной сети, импульсов, подобных волнам; он вымывает ненужное, оставляя лишь то, что важно.
[Вот теперь ясно, что это было. Наследственность. Последний ослепляющий залп в мозг.]
Ему страстно хотелось домой. К Матильде. Хотелось сказать ей, что он все, все ей простил. Кого теперь волнует, что она делала и с кем? Это ушло в прошлое. Он тоже скоро уйдет.
Жалко, что он не знал ее в те, старые времена. Как феерична она была, как великолепна.
Солнце еще не взошло, только тусклое золото в небе. Прилив подступал. Розовый дом его матери. На крыше три черные птицы близко одна к другой. Ему всегда нравилось, что океан пахнет только что случившимся сексом. Он выбрался из воды, голышом пересек пляж, по дощатому настилу прошел в дом матери.
Вышел на балкон и стоял там на рассвете, казалось, долгие годы.
[Нить песни размотана до пустой катушки, Лотто. Мы споем тебе, что от нее осталось.]
Вот, смотри. Вдалеке кто-то.
Ближе – это два человека. Взявшись за руки, они по щиколотку стоят в пене. В волосах рассветное солнце. Блондинка в зеленом бикини, высокая, светозарная. Они целуются. Она запускает руки в его плавки, он – под ее лиф. Глядя на это, кто не позавидует такой молодости, не загрустит о том, что утрачено. Они взбираются на дюну, она подталкивает его в грудь, он идет спиной наперед, вверх. Затаив дыхание, любуйся ими с балкона. Вот они в гладкой песчаной чаше меж дюн. Она стягивает с него плавки, он купальник с нее, верх и низ. О да, на коленях прополз бы все Восточное побережье, только бы ощутить еще раз пальцы жены в своих волосах. А ведь ты не стоишь ее. [Да. Нет.] Даже думая о том, что нужно к ней поскорее, ты прикован к месту и не смеешь пошевелиться из страха, что влюбленные вспорхнут, как птицы, в опаленное небо. Вот они сливаются, смешиваются, и трудно сказать, где кто: руки в волосах, тепло на тепле, пали на песок, ее красные коленки вскинуты, его тело в движении. Все, время пришло. Удивительное что-то творится, хотя ты к этому не готов; все совпало внахлест; и такое уже бывало, ты слышал ее дыхание себе в шею, и жар ее тела под тобой, и зябкую сырость дня по спине, и беспомощное переполнение, предвкушение переправы, когда близость достигает зенита [давай!]. До крови прикусываешь губу и кончаешь с ревом, и птицы взлетают и рассыпаются в розовых складках уха. На воде иззубренная монета солнца. Обращаешь лицо к небу: это что, морось? [Да.] Клацают, сомкнувшись, лезвия ножниц. Только-только успел разглядеть небывалую красоту, и вот оно. Расставание.