К книге
На путях к свободеГлава 9 Преддумье
64%
Глава 9 Преддумье
14

В январе 1906 года в Петербурге состоялся первый съезд кадетской партии. Это было событие в политической жизни России. Либеральные идеи давно носились в воздухе. Первые семена либерализма были посеяны еще Екатериной II, внимательной почитательницей Монтескье. В ее по тогдашнему времени просвещенном, гуманном абсолютизме уже были зачатки позднейшего русского либерализма. Ее блестящий, до сих пор неразгаданный внук Александр I принялся было выращивать эти всходы, потом остыл. Не смог? Не захотел? Сбили вихри Наполеоновских войн и неугасающие искры революций? Или просто история была против него? Не настало для России время? Кто знает? Во всяком случае после Александра I, в течение 30-летнего царствования его брата Николая I, либерализм был в опале, считался преступлением. Но это не остановило ни роста либеральных идей, ни, что особенно удивительно, воспитания людей, способных их осуществить. Эти идеи сразу вскрылись, расцвели, когда на престол вступил Александр II. Царь-освободитель не только раскрепостил крестьян, но ввел судебную и земскую реформу, переменил весь административный уклад и для этого дела нашел помощников даровитых и вдумчивых. Среди вынужденного затишья николаевского царствования незаметно складывались характеры, выявлялись понятия о гражданских обязанностях, воспитывались кадры просвещенных деятелей и политически мыслящих людей. Они годами, в замкнутых дружеских кружках обдумывали необходимые реформы и, когда явилась возможность действовать, помогли молодому царю провести в жизнь намеченные им коренные преобразования. Но часть общества нашла реформы недостаточными. Радикалы хотели добиться от правительства народного представительства. Судя по тем проектам, которые 20 лет спустя Александр II поручил Лорис-Меликову разрабатывать, эти домогательства отчасти могли бы и осуществиться. Александр II не испытывал такого органического отталкивания от выборного начала, как его отец, как позже его сын, Александр III. 1 марта 1881 года Александр II подписал приготовленный Лорис-Меликовым проект учредить две комиссии для рассмотрения финансовых и административных преобразований. В них, кроме чиновников, должны были войти выборные от земств и городов. В тот же день царь был убит революционерами. Его преемник, Александр III, не хотел предоставлять выборным людям какое бы то ни было участие в государственных делах. На время ему удалось обессилить оппозицию, притушить конституционные надежды. Зато его сыну, Николаю II, пришлось царствовать среди непрерывных политических волнений. Он был вынужден пойти на уступки, но делал это медленно, с колебанием, с опозданием. Через 11 лет после своего вступления на престол, 17 октября 1905 года, он издал манифест, который давал русскому народу политические права. Вслед за этим 12 декабря того же года было опубликовано Учреждение о Государственной думе. Это было исполнение обещаний, высказанных в Октябрьском манифесте. Наконец осуществлялось то, к чему стремилось несколько поколений русских образованных людей. Весной народное представительство должно было приступить к работе. Но парламент без партий мертворожденное дитя. А партий не было. До 17 октября учреждать партии считалось государственным преступлением. В подполье действовали две конспиративные организации: социал-демократы и социалисты-революционеры. Они называли себя партиями, на самом деле это были тайные кружки революционных заговорщиков, которые не считали себя обязанными отчитываться перед общественным мнением, даже не видели в этом нужды.

Не было даже правых партий. Хотя, конечно, были сторонники неограниченного самодержавия. Они были недовольны последними манифестами государя, были противниками Государственной думы. Но правые не были сплочены в партию. После издания Манифеста 17 октября был наскоро сколочен Союз русского народа. Признаюсь, я за его рождением не следила, им не интересовалась, из кого он состоял, не знаю. У Союза не было влияния, не было видных вождей и, что, может быть, удивительнее всего, не было средств. Не находили для себя почвы и умеренные конституционалисты. Слишком еще ярко пылали костры оппозиции. В них подбрасывали хворосту и революционеры и либералы. Связь между ними еще далеко не была порвана, но уже все резче сказывались расхождения. Умеренные социалисты, которые состояли в Союзе освобождения, не видели больше нужды оставаться попутчиками либералов. Рьяная «освобожденка» Е. Д. Кускова, обдавая собеседника настойчивым, властным взглядом красивых серых глаз, твердила, что с освобожденской программой нельзя «подойти к массам». Эту фразу я от нее слыхала часто и на разных перекрестках русской политики. Ей, бедной, так и не удалось стать водительницей масс, но на некоторых городских интеллигентов ее волевой напор производил впечатление. Около нее всегда было несколько человек, которых она держала под началом. От нарождающейся кадетской партии она оттянула некоторых возможных попутчиков слева. И прежде всего своего мужа, С. Н. Прокоповича, хотя по складу своего смирного ума он больше годился заседать с нашими кадетскими профессорами, с ними вместе производить свои невинные, а порой и наивные статистические выкладки.

Отход части освобожденцев произошел еще на съезде в Москве, когда благодаря забастовке образование либеральной партии было отсрочено. Приходилось выжидать, чем кончится всенародное движение, вернее всенародная остановка жизни. После Манифеста 17 октября положение стало ясным. Народное представительство будет созвано. Освободительное движение победило. Самый термин этот сразу устарел, стал все реже и реже употребляться, заменился для одних словом «оппозиция», для других более крепким выражением – революция. И либералы, и революционеры стали готовиться к выборам, но по-разному. Либералы принялись создавать партию, которая должна была осуществить еще небывалое в России дело – провести выборы в первый русский парламент. Надо было утвердить программу, выработать платформу, наметить кандидатов, расширить круг единомышленников, снабдить партию финансами, узнать друг друга, сговориться, спеться. Сколько задач, и все спешные. Конституционно-демократическая партия, которая в январе 1906 года родилась на петербургском съезде, сразу с большим подъемом за них взялась.

Вспоминая этот трехдневный съезд, я прежде всего вижу легконогого, летающего Д. И. Шаховского. Он всюду поспевал и многое подготовил. Он всех знал, и его все знали. Он сближал людей, намечал их будущее место в партии. Он смеялся, сыпал шутками, быстрыми, неожиданными, меткими. Было в нем такое горение, такая подлинность гражданского пафоса, такая вера, что, даже вспоминая эти дни, моя душа светлеет.

Полукруглый амфитеатр Тенишевского училища, где происходили заседания, был переполнен. Люди съехались со всей России. Живописно выделялся крупный широкоплечий Караулов, бывший политический каторжник, замешанный, насколько помню, в террористических делах, превратившийся теперь в конституционалиста. Он предлагал назвать еще не окрещенную партию Партией народной свободы. Его речь была одной из первых политических речей, на которую я отозвалась всем сердцем. К сожалению, его предложение не прошло. Его отвергли книжники. Они выдумали тяжеловесную, из двух иностранных слов сложенную этикетку – конституционно-демократическая партия. Это была выдумка горожан, потерявших чутье к русскому слову или никогда его не имевших. Во всяком случае с таким громоздким, нерусским названием «подойти к массам» было нелегко. Магия слова много значит, не только в поэзии, но и в политике. Правда, название Партия народной свободы все-таки как-то самочинно сохранялось, иногда употреблялось, а длинное нерусское название скоро было в упрощенном порядке сокращено. На избирательных собраниях мы превратились в кадэ, потом стали кадетами. Но то, что вместо понятного и привлекательного русского названия главари предпочли окрестить себя двумя иностранными прилагательными, было для партии характерно. В ней были люди от земли, привыкшие слышать вокруг себя неиспорченную, крестьянскую русскую речь, но было в ней немало кабинетных начетчиков, правоведов, горожан. Из этих двух элементов партия должна была создать один политический сплав.

О программе на съезде спорили мало. Она была заранее обдумана, подробно обсуждена на местных совещаниях, на земских съездах, не раз была подробно изложена в «Освобождении». Об этой программе по всей России толковали за самоваром. Она обеспечивала гражданам все права и свободы, охватывала все отрасли русской жизни, отвечала самым последним изобретениям либерального государствоведения, книгам самых передовых профессоров. И вся эта премудрость скреплялась авторитетом лучших русских ученых юристов. Кому, как не им, знать, какая должна быть конституция самого последнего образца? А России именно такая и нужна – самая ученая, самая свободная, самая модная.

Хотелось бы мне сейчас заглянуть в отчеты этого съезда, чтобы проверить, прозвучал ли среди нас хоть раз голос предостерегающего мыслителя, напомнил ли кто-нибудь в этом собрании людей горячо, искренне преданных общему благу, что население России еще не может осилить всей сложности государственных задач, не может понять их. По-моему, такого трезвого смельчака не нашлось. Я не могла бы забыть его голоса. Если и были возражения против программы, то это была критика слева, требования все большего нажима на правительство, стремление увеличить права Государственной думы, расширить избирательные права всех народов России. Их еще называли слитным именем инородцы. Они сразу потянулись к либералам, которые, задолго до Вильсона, провозгласили право национальностей на самоопределение.

На съезде красочным пятном выделялась группа мусульман. Некоторые из них были в ярких халатах, в расшитых золотом тюбетейках. Это были волжские татары. Их разыскал и привел Шаховской. Не все члены татарской делегации хорошо понимали по-русски, вряд ли могли они следить за быстрым потоком слов, сыпавшихся с привычных уст наших юристов, тем более что русские речи ораторов пестрели иностранными терминами. Лидером татар был молодой Юсуф Акчурин, сын богатого казанского купца. Он учился в русской гимназии, по-русски говорил не безошибочно, но бегло. Позже Акчурин перебрался в Стамбул и, благодаря гимназическому образованию и некоторым общественным навыкам, привезенным из России, занял видное положение среди младотурок и панисламистов.

Акчурин вместе с Милюковым подстрекнули меня на мою первую публичную речь, если не считать моего выступления в Судебной палате, где я говорила при закрытых дверях, не при народе. Раздразнили они меня своим отношением к правам женщин. Священная, похожая на заговор формула – всеобщее избирательное право прямое, равное, тайное, без различия национальностей – была принята в Москве на незаконченном съезде. Там же была сделана попытка вставить – без различия пола. Поднялись споры. Далеко не все были согласны признать за женщинами политические права. Одним из самых упорных противников женского равноправия оказался Милюков. Одной из самых страстных защитниц – его жена, Анна Сергеевна Милюкова. Между ними в Москве произошел открытый бой, кончившийся вничью. Все-таки женское равноправие вскочило в либеральную программу одним боком, как примечание к параграфу об избирательном праве, как дополнение допустимое, но не обязательное.

Я не берусь объяснить, почему Милюков упирался. В то время вопрос о женском равноправии, в прогрессивном общественном мнении, был уже как будто разрешен. А вот он, правоверный радикал, вопреки своему обыкновению, не пошел по равнодействующей, а занял очень резкую, антифеминистическую позицию. Может быть, отчасти потому, что, как большой любитель женского общества, он боялся, что политические будни помрачат их женское обаяние.

Возражая против введения женского равноправия в программу, Милюков указывал на отсталость русских крестьянок, на их малограмотность и неподготовленность к политической жизни. Женское избирательное право вызовет недовольство среди крестьян, не привыкших смотреть на женщину как на равную. Для партии это будет невыгодно, уронит ее в глазах многих, оттолкнет от нее.

Я слушала его с недоумением, которое быстро перешло в негодование. Раньше я не задумывалась над женским вопросом, не читала ни Бебеля, ни его верной последовательницы Лили Браун, двух самых популярных тогда пропагандистов женских прав. Вообще ни одной книги о положении женщин не прочла. Все это я проделала позже, когда пришлось читать лекции и писать статьи о женском равноправии. Но мне и в голову не приходило, что образованный человек, видный либерал, может отрицать мою с ним равность. Я совершенно твердо, без всяких колебаний, чувствовала себя не лучше, но и не хуже мужчин. Они могли быть умнее, но могли быть и глупее меня, даровитее и менее даровиты, чем я, более или менее меня образованны. Но не в этом дело, а в том глубоком ощущении себя как человеческого существа, которое хочет участвовать в жизни, в ее строительстве, иметь право голоса, суждения и осуществления этого суждения. В России до Манифеста 17 октября мужчины и женщины равно не имели политических прав. Быть может, благодаря этому в русском образованном классе не было такой стены между мужским и женским миром, как в Европе. Мы вместе мечтали о свободе, о правах и обязанностях гражданина, вместе их добивались. Как же теперь, на полдороге, выбросить женщин из длинного списка прав для всех, всех?

Моя голова кипела. Еще горячее раскипалось мое сердце. Все во мне взрывалось. Но что делать? Милюкову возражали, но как-то слабо, неуверенно. Сумею ли я сказать крепче? Могу ли я публично излагать мысли, да еще не выношенные, заранее не обдуманные, внезапно хлынувшие в душу?

Рядом со мной сидел Вильямс. Его так привыкли видеть на всех собраниях и съездах оппозиции, что казалось вполне естественным, что англичанин, журналист сидит не на местах для прессы, а среди делегатов. Я шепнула ему:

– Я сейчас попрошу слова.

Он с опаской взглянул на меня, потом лукавое одобрение мелькнуло в его улыбке.

– Отчего же нет. А вы знаете, что будете говорить?

Я пожала плечами. По моему лицу он видел, что я набираюсь сил для прыжка. К счастью, раньше меня прыгнул казанский делегат Юсуф Акчурин. После Милюкова он неторопливо взобрался на кафедру и с восточной важностью заявил:

– Мы, мусульмане, против женского равноправия. Так не полагается ни по нашему закону, ни по нашему обычаю. Наши женщины не желают равноправия. Если вы вставите в вашу программу, что и женщины должны голосовать, тридцать миллионов мусульман не дадут вам своих голосов. Я против.

Действительность не оправдала его мрачного прорицания насчет мусульманских голосов, но слова его звучали гордо. А Милюков, слушая такого опасного единомышленника, с досадою расправлял усы.

Стремительно взобралась я на кафедру, стараясь не замечать сотен глаз, с любопытством уставленных на меня. Некоторые делегаты, может быть, читали мои статьи в «Вопросах Жизни». Другие знали меня по отчету о моем судебном процессе, напечатанном в «Освобождении». Но для большинства я была новенькая. Последние, бурные полтора года, когда люди легко выдвигались, встречались, сближались, я провела в Париже. Я еще не заняла своего места в рядах. Я это сознавала, но что поделать? Промолчать я не могу. Не хочу. Я должна ответить и татарину и профессору.

И я ответила. Я сказала, что нельзя русских женщин равнять по мусульманкам. Надо сделать обратное, прояснить сознание мусульман, поднять их женщин до нашего уровня, а не нас тащить вниз. Как можно говорить о всеобщем голосовании, о демократических началах, отбросив половину населения?

– Вы говорите, бабы не подготовлены. А разве мужики подготовлены? Да и вообще, кто подготовлен? Всем придется учиться: и нам, и вам. Участвуя в Освободительном движении, русская женщина доказала свою зрелость. Политические права пока даны только мужчинам, но ведь борьбу вели вместе, вместе шли в тюрьму, иногда и на эшафот.

Я говорила недолго, но мой жар пробежал по рядам. Впервые почувствовала я те токи, которые идут от слушателей к оратору, услыхала аплодисменты, увидала, как от моих слов меняется выражение лиц, вспыхивают в глазах искры. Это было хорошее чувство.

Я поняла, что говорить публично совсем не страшно, не может быть страшно, если есть мысли и потребность передать их другим.

Вслед за мной взошла на кафедру А. С. Милюкова. Она сияла от удовольствия, что нашла такую горячую единомышленницу, что съезд дружными рукоплесканиями выразил свою поддержку моим мыслям, которые были и ей близки, дороги. Ей оставалось только повторить то, что она говорила в Москве, и скрепить мои доводы. Она это сделала со своей обычной деловитостью, но с необычным для нее жаром. Павел Николаевич слушал, слегка улыбаясь. И члены съезда не могли удержать улыбок, наблюдая этот поединок между мужем и женой.

Нам на подмогу выступила и русская юридическая наука, в лице профессора Л. О. Петражицкого. С изысканной ясностью изложил он основные доводы за женское равноправие. Получив такого ученого единомышленника, мы были уверены в успехе. После него и менее заметные делегаты поддержали нас. Общими усилиями мы вытащили русскую, а вместе с ней и мусульманскую женщину из незаметного примечания мелким шрифтом, под строкой, внизу страницы, и торжественно водворили ее в кадетской программе на заслуженное место. Сколько потом эти неуклюжие слова «без различия пола» порождали более и менее остроумных выпадов и шуток на митингах и в Государственной думе!

В новых условиях жизни мне пришлось потом крепче задуматься над женским вопросом. На съезде я только была удивлена, что он вызвал такое столкновение мнений, когда во всем остальном, не исключая несравненно более жгучего аграрного вопроса, голоса сливались в уже спевшийся хор.

Моя неожиданная стычка с сильным противником была только одним из эпизодов моего первого, деятельного соприкосновения с политической дружиной, готовящейся в парламентский поход. Съезд быстро промелькнул, но мы успели построиться в ряды. Первый съезд был озарен верой в себя, в свои силы, в неограниченные возможности, которые народное представительство открывало перед Россией. Это было собрание победителей, пробивших брешь в самодержавной крепости. Это сознание победы придавало съезду праздничный характер, помогало организаторам провести намеченную программу. С первых же шагов сказалась товарищеская дисциплина, которой отличались кадеты. До съезда трудно было угадать, сумеют ли спеться эти люди, съехавшиеся со всех концов огромной страны для такого непривычного, ответственного дела, как создание политической партии. Шаховской, главный вербовщик, лично знал всех делегатов. Но и он не совсем был уверен, какую смесь даст это сборище. Толпа легко вырабатывает настроения, несходные с психологией каждого отдельного человека.

Все прошло отлично. В последний день съезда Шаховской, пролетая мимо меня, с торжествующей улыбкой объявил:

– Ну, слава богу! Донесли драгоценный сосуд…

Такую же радость я видела на многих лицах. И от всей души ее разделяла. В этой праздничности мы прожили до созыва Думы, до Таврического дворца. Партия была построена. Либеральная мысль могла не только высказываться, но и претворяться в действия – законодательствовать. Либералы сомкнутым строем могли повести избирательную кампанию. В первый раз за тысячелетнюю жизнь России население получило возможность через своих избранников участвовать в выработке законов. Немудрено, что у новоиспеченных политиков кружилась голова.

На съезде, созванном среди неостывшей лихорадки забастовок и революционных волнений, нарушавших течение жизни, ясно определился состав и психология только что образовавшейся партии. Большинство членов как тогда вошли в партию, так и оставались в ней до конца. За все существование партии в ней не было ни дробления на фракции, ни болезненных внутренних разногласий. Люди сошлись не случайно. У них были сходные политические взгляды и, что не менее важно, родственные политические темпераменты, которые не всегда совпадают с личным темпераментом. Была общность культурных привычек. В кадеты шли верхи русского образованного общества. Это не раз во всеуслышание провозглашали наши противники слева и справа. Один из самых умных и страстных наших противников П. А. Столыпин в разговоре с Маклаковым назвал кадетов «мозгом страны».

Состав партии был двоякий. Ее ядро, ее первую, основную ячейку составляли помещики: Шаховские, Долгоруковы, Родичевы, Мухановы, Свечины, Петрункевичи. К ним примкнула разночинная городская интеллигенция. Среди профессоров, адвокатов, врачей были люди всех классов, но многие из них тоже были дворяне. Классовые определения не имели значения. Никому не могло прийти в голову выставлять свое дворянство на вид. Это просто было бы смешно. Кадеты были государственные идеалисты, верили, что Россию можно перестроить по безукоризненному образцу. Они не отстаивали интересов какого-нибудь класса, меньше всего дворянского. Их аграрная программа это достаточно ясно подтверждает. Стремясь демократизировать власть, они совершенно забывали, что они сами, как господствующий класс, составляют часть власти, которая издавна принадлежала их предкам. Власть – это самодержавие, и только. Это жадный узурпатор, не желающий делиться с гражданами правом участия в законодательстве и в управлении государством. В течение десятилетий в передовом дворянстве отмирало классовое сознание. Это вносило благородный, рыцарский оттенок бескорыстия в их жизнь и деятельность. Но для России, может быть, было бы выгоднее, безопаснее, если бы дворянство крепче держалось за свою руководящую роль, яснее сознавало свое значение для культуры. На тех дворян, у которых такое сознание было, смотрели, в лучших случаях, с усмешкой. Дворянская фуражка с красным околышем, которую еще иногда носили помещики в глухих местах, многим представлялась символом захолустной заносчивости, дикости, отсталости.

Но и среди просвещенных дворян были такие, которые гордились заслугами своего сословия. Они так же, как Пушкин, помнили, какое место занимали их предки в развитии Российской державы. Некоторые дворяне находили, что жизнь еще не приготовила для них смены, что им еще рано уходить со своего поста. Их отпугивала кадетская аграрная программа с принудительным отчуждением помещичьих земель в пользу крестьян. Они считали, что исчезновение старых дворянских гнезд обеднит Россию. В преддумье эти редкие голоса были мало слышны. Позже они громче прозвучали и в Государственной думе, и в Государственном совете. В 1906 году их еще заглушало бушующее, наступательное общественное мнение, на которое кадеты имели немалое влияние.

Кадеты и после Манифеста 17 октября продолжали оставаться в оппозиции. Они не сделали ни одной попытки для совместной с правительством работы в Государственной думе. Политическая логика на это указывала, но психологически это оказалось совершенно невозможно. Мешала не программа. Мы стояли не за республику, а за конституционную монархию. Мы признавали собственность, мы хотели социальных реформ, а не социальной революции. К террору мы не призывали. Но за разумной схемой, которая даже сейчас могла бы дать России благоустройство, покой, благосостояние, свободу, бушевала эмоциональная стихия. В политике она имеет огромное значение. Неостывшие бунтарские эмоции помешали либералам исполнить задачу, на которую их явно готовила история, – войти в сотрудничество с исторической властью и вместе с ней перестроить жизнь по-новому, но сохранить предание, преемственность, тот драгоценный государственный костяк, вокруг которого развиваются, разрастаются клетки народного тела. Кадеты должны были стать посредниками между старой и новой Россией, но сделать этого не сумели. И не хотели. Одним из главных препятствий было расхождение между их трезвой программой и бурностью их политических переживаний.

За долгие годы разобщения между властью и наиболее деятельной частью передового общественного мнения накопилось слишком много взаимного непонимания, недоверия, враждебности. Правительство и общество продолжали стоять друг против друга, как два вражеских лагеря.

Русская оппозиция всех оттенков боялась компромиссов, сговоров. Соглашатель, соглашательство были слова поносительные, почти равносильные предателю, предательству. Тактика наша была не очень гибкая. Мы просто перли напролом и гордились этим. В то же время программа кадетов была несравненно умереннее социалистических, за что мы слева неизменно терпели поношение. Это нас нисколько не смущало. Свою программу мы от чистого сердца целиком отстаивали от правых и левых нападок.

Одной из главных государственных задач того момента было отделить назревшие государственные потребности от разбушевавшихся политических страстей. Этого ни правительство с его давним государственным опытом, ни оппозиция сделать не сумели. Русская интеллигенция все еще упивалась негодованием и себя обуздывать не желала. В этом грехе повинны и социалисты, и либералы. Духом непримиримости были одержимы не только руководители, но и избиратели. Это взвинчивало ораторов на выборах. А позже, в Думе, обессилило кадетов, толкало их на ложный путь. Но такая же непримиримость ослепляла и правящие круги. Они тоже не проявили никакой благожелательности, никакой потребности сговориться, вместе с общественностью подумать, чем должна быть Государственная дума, как она должна работать.

В результате в Думу все шли как на бой. Вместо того чтобы думать о предстоящей общей государственной службе, о государственном строительстве, думали о том, как больнее уязвить противника. А ведь вокруг выборов сосредоточилось все, что было в стране сколько-нибудь живого. Очень показательно для общего настроения, что во время выборов правых не было слышно. Они были отброшены, смыты наводнением. В провинции сторонники неограниченного самодержавия наскоро сплачивались, устраивали где манифестации, где погромы интеллигенции, печатали малограмотные листки, посылали верноподданнические телеграммы. Но все это было бездарно, слабо, худосочно, совершенно не соответствовало мощи той исторической власти, которую крайние правые мечтали сохранить во всей ее самодержавной цельности. Н. Н. Львов, бессменный депутат всех четырех Дум, от Саратова, очень забавно рассказывал, что только что созданный в Саратове отдел Союза русского народа был настолько беден людьми, что председатель прибежал к Львову и у этого заведомого либерала, представителя ненавистной им кадетской партии, попросил в долг несколько рублей на отправку царю верноподданнейшей телеграммы.

– Я, конечно, дал! – с хохотом добавлял Николай Николаевич.

В Петербурге на избирательных собраниях правые не выступали. У них не было ораторов, почти не было образованных людей, им было не под силу спорить с кадетами и социалистами. Вокруг них не было той просвещенной питательной среды, которая окружала Партию народной свободы с первых дней ее рождения. Избиратели и посетители митингов не отзывались не только на призывы защитников уже надломленного неограниченного самодержавия, но даже на доводы умеренных конституционалистов, сплотившихся в Союз 17 октября.

На избирательную кампанию наложили особую печать социалисты. Они в ней участвовали не для того, чтобы проводить своих кандидатов, а для того, чтобы убеждать избирателей бойкотировать Государственную думу, ни за чьих кандидатов не голосовать. Такую директиву дали партийным социалистам их комитеты. Но в России было много расплывчатых беспартийных социалистов. Они в Думу идти хотели и в избирательной кампании приняли живейшее участие. За этими индивидуальными кандидатами не было никакой организации. А все-таки при общем разброде и левизне они имели успех.

Но выборы в Первую Думу вели организованно, дисциплинированно, на европейский манер только кадеты.

Когда я пытаюсь подробнее восстановить эти головокружительные первые месяцы 1906 года, изменчивая память выбрасывает только отрывки. Разъезды по Петербургу с одного избирательного митинга на другой. Всюду битком набито. Всюду с напряженным вниманием ловят каждое слово. Социалисты, бойкотирующие Думу, приходят на наши митинги, чтобы доказывать избирателям, что стыдно идти в Думу, созываемую по такому несовершенному избирательному закону. Позорно принимать от самодержавия такую жалкую политическую подачку, надо снова объявить забастовку, снова поднять массы и добиться созыва Учредительного собрания. Оно определит будущий строй России, передаст всю власть народу. Участвовать в куцей Думе – значит изменять народу. Сколько раз эти слова «кадеты изменники народа» летели на нас слева. Позже их стали бросать в нас справа, только придавая им другое значение.

Городская интеллигенция валом валила на митинги, упивалась новым для нее искусством красноречия. Речи наших профессоров, адвокатов, земцев, привыкших излагать свои мысли публично, выслушивались внимательно, иногда вызывали шумные аплодисменты, несмотря на то что они не разжигали, а сдерживали пробудившиеся политические аппетиты. С первых же собраний было ясно, что кампания бойкота не пройдет, что петербуржцы голосовать будут и проведут кадетских кандидатов.

Но и социалисты часто срывали аплодисменты. Они тоже умели заливаться соловьем. Знали, как, чем всколыхнуть воображение. На наши собрания они приходили кучкой, усаживались вместе и восклицаниями, вопросами, замечаниями, то насмешливыми, то негодующими, перебивали ораторов. Их задачей было вызвать беспорядок и в зале и в умах, обострить противоречия, но сделать это так, чтобы у полицейского офицера не было повода сразу закрыть собрание. Не знаю, какие пределы свободы слова были указаны в полицейской инструкции, но в начале 1906 года на собраниях говорили очень свободно, вплоть до прямых и безнаказанных призывов к вооруженному восстанию. Одной из причин, почему социалисты бойкотировали Государственную думу, был их страх, что самое существование народного представительства может внести успокоение, остановить революцию. Революция продолжается! Этот воинственный клич социалистов, то притихая, то усиливаясь, звучал вплоть до захвата власти большевиками.

Они прекратить революцию сумели.

Эволюция или революция? – вот где проходила грань между кадетами и социалистами. Мы шли конституционным путем. В нашей, и только в нашей среде были люди, давно готовившиеся к парламентской деятельности, стремившиеся к ней. Если бы и кадеты бойкотировали Думу, она была бы сорвана, выборы приняли бы совершенно хаотический характер. Кадеты, группируя избирателей вокруг будущей Думы, образовали некоторый оплот против революционного хаоса. Они старались отвести всколыхнувшуюся народную энергию на сравнительно спокойное парламентское русло. Все же социалисты отчасти еще оставались нашими попутчиками. Мы продолжали вместе с ними добиваться от власти дальнейших уступок. Только социалисты призывали к борьбе на баррикадах, а кадеты обещали вести борьбу в Государственной думе и в законных рамках. Большая разница.

В эти месяцы преддумья толпа сразу наметила своих любимцев. На первом месте был Родичев. Кандидатуру свою он поставил у себя в Тверской губернии, но выступал часто в Петербурге. Он подкупал слушателей не только ярким блеском словесного мастерства, но и своей необычайной, неподдельной искренностью. Это соединение не так часто встречается.

Другим популярным кандидатом от Петербурга был В. Д. Набоков. Хотя эпитет «популярный» плохо вяжется с его элегантным, изысканным обликом. Баловень судьбы, он был воспитан на тех светски-бюрократических верхах, где хорошие манеры были необходимой частью хорошего образования. Говорил он так же свободно и уверенно, как и выглядел. Человек очень умный, он умел смягчать свое умственное превосходство улыбкой, то приветливой, а то и насмешливой. Глядя на этого полного жизни, красивого удачника, кто бы мог угадать, что впереди его ждет горькая эмигрантская бедность и ранняя смерть от руки убийцы.

В Петербурге же была поставлена кандидатура М. М. Винавера. Видный адвокат, образованный юрист, он славился умением ловко подбирать и строить свои доводы. Говорил он как опытный судебный оратор. Но чего-то в нем не хватало, чтобы стать трибуном, хотя его честолюбие этого настойчиво требовало.

П. Н. Милюков кандидатом в Государственную думу не мог быть выставлен. Министерство внутренних дел вычеркнуло его из избирательных списков, придравшись к какому-то старому административному обвинению в неблагонадежности. Под этот термин можно было всякого подвести. Полицейские уловки не помешали Милюкову выступать на многих митингах и стать одним из главных руководителей избирательной кампании. В речах Милюкова, как и в его писаниях, не было блеска. Но он ясно, точно, умно ставил и развивал политические вопросы, делился с аудиторией своими обширными знаниями, развивал политическое понимание избирателей, будил в них сознательное отношение к общественным делам. Это были речи опытного лектора, привыкшего обучать студентов.

С левыми Милюков на митингах не церемонился. Они платили ему тем же, налетали на него, как петухи. Такие стычки вносили большое оживление, были спортивным развлечением избирательной кампании. У Милюкова завелся свой специальный хулитель. Часто на митинге, после речи Милюкова, от группы социалистов стремительно отрывался плечистый, низкорослый человек в блузе. На трибуну он никогда не подымался, останавливался около ее ступенек и с перекошенным от митинговой ярости лицом, стиснув, как хороший бульдог, зубы, бросал в толпу высоким тенором:

– Надо иметь государственное невежество какого-то Милюкова, чтобы воображать, что русский пролетариат ограничится кадетскими подачками…

В зале раздавался добродушный хохот. Каким нелепым казалось это слово «невежество», примененное к Милюкову. Да еще кем. Мальчишкой, студентом! Будущий советский сановник скрывал тогда свое настоящее имя под партийной кличкой – товарищ Абрам. Этот товарищ Абрам преследовал Милюкова с митинга на митинг, как тень иль верная жена. Он пользовался кадетскими собраниями, чтобы развивать большевистскую программу, которая мало кого тогда интересовала. Пролетариат, на требования которого ссылался товарищ Абрам, на митингах не показывался. Что думает немногочисленная большевистская фракция, отколовшаяся от социал-демократической партии, тоже немногочисленной, казалось, имеет мало значения.

Настоящая фамилия Абрама была Крыленко. Этот Крыленко, после большевистского переворота, поднялся до высокого звания красного генерал-прокурора. На нем лежит ответственность за многие смертные приговоры. Он стал одним из советских палачей. Это произошло 12 лет спустя. А в 1906 году перед нами просто был мальчишка, дерзкий до смешного. Не знали мы тогда, кто в этой игре будет смеяться последним.

Митинговая игра всех увлекала новизной, кипением слов и мыслей, небывалой еще формой общения со знакомыми, полузнакомыми, совсем незнакомыми людьми. Русские люди говорить любят и умеют. Но одно дело разговаривать в гостиной, в студенческом кружке, на палубе волжского парохода, другое дело произносить речи с эстрады, где разговорщики, приподнятые даже физически над толпой, чувствуют, как она следит за их жестами, улыбками, за выражением их лиц, а не только за их словами и мыслями. Слово, произнесенное с эстрады, иначе раздается, отражается, толкуется. От ораторов, как от актеров, льются волны, исходит эмоциональная заразительность, между ними и слушателями устанавливается связь, создающая сходность мыслей и чувств, которая может дорасти до политического созвучия. Толпа следит за человеком на трибуне, но и он, с трибуны, следит за ней, ловит оттенки и переходы ее настроений. Его все видят, но ведь и он всех видит, читает в глазах одобрение или скуку, следит за тем, как до них доходят его доводы. Оттуда, из рядов, из глаз, обращенных на оратора, тоже исходят токи, порой не менее повелительные. Это один из соблазнов демагогии. Владеть толпой, держать в руках ее настроение, чувствовать, как ваше Я накладывает печать на этих людей, – это тонкое наслаждение. Величавый Цицерон признавался, что в политике заключено глубокое сладострастие. Он не объясняет, дается ли оно сознанием своего таланта или вот этой сладостью обладания толпой душ, которой допьяна упиваются великие ораторы. Достается порой этот хмельной напиток и на долю ораторов меньшего калибра.

Для русских раньше такое пиршественное наслаждение ума было малодоступно. Только церковным проповедникам, отчасти профессорам удавалось чувствовать вокруг себя отголоски массовых переживаний. Но и те и другие были стеснены условиями своего положения. После 17 октября 1905 года открылись шлюзы. Наконец можно говорить о чем угодно и говорить свободно, без опаски, без оглядки. И у тех, кто говорил, и у тех, кто слушал, голова пошла кругом. Досыта и наговорились и наслушались. В этом новом состоянии повального словесного упоения влетели народные представители в Государственную думу.

А в стране, под шум выборного красноречия, брожение продолжалось. Бунтовали окраины. Польша была на военном положении. Да и не одна Польша. Все национальности волновались. Оппозиция им сочувствовала. Социалисты предлагали обратить империю в федеративную республику, с полным самоопределением народов. Коммунисты потом это и сделали, по-своему толкуя и федерацию, и республику, и самоопределение. Кадеты были против республики, против расчленения России, стояли за ее цельность, неделимость, но считали необходимым дать инородцам право учиться на родном языке, употреблять его наравне с русским в местных учреждениях, земских и судебных. В польском вопросе шли дальше. В кадетскую программу входила автономия Польши. В Государственной думе скоро выяснилось, что это не удовлетворит поляков, живущих в Царстве Польском. Но некоторые поляки, особенно те, что родились и выросли в самой России, шли вместе с нами, были кадетами. Из них самыми выдающимися были профессор Петербургского университета Л. О. Петражицкий и московский адвокат А. Р. Ледницкий.

Надо сознаться, что многие кадеты, а тем более подававшие за них голоса избиратели не разбирались в малоисследованной, пестрой этнографии России, не знали, где все эти народы и племена живут? И чего, собственно, им не хватает? Путали латышей с литовцами, калмыков с киргизами, не говоря уже о сартах, туркменах, узбеках, о всех живописных, где-то кочующих народах. Это невежество не охлаждало благородного желания дать этим неизвестным все права, все свободы. Самодержавие им в чем-то отказывало, как-то их притесняло. Надо притеснения прекратить и дать как можно больше. Красноречивые кадетские ораторы, ссылаясь на высокий авторитет европейских ученых юристов, убедительно доказывали, что в правовом государстве все это полагается давать, что право самоопределения народов есть право священное.

Я не хочу высмеивать или обвинять моих товарищей по партии. Мы все горели искренним, бескорыстным, неутолимым желанием как можно скорее ввести в России самый усовершенствованный строй. Я это желание от всего сердца разделяла. Если на меня иногда нападали сомнения, не в целях, а в методах, то на меня обрушивали такой груз книжного знания, что я с трудом из-под него выкарабкивалась. Особенно тяжелые аргументы сыпались на мою женскую голову, когда меня забрасывали цитатами из профессора Листа. Я о нем ничего не знала, но очень быстро поняла, что Листа не перешибешь. Я и теперь не знаю, что он писал и где печатался. Кажется, в Берлине. Но теперь я знаю, что мир был бы несравненно счастливее, если бы хорошие русские люди меньше поддавались заморским ученым и больше приглядывались бы к русской жизни, вдумывались бы в прошлое и настоящее своего народа. Самое имя – ЛИСТ – вспоминается мне как что-то враждебное, как черный заговор.

Во время выборов такой гул шел по земле Русской, что даже более грамотным людям было трудно разобраться в новых понятиях, пожеланиях и возможностях. Что же должно было твориться в неграмотных головах? А таких было подавляющее большинство. Они даже газет не читали. Да и газеты, случалось, не проясняли, а затемняли мозги. Правда, крестьянство проявило удивительную русскую способность схватывать, соображать. Но где же им было осилить, переварить политику, основанную на Листе, да еще иногда с примесью Карла Маркса. И как устоять против сладких посулов, без которых никакие выборы не обходятся.

Вольные социалисты разных оттенков, не связанные партийными директивами, в выборах участие приняли. Они шли в Государственную думу в партизанском порядке, россыпью. Только накануне открытия Думы была создана многолюдная, расплывчатая Трудовая группа. Несмотря на этих соперников слева и на то, что левое кипение еще далеко не кончилось, кадеты все-таки собрали самую большую парламентскую фракцию. У них оказалось 287 мест. Какое это было торжество, когда в кадетский клуб на Потемкинской улице, с окнами на Таврический сад, зеленевший апрельской листвой, стали приходить со всех концов России телеграммы о наших победах. А со всех избирательных районов Петербурга возбужденные женские голоса сообщали по телефону победоносные цифры столичных выборов.

Голоса были женские, потому что всю черную работу по выборам взвалили на себя главным образом женщины. Они раздавали и разносили партийную литературу, собирали деньги, обходили квартиры, устраивали митинги. Они были полны энтузиазма, который придает политической работе красоту, политическим деятелям, в особенности начинающим, силу.

А начинающими были все. Все были новички. Все пьянели от безграничных возможностей, как будто открывавшихся перед избранниками земли Русской. Так стали величать членов Государственной думы.

С. М. Ростовцева, жена знаменитого историка, которая очень усердно вела в своем Адмиралтейском районе кадетскую предвыборную кампанию, с обычным своим юмором описывала, как светский, изящный В. Д. Набоков ворвался в ее гостиную с восклицанием:

– Выбрали!

Он был в таком восторге, что не только не дождался, чтобы горничная о нем доложила, но даже забыл снять грязные калоши и перепачкал дорогой, светлый ковер Ростовцевых.

Государственная дума должна была открыться 27 апреля. За несколько дней перед этим собрался второй кадетский съезд, все в том же Тенишевском училище, которое стало привычным местом всяких политических собраний. На этот раз на полуциркульных скамьях сидели люди, уже хлебнувшие горькой сладости популярности. Все они принимали участие в выборах, многие были избраны в Государственную думу. Они весело обменивались неостывшими избирательными впечатлениями. От них еще струилось напряжение борьбы, не до конца израсходованное, ищущее нового применения. Из глубины России принесли они с собой не тишину, а бурю. Непримиримостью дышали избранники. Еще непримиримее были избиратели. Они посылали своих представителей в Думу не для мирного законодательства, а для давления, для напора на власть, для новых требований. Они заражали, подстрекали, взвинчивали своих избранников. Они толпами собирались при их проезде на станциях, вручали им писаные наказы, кричали:

– Добудьте нам землю и волю!

Но железнодорожные линии, по которым катились поезда, везшие депутатов, это только тоненькие, далеко друг от друга отстоящие черточки. А в стране шла обычная жизнь. Мужики пахали, купцы торговали, обыватели покупали, Россия, еще не познавшая лишений, своего довольства не сознавала. Напротив, и справа, и слева кричали, что все пропало, что все разваливается. Винили в этом партии, винили правительство, слева за его нежелание идти на дальнейшие уступки, справа за излишнюю уступчивость. Террористы продолжали свою страшную работу. Они убивали и мелких, и крупных представителей власти, и урядников, и губернаторов. И почему-то никто не спрашивал с них, кто дал право анонимным судьям подписывать смертные приговоры?

Тяжелый эпизод разыгрался на кадетском съезде. Во время заседания кто-то с кафедры сообщил, что в Киеве убит террористами генерал-губернатор граф А. П. Игнатьев. И вдруг сорвалось несколько аплодисментов. Это сейчас же вызвало резкий протест. Аплодисменты сразу оборвались. Председатель высказал строгое порицание тем, кто рукоплескал. Но факт остался фактом. В центре либеральной оппозиции, считавшей себя монархической, отрицавшей революционные методы, нашлись люди, нашлись члены Государственной думы, публично выразившие одобрение убийцам.

Через день или два царь принимал народных избранников в Зимнем дворце. С каким чувством он и его министры вглядывались в этих новых людей, с которыми они должны были вместе устраивать и перестраивать Русскую державу? Могла ли власть рассчитывать на них, как на надежных сотрудников по водворению внутреннего мира, этой первой, самой насущной потребности всякого государства?

В Таврическом дворце непримиримая противоположность двух миров и их взаимное непонимание выступили еще ярче.

Предыдущая главаГлава 14 из 22Следующая глава